Глава 8. Протянутая рука
«Самое страшное в одиночестве — не тишина в квартире. Не записки на столе вместо живого человека. Самое страшное — когда кто-то вдруг говорит тебе "давай дружить", а ты не можешь вспомнить, когда в последний раз слышал эти слова без подвоха. И ты стоишь, смотришь на протянутую руку и думаешь: а не ударят ли по ней снова? Не посмеются ли за спиной? Не исчезнет ли этот человек через неделю, как исчезали все остальные?»
---
Феликс нашёл Хёнджина в художественном классе. Тот сидел за мольбертом в дальнем углу, у окна, заляпанного дождём, и водил углём по бумаге — резкие, нервные штрихи складывались в чей-то портрет. В классе было пусто, пахло красками, скипидаром и мокрой глиной с гончарного круга в углу. Лампа под потолком гудела, свет падал жёлтым конусом на вихрастую макушку Хёнджина.
Феликс замер в дверях, переминаясь с ноги на ногу. Щёки всё ещё горели после утреннего конфуза, хотя прошло уже три урока. Он кашлянул, привлекая внимание.
Хёнджин не обернулся. Только рука с углём замерла на секунду, а потом продолжила движение.
— Заходи, чего встал, — бросил он, не поворачивая головы. Голос звучал ровно, но в нём слышалась настороженность.
Феликс вошёл, аккуратно прикрыв за собой дверь. Подошёл ближе, остановился в двух шагах от мольберта, теребя край рукава. На бумаге проступало лицо — кажется, женское, с длинными волосами и печальными глазами. Хёнджин рисовал мать. Феликс не знал этого, но почувствовал что-то щемящее в этих глазах, нарисованных углём.
— Я это… извиниться хотел, — выдавил Феликс, глядя в пол. — За утро. За то, что налетел на тебя. И за… ну, ты понял.
Хёнджин наконец повернулся. Его лицо было спокойным, но в глазах плясали какие-то сложные, нечитаемые эмоции. Он отложил уголёк, вытер пальцы о тряпку, свисающую с мольберта, и откинулся на спинку стула.
— Всё в порядке, — сказал он, и в голосе прозвучала странная смесь усталости и иронии. — Знаешь, такое чувство, что про меня забыли, а тут вдруг резко вспомнили. Аж не по себе.
Феликс поднял глаза и встретился с ним взглядом. В словах Хёнджина не было упрёка — скорее, горькая констатация факта. Феликс вдруг вспомнил, что Хёнджин всегда был где-то на периферии компании. Яркий, красивый, эмоциональный, но при этом словно невидимый. Все знали, что он есть, но редко кто интересовался им по-настоящему.
— Да, бывает такое иногда, — Феликс попытался улыбнуться, и улыбка вышла немного кривоватой, но искренней. Он вдруг ляпнул, сам от себя не ожидая: — Может, сходим в кино?
Хёнджин удивлённо вскинул брови. Рука, тянувшаяся к стаканчику с кистями, замерла в воздухе.
— В кино? — переспросил он. — В какое?
Феликс пожал плечами, чувствуя, как снова начинают гореть уши.
— Ну, там «Крик два» идёт. Или «Поезд в Пусан». Я давно хотел посмотреть, но одному ссыкотно, а брат вечно занят.
Хёнджин фыркнул, и в его глазах впервые за день мелькнуло что-то похожее на веселье.
— «Поезд в Пусан»? «Крик два»? Ну и вкусы у тебя, Феликс. Ужастики про зомби и маньяков? Ты точно тот милый мальчик с веснушками, которого все знают?
Феликс насупился, но в глазах у него тоже заплясали искорки.
— А что такого? Хорошие же фильмы. Кровь, кишки, расчленёнка — самое то для расслабления после школы.
Хёнджин вдруг рассмеялся. Смех у него был красивый, переливчатый, но с хрипотцой, будто он давно не смеялся по-настоящему. Он откинул голову назад, и его длинные волосы рассыпались по плечам.
— Ладно, уговорил, — сказал он, отсмеявшись. — Давай сходим. Только на «Поезд в Пусан». Маньяки в масках меня бесят, а зомби — это хотя бы честно. Они просто жрать хотят, без лишних выебонов.
Феликс просиял. Его улыбка, настоящая, открытая, осветила лицо, и даже веснушки, казалось, засияли.
— Круто! Тогда в субботу? Я билеты возьму.
Хёнджин кивнул, снова берясь за уголёк.
— Договорились. А теперь иди, а то ты меня отвлекаешь от шедевра.
Феликс, пятясь и чуть не споткнувшись о стул, выбрался из класса. В коридоре он прижался спиной к стене и выдохнул, чувствуя, как колотится сердце. Он сам не понял, зачем позвал Хёнджина в кино. Просто в ту секунду, когда тот сказал про «забыли и вспомнили», Феликс увидел в его глазах что-то до боли знакомое. Одиночество. Такое же, какое иногда накатывало на него самого по ночам, когда он лежал в кровати и слушал, как брат печатает за стеной до рассвета.
---
Бан Чан сидел в библиотеке, уткнувшись в учебник по истории, но не видел ни строчки. Перед глазами всё ещё стояла сцена во дворе: его младший брат, Феликс, лежит на асфальте, прижимаясь губами к губам Хван Хёнджина. Случайно, да. Но факт остаётся фактом.
Он потёр переносицу, чувствуя, как накатывает знакомая усталость. Под глазами жгло, в висках стучало. Третья банка энергетика за день, выпитая втихаря в туалете, не помогала — только добавляла дрожи в пальцах.
Феликс. Его маленький брат, которого он растил с пелёнок, пока родители мотались по командировкам. Которого он учил завязывать шнурки и решать задачки по математике. Который плакал у него на плече, когда в начальной школе его дразнили за веснушки и странный акцент. И вот теперь этот маленький брат целуется с парнями на школьном дворе. Ну, почти целуется.
Бан Чан не был ханжой. Ему было плевать, в кого влюблён Феликс — в парня, в девушку, в инопланетянина. Лишь бы он был счастлив. Но где-то глубоко внутри, в том месте, где жил страх за близких, шевелилось тревожное чувство. Феликс был слишком хрупким. Слишком доверчивым. Слишком солнечным для этого дерьмового мира. И Бан Чан боялся, что однажды кто-то разобьёт это солнце вдребезги.
Он захлопнул учебник и откинулся на спинку стула, глядя в потолок. Надо поговорить с Феликсом. Не давить, не запрещать — просто поговорить. Узнать, что у него на уме. Понять, кто для него Хёнджин — случайный прохожий, в которого он влетел на скейте, или что-то большее.
Но сначала — ещё одна банка энергетика. Просто чтобы дожить до конца дня.
---
Чонин поднимался по узкой лестнице на крышу. Ступени гудели под ногами, от стен тянуло холодом и ржавчиной. Дождь кончился, но небо оставалось серым, набухшим, готовым снова пролиться в любой момент. Он толкнул дверь и вышел на мокрый бетон.
Крыша была пуста. Только лужи стояли в выбоинах, отражая хмурое небо, да ветер трепал ржавые трубы ограждения. Чонин подошёл к краю, но не стал облокачиваться на перила — слишком свежо было воспоминание о вчерашнем. Он просто стоял, запрокинув голову, и вдыхал влажный, прохладный воздух, пахнущий дождём, выхлопными газами и мокрым бетоном.
Внутри было пусто и тихо. Записка матери жгла карман — он зачем-то взял её с собой, сложил вчетверо и сунул в задний карман брюк. Глупо. Зачем таскать с собой доказательство собственной ненужности? Но он не мог её выбросить. Так же, как не мог выбросить билеты из кино, старые записки и тот смазанный кадр с Джисоном. Он был коллекционером боли. Собирал её по крупицам и хранил, как сокровища.
Дверь на крышу скрипнула.
Чонин не обернулся. Он знал, кто это, ещё до того, как услышал шаги. Лёгкие, кошачьи, почти неслышные. Ли Минхо умел ходить так, будто не касался земли.
Минхо остановился рядом, на расстоянии вытянутой руки, и тоже уставился на серый горизонт. Молчал. Просто стоял и смотрел, сунув руки в карманы. Ветер трепал его тёмные волосы, забирался под воротник пиджака, но он, казалось, не замечал.
— Ты часто сюда ходишь? — спросил Чонин, не поворачивая головы.
— Иногда, — ответил Минхо. — Когда хочется побыть одному. Или когда хочется посмотреть на чужие драмы со стороны. Здесь хороший обзор.
Чонин хмыкнул. Обзор. Да, с крыши открывался вид на школьный двор, на улицу, на автобусную остановку. И на людей. Маленьких, суетливых, копошащихся внизу, как муравьи.
— Ты ведь видел вчера всё, — сказал Чонин. Это был не вопрос.
— Видел, — легко согласился Минхо. — И позавчера, когда Джисон прижал тебя у раздевалки, тоже видел. И в столовой, когда он Сынмину шоколад дарил, а тот на тебя смотрел. Я много чего вижу. У меня хобби такое — наблюдать.
Чонин наконец повернулся и посмотрел на него. Минхо стоял, чуть склонив голову набок, и в его кошачьих глазах плясали искорки — не злые, не добрые, просто любопытные. Он напоминал сытого, довольного жизнью хищника, который разглядывает потенциальную добычу, но пока не решил, стоит ли тратить силы.
— И зачем ты за мной следишь? — спросил Чонин.
— Я не слежу, — Минхо пожал плечами. — Просто ты интересный. Все вокруг орут, машут руками, пытаются что-то доказать. А ты молчишь. И в этом молчании столько всего, что я даже немного завидую. Ты как закрытая книга с золотым обрезом — хочется открыть, но страшно испортить.
Чонин отвёл взгляд. Снова уставился на горизонт. Слова Минхо царапнули что-то внутри — не больно, но ощутимо.
— Я не книга, — сказал он тихо. — Я просто устал. Очень устал.
Минхо помолчал. Потом вдруг шагнул ближе и встал плечом к плечу с Чонином. От него пахло дождём и чем-то пряным — не то корицей, не то гвоздикой.
— Знаешь, какая мысль не даёт мне покоя? — произнёс он задумчиво. — Все в этой школе с кем-то дружат. Бан Чан носится с Феликсом. Чанбин ходит хвостом за Джисоном. Сынмин… ну, Сынмин теперь, кажется, нашёл себе объект для опеки. А я всё смотрю со стороны и думаю: какого хрена? Почему у всех есть кто-то, а у меня — только мои наблюдения и сарказм?
Чонин покосился на него. Лицо Минхо оставалось бесстрастным, но в голосе, в самой интонации, проскользнуло что-то непривычно уязвимое.
— Ты хочешь с кем-то дружить? — спросил Чонин осторожно.
Минхо повернулся к нему. Их взгляды встретились. В кошачьих глазах больше не было искорок — только странная, обнажённая серьёзность.
— Давай дружить, — сказал он просто. Без улыбки, без обычной иронии. Просто сказал, как будто предлагал что-то обыденное, вроде «давай сходим в столовую».
Чонин замер. Слова повисли в воздухе, тяжёлые, неожиданные. «Давай дружить». Он не мог вспомнить, когда в последний раз слышал эту фразу, обращённую к нему. В прошлой школе у него не было друзей. Были только мучители и равнодушные. В этой школе он появился недавно и уже успел получить удар в лицо и записку от матери, которая уехала на год. А теперь кто-то стоит перед ним на мокрой крыше и говорит: «Давай дружить».
И он не знал, что ответить. Потому что внутри боролись два чувства: недоверие — старое, въевшееся под кожу, кричащее «это ловушка, он посмеётся над тобой, как все», — и что-то другое. Маленькое, робкое, похожее на росток, пробивающийся сквозь асфальт. Надежда.
— Почему я? — спросил Чонин хрипло. — У тебя полно вариантов. Тот же Хёнджин, или Чанбин, или…
— Потому что ты не врёшь, — перебил Минхо. — Ты даже когда говоришь «я сам упал», врёшь так откровенно, что это даже не считается. Ты настоящий. Разбитый, побитый, уставший, но настоящий. А мне надоело наблюдать за фальшивками.
Он протянул руку. Ладонь была узкой, с длинными пальцами — рука музыканта или танцора. Чонин смотрел на неё и не шевелился.
— Я не умею дружить, — сказал он наконец. — Я не знаю, как это.
— А я не умею, — Минхо усмехнулся, и усмешка вышла почти тёплой. — Будем учиться вместе. Ну так что? Руку-то пожмёшь, или мне так и стоять, как дураку?
Чонин медленно, очень медленно поднял свою ладонь и вложил её в ладонь Минхо. Прикосновение было прохладным, сухим, крепким. Не как у Джисона — горячее, лихорадочное. Не как у Сынмина — властное, собственническое. По-другому. Спокойно. Надёжно.
— Друзья, — сказал Минхо, сжимая его пальцы. — Запомни этот момент, Ян Чонин. Сегодня ты приобрёл самого бесполезного, саркастичного и наблюдательного друга в твоей грёбаной жизни.
Чонин вдруг почувствовал, как уголки губ сами собой ползут вверх. Улыбка вышла робкой, неуверенной, почти забытой. Но она была.
— Я запомню, — сказал он.
Они стояли на крыше вдвоём, держась за руки, и смотрели, как ветер гонит по серому небу рваные тучи. Где-то внизу хлопнула дверь школы, зазвенел смех, зашуршали шины по мокрому асфальту. Жизнь шла своим чередом. Но для Чонина в эту секунду она сделала крошечный, почти незаметный поворот.
В кармане брюк лежала записка от матери. Она всё ещё жгла бедро. Но теперь, кажется, чуть-чуть меньше.
