31 страница29 апреля 2026, 07:23

OCCUPY PUSSY

Вот как-то так. И только так.

Все-таки недаром я столько лет изучал вампирические искусства, думал я. Вот образцовый информационный омоним.

С одной стороны — максимальнейшая концентрация всего прогрессивного и светлого, какая может быть достигнута лингвистическими методами. Сколько революции и драйва в этом мотто всемирного креативного протеста, сколько простора для медийного подвыва — а в работе всего пара слов, старых как мир и свежих, как весенний ветер над рыбным рынком.

С другой стороны — глубоко личный, можно сказать, сокровенный стон, надежно скрытый под зеркалами поверхностных, но внятных эпохе смыслов.

У майки были длинные рукава. Сначала я хотел обрезать их ножницами, а потом мне пришло в голову, что это одно из тех тонких указаний судьбы, которые подтверждают, что твое сердце бьется в унисон с сердцем эпохи — и показывают одновременно, как еще точнее сверить ритм.

Перед кабиной пилотов в салоне была черная штора. Она была сложена — и я подумал, что ее отсутствия никто не заметит.

Остаток дороги ушел у меня на то, чтобы нарезать ее тонкими длинными полосками и прикрепить эти полоски к рукавам с помощью крохотных английских булавок, которых привезли целую коробку — в чем я углядел еще один перст провидения.

Когда мы уже снижались к Москве, я померил получившийся наряд — и взмахнул руками перед встроенным в стену зеркалом. Честное слово, на миг мне показалось, что мои руки превратились в черные крылья без всякого прыжка в пропасть. Костюм вполне годился для хэллоуина — если не считать, конечно, надписи на груди: она для буржуазного дискурса была слишком радикальной. И все это сделал я сам, из подручных материалов, за какую-то пару часов. Можно было собой гордиться.

Но все же, выходя из самолета, я на всякий случай накинул на плечи черный пиджак.

Падал редкий снежок. Прямо возле трапа ждала машина с Григорием. Григорий выглядел бледнее, чем обычно, и я подумал, что он опять халтурит на двух работах и сдает красную жидкость. Но потом до меня долетел еле заметный запашок перегара, и я успокоился.

— Куда едем, кесарь? Квартира, дача?

Я отрицательно покачал головой.

— Свези меня на Тверской бульвар. Пройдусь пешком.

Шлагбаум, еще шлагбаум. Тонкая бетонная дорожка несколько раз повернула в лесу, влилась в снежно-серую асфальтовую реку — и все привилегии и кастовые различия остались позади.

Мы еще не добрались до Москвы, а дорога уже стояла, и не было исхода из этого сизого бензинового пара с красными пятнами стоп-сигналов.

Григорий вел себя так, словно я никуда не пропадал и последний раз он видел меня вчера. Впрочем, любое другое поведение по отношению к вампиру было бы оскорбительным. Проявлять любопытство было даже опасно, и он это, видимо, понимал.

Как всегда в долгой пробке, Григорий решил потрудиться над моим спасением — он знал, что обычно поднимает мне этим настроение и я даю хорошие чаевые. Я загляделся в окно и пропустил точный момент, когда он начал говорить — смысл его слов стал доходить до моего сознания постепенно, вклиниваясь между приглушенными гудками, доносящимися из-за стекла. Сперва мне казалось, что это блеет радио, которое он включил несмотря на мой запрет. Потом я понял, что это его собственный голос.

— И неправда, кесарь, что человечество не знает про вампиров. Догадывается. Нельзя обманывать всех людей все время. Точной информации, может, у народа и нет. Но есть прозрения на эмоциональном уровне. Смутные догадки о невидимых безжалостных властелинах, питающихся человеческими душами, многие века посещают людей. Вспомните «Бога — пожирателя людей» из гностических евангелий. Этим примерам нет числа. Однако люди всегда верили, что зло не может торжествовать бесконечно — и реальность божьего мира вовсе не так черна...

Я наклонился вперед и тихо клацнул зубами возле его шеи. Григорий покорно вздохнул. Я на секунду прикрыл глаза — и решил объяснить ему все раз и навсегда.

— Вот смотри, Гриш. У тебя сейчас спина чешется, ботинок левый жмет. Справа что-то болит под ребрами, и ты боишься, что рак печени. Вампиров по Москве развозить тебе не нравится. Но в Молдавии твоей такая жопа, особенно по части теологии, что других вариантов с работой у тебя просто нет. А детки твои в Кишиневе хотят каждый по айпэду, чтобы побыстрей познакомиться с педофилами, изучить производство наркотиков и склониться к самоубийству. В общем, херово тебе.

— Да, — согласился Григорий. — Это я и сам понимаю.

— Ты другого не понимаешь, Гриш. Ты думаешь, что херово тебе только временно. В силу искажения божьего плана. А это и есть божий план на твой счет — чтоб тебе было херово.

— Почему?

— Потому что божий план — тот единственный план, по которому все происходит. И мы, вампиры, в этом плане как бы жернова. А вы, люди — зерна. Остальное — людские домыслы. Еще раз скажи, тебе херово?

— Херово, — кивнул Григорий. — Но...

— Ты со своими «но» самого главного не понимаешь. Что для выработки этого «херово» ты и нужен природе и космосу. Потому что если бы ты нужен был для чего-то другого, с тобой бы это другое и происходило. Понимаешь? Херово, Григорий, не тебе одному, а всем людям. Ты ведь самогон гнал в Кишиневе по молодости? Так вот, чтобы ты понимал — все мы просто винтики планетарного самогонного аппарата. Который перегоняет всеобщую фрустрацию в баблос. А все людские мечты, надежды и планы — это закваска, из которой его гонят. Так было всегда — и всегда будет.

— Да, — прошептал Григорий, — враг могуч.

— Только вампирам, чтоб ты знал, еще херовей. Потому что у нас нет этого последнего приюта, который есть у каждого человека. Спрятаться в солнечный идиотизм. Уйти в социальный протест. Уверовать в Господа. Заняться йогой. Или писать стихи про ежиков для детских сайтов. Мы этого не можем технически. Потому что там, где у вас в голове эта аварийная сливная дырка, у нас только холодное и беспощадное понимание истины.

— Вы зато вниз головой висите, чтобы забыть о возмездии, — пробормотал Григорий.

— Ты и про это знаешь?

— Знаю, — сказал он. — Озирис показывал. Вернее, не показывал, а просто не стеснялся.

— Он тебе говорил, что так от возмездия прячется?

— Нет, — ответил Григорий. — Это я и сам понять в состоянии.

Я несколько секунд озадаченно молчал. Такая мрачная интерпретация происходящего в хамлете не приходила мне в голову. И если понимать под возмездием ежедневный поток черных мыслей, омывающий любую вампирскую голову, Григорий был совершенно прав. Этот поток черных мыслей вполне можно называть возмездием, вполне...

Григорий без всякого укуса почувствовал, что его слова попали в цель. Он прокашлялся.

— А херово мне не потому, — сказал он тонким елейным тоном, как бы начиная очень издалека, — что Господь такое на мой счет промыслил. Господь... Он нам всем как бы назначил встречу. Но не в клубе «Отсос», а в духе и истине. И если мы приходим, он нас ждет. Вот это и есть его план. Просто в этом плане мы не шестеренки, а равноправные участники. Можем прийти, а можем не прийти. И когда мы не приходим, нам херово. Потому что мы чувствуем — заблудились. Знаем, что не там душа бродит, где Господь ее ждет. Я, кесарь, заблудший человек. И херово мне не по божьему плану, а по грехам моим великим.

— Да какие же у тебя грехи, Григорий? — удивился я. — Ты же профессор теологии. Семью кормишь.

— А чем кормлю? Извозчик у кровососа. За то Господь от меня и отвернулся...

— Спасибо, — буркнул я. — То есть херово тебе из-за меня, да?

— Так вы же вампир, — ответил Григорий. — Чему тут удивляться.

— Слушай, — сказал я, — если ты из-за меня на свиданку с Господом опаздываешь, чего ты у меня тогда работаешь?

— Ибо сказано, — отозвался Григорий, — отдайте богу богово, а кесарю кесарево... Вот я, кесарь, и отдаю.

Я промолчал.

Странно, но разговор с Григорием не развеселил меня, как обычно, а, наоборот, погрузил в печаль — чтобы не сказать зависть. Простейшие движения ума, к которым прибегал этот человек, чтобы заслониться от безнадежности человеческой судьбы, поражали своей абсурдной эффективностью. И зачем, спрашивается, нужно что-то сложнее и умнее? Почему люди ушли из этого надежного проверенного окопа, который веками давал им возможность достойно дотерпеть до конца? Чтобы их взгляды соответствовали «истине»? Какой еще «истине»? Которую им выпиливают Самарцев с Калдавашкиным по нашему заказу?

— Не для того мы живем и страдаем, кесарь, чтобы вырабатывать скрежет зубовный и тоску, — бормотал Григорий, перестраиваясь в другой ряд, — а для того, чтобы в этой роковой борьбе день за днем выковывались крупицы драгоценного духовного опыта. Которые блистают на духовном небосклоне и радуют Господа. Аки звезды на южном небе...

Впрочем, думал я, слушая его вполуха, люди не уходили из окопа. Не такие они дураки. Они просто загадили его до краев, заполнили своим дерьмом — и он исчез. Да и мы им помогли по линии дискурса, чего уж лукавить. И прятаться стало негде. Вот я, например — при всем желании не смогу уже скрыться там, где Григорий. Не потому, что не хочу. Я даже не вижу окопа, где он сидит. Для меня его нет. Мне непонятно, как в этом умственном недоразумении можно спрятаться. А для Григория окоп есть. Для него это такая же реальность, как для меня баблос, которого, кстати, я не видел уже черт знает сколько времени.

Разница между нами в том, что Григорий, поумнев и протрезвев, еще сможет вылезти из своего приюта в то пространство, где ежусь от космического холода я. А я... Я уже никогда не смогу протиснуться в его абсурдное убежище. Не смогу даже сделать вид, что я там... То же самое, кажется, чувствовал граф Толстой, дивясь таинствам простой крестьянской веры. И тоже не смог залезть назад. А смог только перевести Евангелие с греческого, корчась на ледяном ветру...

Скоро сработал мой обычный защитный механизм — я перестал слышать болтовню Григория. Вернее, перестал воспринимать смысл его слов, вслушиваясь только в их звук, эдакий хрипловатый успокоительный ручеек, пересыхающий иногда на несколько секунд. Мне то и дело вспоминалась Софи — и мой ум тотчас отпрыгивал от этого воспоминания, как от раскаленной кочерги. Но не думать о ней я тоже не мог...

Эх, знал бы этот стихоплет, что такое настоящий ад.

Впрочем, можно ли вообще метафизически доверять женщине?

Чтобы отвлечься от черных мыслей, я включил вмонтированный в переборку телевизор и выбрал какой-то боевик. Но после недавней беседы с Аполло смотреть кино не было никакой возможности — и даже непонятно было, как это получалось у меня раньше.

Я чувствовал, что фильм просто доит меня, ежесекундно возобновляя во мне напряжение, вызванное происходящей с героем катастрофой — которая, однако, никак не кончалась его смертью, а вела только к еще более страшной катастрофе, не оставляющей уже никакого шанса на избавление, и так все дальше и дальше. И весь смысл быстрого монтажа был в том, чтобы постоянно поддерживать во мне это непрерывное внутреннее страдание.

С одной стороны, это вполне получалось. Но с другой — как ни чудовищна казалась нависшая над героем опасность, было ясно, что дурного с ним не случится, поскольку фильм только начался. Выходило, пока часть моего сознания изнывает в адреналиновых спазмах, другая утомленно зевает. Зевающая часть в конце концов победила. Я выключил панель и уставился в окно.

Москва была все той же — и неуловимо новой. Я видел очень много приезжих. Мне пришло в голову, что так называемое «нашествие варваров» вряд ли воспринималось римлянами пятого века как нечто большее, чем наплыв необычно большого числа мигрантов на фоне непрерывно растущей толерантности властей... А ведь тут, как жаловался Иоанн Грозный, не только третий Рим, а еще и второй Израиль. Трудно ждать от зимней Москвы, что она поднимет тебе настроение своими видами.

Когда до Тверского бульвара осталось минут пять езды, я опять стал слышать голос Григория:

— ...и не надо себя за это презирать. Если вы у меня пососать хотите, вы так и скажите, не стесняйтесь. Я в такие вещи врубаюсь...

Я даже не разозлился.

Улл был прав. Человек подобен калейдоскопу, картонная труба которого догнивает свой короткий век, пока внутри пересыпаются блестящие, самодовольные, острые и отважные стекляшки, дробным отражением которых любуется Великий Вампир. Можно ли злиться на калейдоскоп, когда понимаешь, как он работает? Нет. Человека можно только любить. Только любить и жалеть. Лучше всего — издалека.

— Уймись, Григорий, — попросил я кротко. — Меня вырвет сейчас.

Он умолк. Я снял пиджак и принялся расправлять спутавшиеся ленты. Закончив с ними, я надел на голову черную балаклаву.

По тому, как вильнула машина, я понял, что Григорий внимательно следит за моими приготовлениями в зеркале.

— А говорите, сливная дырка, — сказал он. — Выходит, и у вас такая в голове, кесарь.

— Это ты про что?

— Про социальный протест.

— Это не социальный, Гриш. А глубоко личный.

— Зачем тогда клюв?

Я непонимающе уставился в его зеркальные глаза.

— Это ведь у вас клюв? — спросил он.

— Это рог, дубина. Рог. У нас такой на голове, когда мы в Древнем Теле.

— Да я в курсе, — сказал Григорий и оторвал одну руку от руля, чтобы перекреститься, отчего машина вильнула опять.

— Ты веди нормально. А то тебе в случае чего на небо, а мне — непонятно... Аккуратней.

— Подумают, что клюв, — озабоченно сказал Григорий, не обратив внимания на мои слова. — Подумают, вы черным журавлем оделись.

— Пусть думают... Подожди, ты это серьезно?

Григорий кивнул.

Такая возможность не приходила мне в голову. Ну что ж, так оно даже лучше... Лишняя складка Черного Занавеса не повредит.

— Тормози, — сказал я. — Я у «Армении» выйду. И не жди. Езжай сразу в гараж.

Машина затормозила.

— Зачем вам это, кесарь? — спросил Григорий.

— Ты «Подвиг» Набокова читал?

Он отрицательно помотал головой.

— Прочти, — сказал я. — Там наверняка написано.

Выбравшись наружу, я подождал, пока машина с Григорием скроется за перекрестком, и, ежась от холода, пошел к переходу на бульвар. Хотелось верить, что все кончится быстро. У дверей одного из ресторанов мне зааплодировали — и я взмахнул своим тесемочным крылом, отвечая на привет.

Впрочем, ложка дегтя, брошенная мне вслед Григорием, обесценивала взгляды, которые я на себе ловил — неважно, что в них было, восхищение или ненависть. Я знал, что люди реагируют не на мое действительное высказывание — оно вряд ли было доступно их суетливым умам, — а на свои собственные проекции, которые они только и способны узнавать во внешнем мире. Они хлопают лишь себе. Всегда лишь себе. Им и не нужен никто другой. Они даже не знают, что другое бывает.

Но не вампиру их судить, думал я, шагая по бульвару. Ибо это мы захотели, чтобы все было именно так. Любить людей надо такими, какие они есть. И сосредоточиться мне следует не на том, что нас разделяет, а на том, в чем мы едины. Людям больно и плохо жить под вечным гнетом, хотя они не особо понимают его природу. И мне тоже больно и плохо, хоть я знаю источник своей боли. Люди выходят на площади и улицы, чтобы сказать свое «уй», так почему бы и мне не пройти меж ними зыбкой черной тенью?

Уже все возможные разновидности белковых тел профланировали по улицам этого города, выражая протест против мучительных ментальных образов, терзающих их воспаленные умы. Должен же кто-то быть и от вампиров. Так пусть это буду я...

Ecce vampo! Или как там вампир по-латыни — lamia? labia? Почему-то только женского рода... Впрочем, неважно. Смотрите, люди, вот идет среди вас вампир, показывающий миру свою боль и беду. Такой же, как вы. Один из вас. Смертный на время, как мог бы выразиться Борис Пастернак, если бы ему заказали приличествующие случаю стихи. И пусть мы живем на разных социальных этажах, сегодня в этой борьбе мы вместе. Рука об руку. Крылом к копыту... А если тебе, мой мимолетный брат, не ясен смысл моего безумного жеста, особой беды в этом нет.

«И не надо, — шептал мой внутренний голос, — не надо ничего никому объяснять... Пройти непонятым и исчезнуть... Как там у Есенина? По своей стране пройду стороной, как проходит косой вождь...»

Однако исчезать было уже поздно.

Впереди соткались из морозного воздуха какие-то озабоченные люди с телекамерой и похожим на мохнатую дыню микрофоном на штанге. А за решеткой бульвара уже тормозил милицейский автомобиль. Почему-то я был уверен, что все это имеет ко мне самое непосредственное отношение.

И я не ошибся.

Меня свинтили точно напротив МХАТа. Причем так профессионально, что я даже не заметил, как ко мне подошли.

Слово «свинтили» на самом деле удивительно подходит. Только что я шел по главной аллее, помахивая черными крыльями — и гордясь, что иду в эту высокую минуту по тому самому Тверскому бульвару, где началось и кончилось столько прекрасных человеческих историй. И вдруг мое тело оказалось свинчено в крайне компактную конструкцию с головой возле ног и руками за спиной. При этом меня незаметно, но очень больно ткнули чем-то жестким в ребра, словно давая понять, что если я не подчинюсь, будет еще больнее.

Меня тут же потащили — вернее сказать, вынудили передвигаться в крайне неудобной позе: всю работу по перемещению собственного веса выполнял я сам. Но я не видел, куда именно я двигаюсь, потому что сбившаяся маска закрыла мне глаза. Зато я слышал голоса. Возмущенные голоса. Впрочем, кто-то, наоборот, довольно гыкал. Во время короткой остановки я ухитрился поправить маску собственным коленом, вернув себе зрение — и увидел совсем близко объектив видеокамеры. Уже сориентировались, подумал я.

— Это молодежный протест против сползания страны к авторитаризму и клерикальной диктатуре?

— Не хочется вас расстраивать, — прохрипел я, — но мои претензии к вашему миру идут значительно дальше... Вы даже не представляете, насколько...

Я говорил абсолютную правду, но кому она нужна на этой ярмарке лжи? Съемочная группа потеряла ко мне интерес за долю секунды.

А вот менты — нет.

Меня пихнули в спину и заставили взбежать по ведущим к переходу ступенькам.

Больше за нами никто не шел. Меня тащили в переулок, в глубине которого — надо же, какое совпадение — уже стоял милицейский фургон. Но до него было еще далеко. А свидетелей вокруг теперь не осталось — и я быстро это ощутил. Меня стукнули по ноге чем-то очень твердым. Потом еще раз. Потом еще. Потом еще...

Самым подлым была абсолютная неспровоцированность этих ударов. Они вообще никак не были связанны с моим поведением — словно меня били не живые люди, а генератор случайных чисел. Целили по икре, в самое нежное место. Я теперь неделю не смогу висеть в хамлете, подумал я.

Мне представился тупой злобный омоновец, который несильно, но метко бьет меня при каждом моем шаге. Просто для развлечения. Я вообразил его беспросветный внутренний мир, его пропитанную ресентиментом и страданием душу... И вот теперь он выливает все всосанное с рождения зло на меня.

Меня заполнила безудержная ярость. Сосредоточенная ненависть к этим балаганным вертухаям, называть которых режимом могут только недостаточно информированные люди. Сволочи, думал я, чуть не плача от злости, какие сволочи... Они считают, что я... Что меня... Что они просто так могут...

А потом я каким-то образом исхитрился обернуться — и увидел, кто именно бьет меня по ноге.

Это был тяжелый металлический щит одного из скрутивших меня омоновцев-космонавтов. Он раскачивался при каждом шаге и метко, но совершенно неодушевленно бил в мою икру углом.

Мент, которому принадлежал щит, даже не был в курсе.

И меня вдруг проняло до костей.

Или, может быть, правильнее сказать — отпустило. Потому что в моей душе в эту секунду уже не было ни бесконечного одиночества, ни метафизического недоверия к женщине, ни безнадежного понимания, что выхода из моего экзистенциального тупика нет и не может быть в природе.

Ад куда-то исчез.

Мало того, мне даже не было холодно.

Все было смыто злобой на этих тупых скоморохов в riot gear, вздумавших надо мной издеваться. А теперь, когда оказалось, что скоморохи тут ни при чем, наступила долгая секунда тишины, какой-то замершей озадаченности. Точь-в-точь как при приеме баблоса. И почти как при лицезрении Великого Вампира. Эта секунда была поразительной.

На моих глазах выступили слезы.

— Щит родины, — прошептал я, — щит родины...

Нельзя было сказать, будто я что-то понял.

Совсем наоборот.

Я вдруг перестал понимать все то, что с такой яростной самоотдачей понимал перед этим весь день. И я больше не хотел это понимать. Никогда вообще.

Мне не нужно было это бессмысленное беличье колесо в голове, из которого я только что случайно вывалился на свободу. Наверно, именно это имела в виду Софи, говоря про indigenous mind.

Но увести туда благодарное человечество было невозможно. Свобода была недостижима. Она была слишком близко, чтобы можно было сделать в ее сторону хоть шаг. Она была раньше любой мысли и любого шага.

Увы, свобода кончалась именно там, где начинался человек. Даже я, вампир, не мог надолго вырваться из под власти ума «Б».

Меня уже подтащили к автозаку, и я почувствовал, что волшебное переживание внутренней незаполненности уходит. Но это меня не пугало. Я знал, что ничего не надо удерживать, ничего...

Из автозака вылез офицер в кителе и фуражке — судя по всему, нечто вроде штабного центуриона.

— Что там? — спросил он хмуро. — Балаклавинг?

— Путинг, — ответил один из омоновцев.

Офицер с сомнением смерил меня глазами.

— Точно не балаклавинг?

— Не, — сказал омоновец. — Реально путинг. У него нос на маске и крылья. Типо журавль. Все забыли уже, а он еще помнит...

Я заметил на погонах офицера в фуражке три больших звезды. Полковник. Вот и мой билет домой.

— Ну что ж, — сказал полковник, все так же хмуро изучая мой наряд, — мы за путинг не караем... Журавляйте, граждане, на здоровье...

Его глаза остановились на моей майке.

— А вот за призывы к насильственным действиям сексуального характера... Публичные призывы к массовым сексуальным действиям... Это уже серьезней. Да отпусти ты его. А то будет потом синяками торговать...

Державший меня омоновец разжал свои клешни.

— Тут вчера у одного тоже интересная кофтень была, — продолжал полковник. — «Мутен Судак». И ведь не подкопаешься вроде. Девки смотрят как на героя. Наглый такой. Думает, самый умный. А на кармане двадцать грамм конопли...

Омоновцы весело заржали.

— Господин офицер, — сказал я полковнику, — могу я сообщить вам нечто важное?

— Важное? Ну сообщи.

— Приватно, — сказал я, — чтобы ваши подчиненные не слышали. Это секретная информация государственного значения.

Полковник посмотрел на меня с интересом.

— Ну давай. Скажи на ухо.

И он развернул ко мне свое ухо — большое и надежное, морозное красное ухо российской власти.

Я шагнул к нему, поднялся на цыпочки (он был выше меня почти на голову) и тихо сказал первое, что пришло в голову:

— Терпи, халдей, аватаром будешь.

А потом быстро и сильно укусил его за шею сквозь дырку в балаклаве. Не так, как мы делаем это обычно, а просто зубами. Грубо и по-человечески.

Меня поразила та мускульная энергия, та, я бы сказал, радостная бетховенская сила, которую я вложил в это движение челюстей. Словно что-то долгие годы копилось в моей груди — и вырвалось наконец на свободу сверкающей всепобеждающей песней, которую не задушишь и не убьешь. На одну секунду я испытал головокружительное счастье — а потом ужаснулся, ибо понял, что до сих пор не знаю про себя ничего.

На шее полковника выступила кровь. Он побледнел, отшатнулся и выхватил из кобуры пистолет на тонком кожаном ремешке.

— Стоять!

Я никуда не шел — и сообразил, что он кричит не мне, а омоновцам, уже занесшим надо мной кулаки.

— Я сам с этой блядью поговорю, — сказал полковник и указал стволом на дверь в автозак. — Внутрь бегом, сука!

Омоновцы сильно нервничали, что мне ни разу не попало от них по шее — это было видно по их лицам.

— Спокойно, ребята, спокойно, — повторил полковник, вытирая с шеи кровь. — Я сам, лично... Только дай мне вот это...

Он взял у понимающе осклабившегося омоновца дубинку — и пихнул меня во вместительное нутро машины.

— Не беспокоить, пока не позову, — сказал он.

Как только дверной замок щелкнул, поведение полковника изменилось самым разительным образом. Первым делом он прошел мимо меня и на полную громкость включил плоский телевизор, свисающий на штанге с потолка (машина, похоже, возила не задержанных, а самих ментов — внутри она напоминала с любовью оборудованную бытовку строителей).

— Это чтоб крики глушить, — улыбнулся он, отогнул лацкан и показал мне маленькую золотую маску-значок.

Я кивнул.

— Зачем сами так рискуете? — спросил он, указывая на мои потрепанные черные крылья.

В его голосе звучала неподдельная забота.

— Хотел пропитаться, — ответил я.

— Чем?

— Солнечным соком жизни. И потом, я считаю, что вампир должен быть в первых рядах социального протеста. Особенно когда протеста уже нет.

— Да? А против кого протестуете?

— Против вас.

Полковник некоторое время размышлял над услышанным, причем мне показалось, что в какой-то момент его мозговые итерации просто разошлись и затухли.

— Так точно! — сказал он.

Подойдя к приставному столику, на котором стоял электрочайник, он взял бумажную салфетку и приложил ее к кровоточащей шее.

— Вам, конечно, виднее, — сказал он, морщась. — Но вы все-таки передайте своему руководству, что это совершенно непригодная система идентификации. Мало того, что для нас негуманная. Она еще и для вас самих опасная. Бывает, кусают нижний состав, а они не в курсе. Сложности. Зачем это?

— А вы что предлагаете? — спросил я.

— Мы вам можем удостоверения любые напечатать.

— Это не выход, — ответил я.

— А как тогда надо?

— Давайте против них бороться, — сказал я. — Вместе.

— Против кого?

— Ну, против нас.

Полковник опять некоторое время думал — и в этот раз циклы мозговых вычислений, видимо, сошлись. Он побледнел.

— Извините, — сказал он. — Заговорился.

— Ничего, — ответил я любезно. — Не волнуйтесь. С кем не бывает.

— Вы меня на «ты», пожалуйста, называйте, — попросил полковник.

— Почему?

— Да голову переклинивает. Сначала укусили, а потом вдруг на «вы». Боюсь, не сдержусь. А так все привычнее.

— Хорошо, — кивнул я. — Будем считать это брудершафтом. А можно один профессиональный вопрос?

— Так точно, слушаю, — сказал полковник.

— Как этот щит называется? Который у ваших опричников?

— Щит? — полковник сразу оживился, как коллекционер, с которым заговорили о марках. — «Витраж». Вот только сейчас не скажу, какой — «Витраж-АТ» или «Витраж-М». Хотя... Если с дырочкми для наблюдения, то это «Витраж-АТ». А палка резиновая, если хотите знать, называется «Аргумент». Бывает длинный аргумент и короткий. Логично, да? А почему интересуетесь?

— Да нет, ничего. Просто так.

Я вспомнил рассказ Улла о витражах. Знал бы он, какими цветами они играют в далекой северной стране... Мне стало грустно — словно я вспомнил частицу дивной, забытой и отшумевшей жизни.

Салфетка в руке полковника окончательно набухла красным, и он заменил ее на чистую.

— Послушайте, — сказал он, — может, и не моего ума это дело, и зря я лезу... Но вы хоть по секрету объяснить мне можете насчет укусов, а? Вам же кровь не нужна, это враки все.

— Правильно, — ответил я. — Не нужна.

— Тогда зачем такой код оповещения? Почему нас непременно кусать надо?

— Не я это придумал, — вздохнул я. — Но объяснить могу. Только предупреждаю, тема не простая.

— Попробуйте, — сказал полковник, и на его лице изобразилось страдальческое усилие, как часто бывает у не слишком развитых людей, ожидающих услышать что-то умное.

— Тебя ведь этот вопрос мучает, раз задаешь? Мучает. Вот для того и кусаем, чтоб он тебя и дальше мучил. И со всеми остальными проблемами и непонятками — то же самое. Вопросы в твоей голове нужны не для ответов. А для того, чтобы ответов не было.

— Опять не понимаю. Совсем просто объяснить можете?

— Можем. Доят тебя, как лоха. Всю жизнь и всю смерть.

— Кто?

— Они. Ну то есть мы. Но это производственно-бытовой аспект. А есть еще культурно-антропологический. И на культурном плане, чтоб ты знал, это Щит Родины.

— Какой щит родины?

— Типа как «Витраж». Сквозь который все немного по-другому видно. Ты ведь его держишь? Держишь. Вот он тебя и прикрывает.

Полковник медленно покачал головой, словно признавая, что истина оказалась для него неподъемной.

— Только думать об этом не надо, — сказал я почти с нежностью. — Совсем не надо. Мне наши старики сколько лет говорили — не бери в голову, не грузись — а я все не верил. И ты мне сейчас не веришь. А зря. Считаешь, тебе легче станет, если поймешь? Будет тяжелее. Тут не понимать надо, а наоборот.

— Значит, так и будете кусать? — спросил он.

— Видимо, да.

— А что делать посоветуете?

— Контролировать вампофобию, — сказал я сухо.

Но тут же сквозь меня прошла волна жалости к этому большому, сильному и век назад устаревшему человеку — эдакому солдафону, который честно и по-мужицки пытается приспособиться к давно непонятной ему жизни.

— Но отчаиваться не надо, браза, — сказал я. — Я же говорю, давай против этого вместе бороться...

Моя запоздалая сердечность, однако, была ему не нужна. Полковник уже не слушал.

— Я вам окошко оставил открытым, — сказал он сухо. — Форточку. Сейчас я к своим выйду. А вы давайте уж как-нибудь побыстрее. Потому что минут через десять я в пункт первой помощи пойду, а ключ им отдам. Чтоб они за вас дальше отвечали. Если вас в машине не будет, тогда это их проблема. А если вы в ней будете... Сами понимать должны.

Я поглядел на окно. Верхняя часть стекла была сдвинута вбок — но само окно, как и все остальные окна в машине, было забрано густой решеткой, через которую можно было просунуть только палец. Ну или два.

Форточка — еще куда ни шло, такое в моей жизни уже бывало... Но решетка...

— А решетка? — спросил я.

Полковник пожал плечами.

— Решетки снимать указаний не было, — сказал он. — Честь имею, господин вампир. Счастливого полета.

Он повернулся, вышел из автозака и захлопнул за собой дверь. Обиделся, подумал я. Ну и дурак. Сам во всем виноват. Ему бороться предлагают, а он не хочет. Куда с таким народом уедешь?

Сквозь решетку было видно, как полковник, все еще прижимая салфетку к шее, что-то говорит подчиненным. Потом один из них покосился в мою сторону, и я на всякий случай отошел от окна.

Вернется ли ко мне Древнее Тело?

Узнать это наверняка можно было только одним способом — перейдя в него. Решетка на окне волновала меня не очень — я знал, что после трансформации законы физического мира становятся для нас так же несущественны, как статьи уголовного кодекса. Меня волновало другое. Для трансформации надо было испугаться. А страшно мне не было. Совсем. Я чувствовал, как бы это точнее сказать, только цинизм. А от него в жизни мало проку.

Я заметил в дальнем углу автобуса ментовские трофеи: черно-желто-белый щите многобуквием «Требуем уравнять русских в правах с гомосексуалистами и гостями столицы!» и мятый плакат со слоганом «Femen. Пизда пахнет!» под эмблемой, похожей не то на выпрямленный процентный символ, не то на визуальную метафору зависти к пенису. Грустные трупики чьих-то задушенных подвигов...

Я поднял глаза на плоский телевизор. Как и положено в ментовской машине, он был включен на какой-то прогрессивный канал. Шла аналитическая программа. Говорил яростный молодой человек в костюме стального цвета с искрой:

— Что показал последний марш? Да, тридцать тысяч ботов у семьи есть. Но у Пути все равно в десять раз больше!

— Год назад у семьи тоже в десять раз больше было, — отвечал собеседник, жирный бородач в свитере. — Избирком задудосить могли, лимон правду говорит.

Всего несколько месяцев — а как я отстал от жизни. Я переключил канал — и попал на веселый ролик о гаджетах.

— Смартфон — оружие активиста! Если вы конструктивно рассерженный креативщик, не согласный поступиться своим достоинством, если вы за веселый и шумный натиск с элементами карнавализьма, ваш естественный выбор — последний iPhone. А если вас уже не остановить, если вы хмурый и серьезный конспиратор, склоняющийся к полулегальным формам борьбы — тогда, конечно, вам нужен Samsung Galaxy...

Это, похоже, гнал мировую волну далекий Аполло. Причем совсем не там, где на него грешила конспирологическая общественность... Я опять переключил канал.

По экрану поплыли золотые купола на фоне синей лазури. По-поповски налегая на «о», заговорил проникновенный и серьезный молодой басок:

— У всех наций в мире есть свои неприкасаемые святыни, нечто такое, что нельзя оскорблять и трогать безнаказанно. Именно вокруг них и сплачивается всякое здоровое общество. Только у нас, россиян, на первый взгляд ничего подобного нет. Кроме военных побед, плодами которых воспользовались — так уж получилось — совсем иные народы. Так и катимся перекати-полем от татаро-монгольского ига к иудео-саксонскому. И не в слабости русского оружия дело. Русский солдат непобедим. А вот русский гуманитарий... Там, где у народа должна быть голова — только какой-то пень-обрубок с похожими на глаза гнилушками и черной дырой на все готового рта. Наша духовная элита должна крепко призадуматься о своем, как говорят военные, неполном служебном соответствии. Может быть, она просто не видит в упор того главного, что может сплотить нас всех, независимо от возраста и веры? Стать фундаментом нашего нового мультиконфессионального бытия? Взглянем на нашу историю внимательно. Да! Конечно же! И как можно было не видеть этого столько лет! У нас, друзья, есть наша приватизация! За русскую приватизацию — и давайте перестанем наконец бояться слова «русский», — заплачено не меньшим количеством жизней, чем за величайшие исторические драмы других народов. По своей монументальности это событие не уступает основанию США. Это одна из тех немногих областей, где мы уверенно опережаем Китай. Поэтому фактические результаты русской приватизации — и прошлой, и грядущей — должны быть такими же священными и неприкасаемыми, как итоги холокоста!

Это был уже не Аполло, а свои. Впрягли все дискурса, кто бы сомневался.

Я переключил программу еще раз и увидел юное существо с крестом на груди и айпэдом в руке. Глядя в айпэд и встряхивая янтарными кудрями, существо читало стихи:

— Я твои озера лайкал,

Фолловил поля.

Ты и фича, ты и бага,

Родина моя!

Алхимическое дитя нового века было куда моложе меня, и одним этим отодвигало меня дальше в жизнь — словно в глубь длинного-предлинного ящика... Я отвернулся от телевизора. И вдруг заметил на стене три маленькие иконки — вроде тех, что вешают на приборную доску таксисты и бомбилы.

И тогда мне наконец стало страшно.

Дело было не в том, что моя черная душа содрогнулась от близости святыни. И не в том, что я задумался о клерикализации общества, как советовали тележурналисты с бульвара.

Я вдруг подумал, что полковник со злой дури мог взять и брякнуть своим бойцам, что я вампир.

Менты ведь были совершенно реальны. Они находились не в лимбо, а за дверью. Не стать бы жертвой преступления на почве религиозной ненависти, которым вряд ли заинтересуются СМИ...

Это было, конечно, маловероятно — но впрыснуло нужную дозу страха в мою усталую душу. Я несколько раз нервно прошелся по кузову автозака.

Так совершил я уже свой подвиг? Или нет?

Мне вдруг стало трудно дышать, пространство вокруг завибрировало и распалось, впереди мелькнуло перевернутое лицо Аполло — и в тот самый момент, когда ручка входной двери повернулась, на меня обрушилась стена с зарешеченным окном. А в следующий момент я понял, что смотрю на автозак уже не изнутри, а снаружи.

Два омоновца как раз входили в его дверь.

Полковник уже уехал — его нигде не было видно.

Я совершил над фургоном прощальный круг, метнулся к коричневой стене МХАТА, потом к заснеженному асфальту, потом вверх — и оказался над зимним бульваром.

Меня никто не замечал. Просто в мою сторону никто не смотрел. И если бы я пролетел прямо перед лицами прохожих, все равно они нашли бы повод поглядеть в этот момент куда-то еще.

Все было хорошо. Я смог.

Но вот что именно Аполло засчитал мне за нравственный подвиг? Укус? Или татуировку? Чувствовалось, что вопрос теперь будет занимать меня долго.

В моей душе постепенно оседал поднятый иконками страх. Неужели мы действительно сползаем в новое средневековье?

Как много в этом мире, думал я, желающих быть заодно с Великим Вампиром. Как много старающихся сделать правильный выбор, оказаться на верной стороне баррикады — а не заодно с кафирами, кощуницами и прочими гоями...

Можно понять этих людей. У них хорошая практическая сметка, они стараются вложить свои сбережения под самые большие проценты в самый надежный банк. Только расчет их наивен, и выслужат они себе разве что кару за пошлое богохульство — за то, что помыслили Великого Вампира в виде анального деспота из истории родного края.

Преференций за переход в «лагерь света» не будет. Ибо в этой юдоли всякий заодно с Великим Вампиром.

И тот, кто этого хочет, и тот, кто не хочет. И тот, кто молится в храме, и тот, кто в нем мочится. Великий Вампир — это лента Мебиуса. Весь мир на его стороне.

Даже в Древнем Теле я до сих пор чувствовал человеческую фантомную боль. Ныла икра, в которую настучал Щит Родины. Но на дне этой боли была и горькая сладость — казалось, своим страданием я что-то искупил. И хорошо, если так.

А теперь пора было на Рублевку.

Бульвар уже кончился. Мне не хотелось метаться между домами в клубах бензинового пара, и я стал широкими медленными кругами подниматься вверх.

Постепенно в мою душу снизошел покой, как всегда бывало на высоте, — и, когда на меня поглядел багровый глаз Великого Вампира, уже скрытый от погружающихся в сумрак улиц, я не испугался и не устыдился его взгляда.

Я был холоден и весел, как и полагается Кавалеру Ночи. Мне вспомнилась моя новая татуировка — сюрприз, который я везу Иштар. Если, конечно, это Иштар, а не...

Усилием воли я отогнал чернуху. Было понятно, что повторять это духовное упражнение придется теперь много раз в день. Но ведь жизнь — вечный бой!

Революция продолжается!

Отличный лозунг. Надо будет сказать халдеям. Хотя, кажется, кто-то уже упер. Вот только не помню кто. То ли «Вольво», то ли грязевая спа из Марьиной Рощи, то ли это новое реалити-шоу из жизни звезд протеста. Если, конечно, сатрапы еще не закрыли его за низкий рейтинг.

Я вспомнил полковника, которому уже делали, должно быть, уколы от бешенства — и понял, что так и не заглянул в его душу. Удивительно. Раньше со мной такое вряд ли могло произойти. Значит, я повзрослел.

Стал серьезнее и спокойней. И, конечно, мудрее. Неизмеримо мудрее.

И мудрость опять оказалась не тем, что я представлял. Не доскональным знанием всего и вся — а совсем наоборот. Умением ограничить и оградить свой ум.

Смирением.

Да, смирением, думал я, и нет в эту секунду между небом и землей твари смиреннее меня. Потому и не страшен мне багровый глаз, в который я лечу. Ибо нет во мне своей воли — а только твоя, о Великий Вампир. Посмотри на меня и скажи: разве я лгу? Нет, не лгу, и при всем желании не смог бы солгать. И даже если я встану на Тайный Черный Путь, то не потому ли, что это часть Твоего плана?

Впору бы смеяться и смеяться. Но если бы ледяной воздух высоты мог чувствовать, он ощутил бы на моих черных шерстистых щеках два скудных холодных ручейка.

Нет, я по-прежнему весел. Это просто ветер.

Великий Вампир, почему мне нельзя увидеть тебя снова?

Впрочем, не отвечай. Я знаю.

Свет, яркий белый свет листает книгу жизни, полную мертвых анимограмм. О чем эта книга? О грусти, тщете, страдании и непостоянстве, иллюзиях и обманах — и, самое главное, о том, что жаловаться некому.

Но не в том смысле, что нет Того, кто услышал бы жалобу. Он-то как раз есть, и еще как.

Нет того, кто мог бы пожаловаться. Потому что сколько в жалобе слов, столько у нее разных авторов. И когда она дочитана до конца, никого из них уже нет в живых. Дракула прав. Тысячу раз прав.

Кто будет сотрясать вселенную могучими крыльями, наполняя ее ветром, чье гневное лицо увижу я перед собой, когда последний сон сдует прочь?

Глупейший вопрос, сказал бы Дракула. Последний сон как раз в том и состоит, что кажется, будто есть некто, кто спит — и может проснуться. И когда пробуждаешься от этого последнего сна, нет уже ни надежды, ни страха...

Тут, впрочем, слова начинают подводить. Но мне они больше не нужны.

Писал Рама Второй, Обер-вергилий, смиренный сердцем Великий Мертвец и совершенный в бесформенном Кавалер Вечной Ночи

ПриложениеЗАПИСИ НА БУКВУ «С»

Самюэль Беккет, кажется, говорил, что если в первом акте на сцене стоит виселица, то в третьем она должна выстрелить. Смысл этих слов в том, что если вы упоминаете некую сущность в тексте вашего повествования, она должна как-то принимать в нем участие, развивать сюжет, помогать раскрываться «характерам» (так называются фальшиво-нелепые и не отвечающие ничему в реальности образы «человеков», создавать которые учит дебильная человеческая теория литературы, чтобы книги были предсказуемыми, фальшивыми и доступными разумению критиков — и их ни в коем случае не читал никто другой). В истории, другими словами, не должно быть нефункциональных элементов.

Но этот принцип, разумеется, распространяется только на убогие писательские поделки, высосанные из известного пальца с целью пробиться в теплую вонь литературного истеблишмента. Он не касается великих произведений, описывающих реальный опыт жизни, смерти и иного.

Серьезные книги не могут и не должны подчиняться этому наглому правилу просто по той причине, что не все встречающиеся нам виселицы функциональны. В мире, напоминающем потемкинскую телепередачу, единственное назначение которой — обогрев мирового эфира, требовать подобного от книг могут только совсем дремучие идиоты. Но, учитывая их количество, совершенно неудивительно, что именно их точка зрения является общепринятой.

Вампир, однако, никогда не борется с чужим идиотизмом, а спокойно плывет по его течению, предоставляя бой за правое дело другим. Мне проще подчистить текст, чтобы он соответствовал смешным людским представлениям о гармонии, чем объявлять войну гвардейскому полку литературных чертей. Перечитав эту рукопись, я заметил в ней оплошность — я многократно упоминаю, что мой вампонавигатор выдавал информацию исключительно на букву «С», но данное обстоятельство никак не участвует в повествовании.

Однако описывать, как я услаждал раскрасневшуюся Великую Мышь блеском вампирической мудрости, мне не хочется — слишком уж это личная тема.

Я мог бы убрать всякое упоминание о букве «С» и вампотеке, оставив их за рамками текста вместе со множеством других деталей нашего быта, о которых я не стал распространяться. Но помогла случайность.

Дело в том, что вампонавигатор иногда используется при общении с халдеями — и даже с обычными людьми. Нам приходится обсуждать с ними героев локальной культуры, медийные вбросы, политические события и прочее — а мы за этим не следим. Но мы должны создавать у людей впечатление, что разбираемся в их жизни значительно глубже, чем они сами — и здесь вампотека незаменима.

Закачиваемая в нее информация подбирается таким образом, чтобы соответствовать культурной среде, где собирается витийствовать вампир. Она вовсе не отражает наше собственное мнение по излагаемым вопросам. У нас его нет. Подозреваю, что его на самом деле нет даже у обслуживающих вампонавигатор халдеев, которые отслеживают новейшие ударные дискурса и подвешивают их под наши черные крылья. Но такая спецподготовка помещает нас в самый центр человеческой реальности и заставляет наших собеседников верить, что мы дышим с ними одним воздухом — только глубже.

На самом же деле мы, вампиры, слабо разбираемся в людских делах. Редактор этой книги даже не понял сперва, что такое «приматизация». А я совершенно искренне услышал это слово из милицейского телевизора вместо «приватизация», и даже как-то его для себя расшифровал (теперь все уже исправлено). Про приватизацию я тоже, конечно, слышал — но так уж работают мозги у вампира. Особенно у Кавалера Ночи, которому совсем не до людских заморочек.

Поэтому вампонавигатор бывает необходим не только в лимбо. Когда он надет на зубы, речь вампира делается несколько шепелявой. Чтобы избавиться от этого недостатка, мы часто тренируемся в ораторском искусстве с навигатором во рту — совсем как древний грек, который заполнял себе рот камушками, — и записываем свою речь на диктофон, чтобы отслеживать ее качество.

Уже завершив эту книгу, я обнаружил диктофон, с которым отрабатывал дикцию. Все записи на нем по понятной причине касаются только слов и выражений на «С». Благодаря этому у меня есть возможность продемонстрировать читателю, как действуют вампирические носители информации.

В них вовсе не записан некий текст, как это бывает с человеческими справочниками и словарями. В них хранится смысл. Как только препарат соприкоснулся с языком, вампир уже постиг все нужное — наша мудрость быстра, как цианистый калий. Это потом мы кое-как подбираем слова, чтобы выразить свое безупречное понимание на человеческом языке. И стараемся говорить четко, чтобы не смущать собеседника.

Признаюсь сразу, наша мудрость эффектна, но фальшива. Ее назначение — не вести человека к свободе и счастью, а завораживать его голографическим блеском пустых смыслов, чтобы он не заметил укуса. То же самое, впрочем, проделывают с людьми и их собственные карго-философы и телемудрецы — только куда менее элегантно. Да и кусать они толком не могут по причине гнилых зубов и способны лишь, как выразилась незабвенная Палена Биркин, на феллацио за круассан.

Если вы халдей, жизнь предоставит вам шанс соприкоснуться с вампирической мудростью и без меня. Для остальных в качестве пробника прилагаю распечатки записей со своего диктофона — в том самом порядке, как они были сделаны. Я подредактировал их самую малость, убрав мычание и слова-паразиты, да еще расставил абзацы.

Представьте себе монотонный, тихий и немного шепелявый голос, раздающийся в полутьме у вас за спиной. Теперь вы можете несколько минут поговорить с вампиром.

СКВЕРНОСЛОВИЕ

Ваш мозг — это лингвистический компьютер плюс личная киностудия. Независимо от того, хотите вы этого или нет, киностудия снимает короткие анимационные фильмы по всем поступающим в нее сценариям. Таким сценарием становится любая достигшая мозга (не обязательно даже сознания) фраза. Если кто-то говорит вам обыденное «ххххх хххх, ххххх ххххххххххх, хх твою мать во все помидоры», вы испытываете шок и отторжение, потому что мозгу независимо от вашего желания приходится отснять и просмотреть целый порнографический сериал, где кроме вас снимается еще и ваша бедная мама в костюме богини плодородия.

Все это с огромной скоростью происходит в вашем сознании фактически на равных правах с остальной «реальностью». Услышанное в известном смысле является настоящим магическим заклятием. Именно поэтому слова с глубокой древности не особо различались с поступками: сказав что-то, вы уже осуществили это в сознании того, кто вас слышит.

Действие мата многопланово. Избирательная активация неокортекса с помощью якобы табуированной лексики, основанной на грубых сексуальных образах, блокирует тонкие функции психики — за счет шока от вербального изнасилования в комплекте с принудительным половым возбуждением, в которое неосознанно приводится реципиент.

Дополнительным эффектом матерной речи является чувство морального падения, смешанное с удовольствием от нарушения табу. Этот фундаментальнейший ритуал как бы собирает участников происходящего (всю страну) в одном и том же провафленном мобилизационном бараке, где их уже не видит ни Бог, ни черт — а только политрук и смотрящий, которые проследовали туда вместе со своим народом.

Сознание большинства россиян устойчиво находится в этой зоне с самого детства. Не зря военные говорят, что мат — основа управления общевойсковым боем. Это еще и фундамент всей здешней культуры (не потемкинской, а реальной). Поэтому у мата в России такой сакрально-двусмысленный статус. Если какой-нибудь Майтрейя забредет в наш сектор реальности, ему придется проповедовать матом, иначе на глубоком уровне его просто никто не услышит.

Негласный консенсус относительно роли мата в русской культуре таков: следует различать бытовой мат и художественный. Первый — мерзок, второй — единственное национальное достояние русского человека, которое еще не сумели похитить те, о ком нельзя говорить. И вот теперь хотят отнять — и тянут, тянут к нему свои черные клешни, науськивают своих заливистых шавок...

Политик, который найдет способ обратиться к гражданам на замысловатом и задушевном матерном языке, получит доступ к закрытым для остальных коммуникаторов слоям психики, где бытует русская душа. Он, таким образом, будет иметь огромное преимущество перед коллегами, вынужденными говорить на кастрированном — в полном смысле — языке фальшивых общественных приличий...

Такой политик вызовет волну показного возмущения, но будет после этого восприниматься как хороший, сердечный и откровенный человек в толпе лицемеров. Он будет единственным, кто заговорит на языке правды, потому что окончательную правду русскому человеку всегда сообщают матом.

Технологию можно оформить как слив множества нецензурных телефонных разговоров, где клиент откровенно характеризует своих соратников и соперников, а также общую ситуацию в стране...

Ггг, надо будет сказать халдеям.

СТОЛИЦА

Самым точным аналогом «столицы» является введенное американским антропонавтом К. Кастанедой понятие «assemblage point» — «точка сборки». Так называется светящийся центр осознания, который может перемещаться по энергетическому телу человека. В зависимости от положения точки сборки на этом теле внимание человека способно собирать совершенно разные миры, даже отдаленно не напоминающие друг друга. Меняется и сам человек. При возвращении точки сборки в исходную позицию он вернется в состояние, в котором начинал свое путешествие.

Все это следует, разумеется, понимать как метафору.

То же относится и к положению столицы нации — с той разницей, что из-за инерционности геополитических процессов смена реальности может отставать от сдвига точки сборки. Если говорить о России, то «Москва» — это положение точки сборки, соответствующее культурному и геополитическому конструкту, известному как «Московское царство», для которого характерно всестороннее загнивание и деградация, полувраждебно-полувассальная зависимость от диких южных племен, хамоватое заискивание перед Западом, техническая отсталость, косность, всепроникающее воровство и неспособность эффективно контролировать слишком большую территорию.

«Петербург» — это положение точки сборки, соответствующее мировой империи. Понятно, что при сдвиге столицы из «Москвы» в «Петербург» московское царство будет стремиться к трансформации в петербургскую мировую империю. А при сдвиге столицы из позиции «Петербург» в позицию «Москва» от мировой империи, собранной вокруг Петербурга, со временем останется только московское царство со всеми его древними неизлечимыми сифилисами.

Интересно, что в случае сдвига столицы в позицию «Дальний Восток» Россия могла бы войти в совершенно новое для себя тихоокеанское измерение, родившись в качестве азиатской державы рядом с Японией и Китаем. Но в настоящий момент такая схема вампирами не рассматривается. Да и «русские европейцы» могут не понять — им ведь обещали, что уже лет через двадцать их начнут пускать в Европу.

СОЦИАЛЬНАЯ РЕАЛИЗАЦИЯ

Никто не станет отрицать, что это важная вещь.

Парадокс, однако, в том, что современная наука верит, будто человеческие мысли и чувства, в том числе ощущения социальной значимости и жизненного успеха — это результат электрохимических реакций в мозгу. Вернее, даже не результат — а сами эти реакции и процессы.

При этом социальный успех признан учителями человечества вполне разумной целью для того, чтобы потратить на его достижение всю жизнь.

То есть с одной стороны выходит, что социальная значимость есть определенная комбинация атомов в мозгу. А с другой — для достижения этой ничтожно малой по размерам и стоимости материальной конфигурации следует всю жизнь трудиться в так называемой «реальности» на непонятного дядю, перелопачивая огромные объемы материи. Есть в этом какой-то грохочущий абсурд.

Впрочем, это все та же самая hard problem, понимать которую людям запрещено.

Интереснее другое.

Может ли вообще у человека быть «социальная реализация»? Разве это не фальшивый «хэппи-энд» из американского фильма, за рамкой которого скрыты старость и смерть? Даже если социальная реализация будет размером с пирамиду Хуфу или яхту Стива Джобса, куда она денется после смерти реализованного?

Как сказал в частной беседе св. Григорий Нисский, «человек же есть малое скоропреходящее зловоние». Но про этот аспект проблемы учителя человечества предпочитают не говорить — и вспоминают о нем только тогда, когда им проплачена реклама какого-нибудь кладбища или пенсионного фонда.

В российской прессе некоторое время назад происходило вялое переругивание каких-то персонажей на тему: «равен ли Лимонов Сахарову, Солженицыну и Бродскому — или такая претензия смешна?» Отвечаем — равен. И Солженицину, и Бродскому, и Сахарову. И Копернику. И даже самому товарищу Сталину. И каждому по отдельности, и всем в сумме. А они, и каждый отдельно, и вся палата, равны нулю. То же самое относится к любому наполеону из любой кащенко, включая оригинальный французский бренд. Увы, это относится даже к произносящему эти слова — хоть он и Кавалер Ночи.

СРКН

Религия денег, несмотря на свою абсолютную победу во всех странах мира, не имеет сегодня конкретного объекта поклонения. Это связано с тем, что золотой телец перестал быть физическим золотом и стал чистым духом, электронной абстракцией.

И здесь на помощь прогрессивной религии человечества приходит психоанализ. Он ставит знак метафорического равенства между золотом и экскрементами, позволяя заменить поклонение золотому тельцу ажиотажем вокруг символического кала, источником которого становится т. н. «культура».

Отсюда возникает все современное искусство и его «кураторы», обслуживающие право капитала назначить любой произвольно выбранный кусок говна золотом — и не только в переносном, но и в самом прямом инвестиционном смысле. Постоянно происходящее алхимическое превращение кала в деньги и денег в кал, об аукционных итогах которого с придыханием сообщают все СМИ, становится сердцевиной культурного процесса.

Воспитательная функция энтертейнмента, в недрах которого обитает невидимая, но шустрая и обязательная для всех идеология, теперь проста и однозначна. Это реклама золота. Позитивные образы массовой культуры — это люди, послушно окучивающие золотую гору, вершина которой скрыта облаками. Их сакральный защитник — похотливый лакей мировой олигархии Джеймс Бонд, с прибаутками уничтожающий на своем пути все высокое и светлое (см. «Skyfall»). Повсеместно насаждаемая тантрическая практика — символически приближающая к золоту содомия.

Сам бог денег нематериален — но ему надо как-то поклоняться. Поэтому от персонала золотой горы требуется придумать прямо противоположное христианскому причастию таинство: сделать из говна конфету, раскрасить ее флюоресцентными красками, а затем маргинализировать обсуждение — и даже понимание — того, чем исходная субстанция является на самом деле («лузеры, браза, так говорят все лузеры»). Если спустить этот артефакт в массы в качестве жизненного ориентира, поведенческого шаблона, политинформации и селф-хелп-методички, мы получим современное культурное пространство.

Но хватит о высоком. Вернемся в Россию, отставшую от Запада на двести лет (или опередившую на триста, ибо история циклична). Страна в самом начале славных дел — и только начинает расправлять прямую кишку, принявшую эстафету власти у сгнивших рогов с копытами.

Кажется, что единственным пространством, где «душа» еще может как-то дышать, остается литература.

И вот мы видим гордого, прекрасного и уязвленного несовершенством мира героя, который, как Мартин Бубер, обращается к Богу напрямую и говорит:

«Ты создал этот мир полным страдания и мрака, ты приковал мою душу к полному мерзости телу, ты заставил меня стариться и гнить, совершая мерзость за мерзостью, чтобы жить в этой мрачной вселенной... Но подожди. Я отвергну твое творение с такой яростью и силой, что оно содрогнется и развалится на куски!»

На багровом как шанкр закате он кидается в бездну кала и гноя и рушится вниз, вниз, вниз — в бледном венчике из смегмы, в окружении роя живых вшей и облаках ссаной вони.

Но Бог безмолвствует.

«Ты молчишь? — кричит бунтующий гностик. — Тогда смотри. Я совершу такое, чего испугается сам Люцифер.

Я пойду дальше — саму красоту я сделаю безобразной, соединив ее в одно целое с мерзостью... На это ты вынужден будешь ответить... Ты не сможешь промолчать... Тебе придется явить себя...»

Кажется, что ниже и страшнее невозможно упасть — но герой делает последнее кощунственное усилие, низвергается еще глубже и...

И вдруг пробивает потолок какой-то комнаты. Поднявшись на ноги, он обнаруживает, что попал в приличную каргобуржуазную гостиную. Ему стоя аплодируют собравшиеся.

— Ах, — проносится шепот, — мы знали, всегда знали, что вы с нами...

Когда шок от удара проходит, герой принимает бокал с желтым и шипучим и после короткого обмена репликами выясняет, что там, куда он так самоубийственно рушился с хулой и пеной на устах, собрались приличные рукопожатные люди, они тут живут, растят детей и даже летают за покупками в Лондон.

Экзальтированные жены наконец расступаются. К герою подходят мужчины в вечерних костюмах и приглашают его чуть прогуляться. Герой выходит за дверь, подавляя спазм ужаса — мнится, что там угли и котлы, котлы... Но за дверью — что-то вроде алхимической лаборатории. Видны следы работ, но не заметно их результата.

Мужчины, чуть заикаясь от застенчивости, начинают объяснять, что давно и старательно испекают символическое причастие прогресса для России. Бюджет огромный. Алхимическую реторту духа курируют международные духи добра. Но вот беда, сначала никак не выходило похоже на конфету. А потом по русскому обычаю украли все деньги и проебали все говно. Даже символическое — так что теперь не спасает и Фрейд.

— А вы, Владимир Георгиевич, из хулиганства и злобы так хорошо слепили, что мы и мечтать не смели-с... Не представляете, как совпадает с методическим вектором. Вы из издевательства сделали. А мы не могли на полном серьезе и за большой бюджет... Давайте дружить, вот что-с...

— А что мне надо будет делать?

— Да все то же самое-с. Говорите о говне красиво. Красиво и немного нервно. А мы уж не останемся в долгу перед своим певцом.

Героя отводят в горницу, и он падает спиной на опричную перину.

«Надо же, — думает он, глядя в потолок. — Кто бы ни был создатель этого мира, но чувство юмора у него приличное. В норме...»

СОВМЕСТНО С «WALL-STREET JOURNAL»

В России любят метафоры и понты — причем литературные метафоры являются, как правило, именно понтами. Однако некоторых метафорических изысков следует избегать — особенно когда они способны бросить слишком много света на творческую лабораторию стилиста.

Нельзя писать, например, так: «Дрова шипели, словно размокший в писсуаре окурок, раскуриваемый нетерпеливым и жадным ртом». Потому что сразу становится интересно, где автор это шипение слышал и насколько часто. И как подобный тип жизненной умудренности сочетается с претензией на красоту слога. Человек, возможно, хотел поразить соседей по камере богатством языка — а в результате к нему возникло много вопросов.

Ту же ошибку часто допускают в стихах. Вот известные на Востоке строки:

Лучше пьяным от кумыса на коне лихом скакать,

Чем, залупу наслюнявив, втихаря овцу ебать.

Вроде бы верно. Но все же в стихах есть какая-то несообразность.

Попробуем понять, в чем она. Первая строфа — это клише, изображающее лихую и красивую жизнь джигита. Оно кажется напыщенным и глянцево-безжизненным, потому что его не оживляет точная деталь, которая позволила бы читателю пережить это приключение вместе с рассказчиком. Зато во второй строфе такая деталь есть — чувствуется наличие конкретного практического опыта, о котором умному человеку стоило бы помалкивать.

Поэтому, хоть с двустишием трудно не согласиться на концептуальном уровне, перед нами не жемчужина житейской мудрости, а ламентация автора о том, что он неправильно живет.

Чужое сердце скорее бы уж тронул такой вариант:

Лучше пьяным от кумыса втихаря овцу ебать,

Чем залупу наслюнявив, на коне лихом скакать.

Это хотя бы философия жирного пингвина, прячущегося среди утесов с томиком Мураками. А в рассмотренном выше оригинале нет ничего, кроме фальшивой красивости — и констатации собственного падения.

Избегать следует также и разных цацек, памятных наград и символических знаков отличия — вроде медального ряда на синей казацкой груди, где при сильном увеличении становятся видны металлические диски с надписями «С Днем Рождения!» и «Мать-героиня».

Но все это, однако, еще не предел пошлости.

«Ведомости» — московская газета, которая издается, как на ней гордо написано, «совместно с «Wall-Street Journal».

Не очень понятно, в каких формах осуществляется такая совместность, но это неброское лого сильно меняет статус сказанного здесь слова. Читая в этой газете какую-нибудь статью, вы заранее проникаетесь сознанием, что перед вами не просто ментальный выкидыш завравшейся московской зомбодуры, а еще и набор камланий, имеющий сложное мистическое отношение к кишечному бурлению самой зловещей финансовой сволочи мира.

Или можно сказать по-другому: звучащие здесь голоса кажутся по-особенному респектабельными и авторитетными, потому что на одну треть как бы раздаются из-под крайней плоти Руперта Мэрдока. И хоть последнее, если вдуматься, невозможно по причинам антропологического характера, почтительное доверие к прочитанному остается все равно.

Мы, вампиры, тоже любим метафоры. Поэтому нередко просматриваем с утра эту газету нетерпеливым и жадным взглядом — и видим скрюченную фигурку российского карго-либерала, тихонько слюнявящего что-то воображаемое на свалке неэффективных смыслов. Чует сердце: скоро, скоро в России закончится время дураков — и начнется время других дураков.

СИМУЛЯКР

Симулякр есть некая поддельная сущность, тень несуществующего предмета или события, которая приобретает качество реальности в трансляции. К примеру, это некий пикет у посольства или пляска в церкви, которые организуются только для того, чтобы снять об этом массово тиражируемый видеоотчет — и длятся ровно столько времени, сколько снимают это «документальное свидетельство реального события» (создатели рассматриваемого понятия жили в те времена, когда у пикетов и плясок могли быть и другие цели).

Словом, симулякр — это подтасовка перед глазами зрителя, которая заставляет его включить в реальный пейзаж некие облако, озеро или башню, которые на самом деле вырезаны из бумаги и хитро поднесены к самому его глазу.

Однако что это за «реальный пейзаж»?

Учение о симулякре, несмотря на свою «революционность», основано на подсознательной вере в существование подлинных, серьезных, фундаментальных и постоянных сущностей и смыслов, поскольку само понятие «симуляции» предполагает существование «настоящего». Проблема, однако, в том, что абсолютно все сущности, среди которых проводит свое время человек, имеют одну и ту же природу. Все они в равной степени являются поддельными — и у «симулякра» нет никакой оппозиции, которая оправдывала бы введение подобного термина.

Это просто обозначение того единственного способа, которым приходит в существование абсолютно все. Разница только в качестве подделки. Что-то подделано недавно, грубо и наспех — это политические симулякры. Что-то подделано уже давно, и работа сделана несколько тоньше — это культурные симулякры. А самые фундаментальные симулякры создает человеческий ум, опирающийся на язык. Это языковые конструкты, воспринимаемые как внешняя (или внутренняя) реальность.

Человеку разрешается ставить под сомнение некоторые политические симулякры, потому что этого требует «общество репортажа о панк-молебне» (бывш. «общество спектакля»), Однако во все остальное он должен истово верить, если не хочет умереть с голоду, а за некоторые ложные сущности обязан кидаться в бой по первому намеку государства (своего или чужого, зависит от жизненных обстоятельств).

Но человек обречен жить среди фантомов не потому, что так решила какая-то тайная ложа. Дело в том, что самая его сердцевина, ядро, само его «я» — тоже является лингвистически обусловленным симулякром. Его нет нигде, кроме как в отражающих слова зеркалах сознания. А там оно появляется точно так же, как нарисованное облако, озеро или башня — с той только разницей, что вместо вырезанных из бумаги силуэтов к глазу незаметно подносят укрепленную на иголочке букву «Я».

СОВРЕМЕННАЯ ФИЛОСОФИЯ

Перед ней стоят две основные задачи: апология применения боевой беспилотной авиации и философское обоснование понятия «активист». На все прочее не предусмотрено грантов, так что и распространяться про современную философию особенно нечего.

СОЗНАНИЕ

Появление сознания как трансфизического эффекта связано с квантовой неопределенностью — точнее, с ее схлопыванием. Исходная неопределенность содержит огромное число потенциальных вариантов и возможных форм их проявления. Сознание — это эффект, который возникает при переходе от бесконечного числа непроявленных возможностей к какому-то одному окончательному варианту. Сознание и есть актуализация единственного оставшегося варианта — который при этом осознается. Это как бы сверкающая трехмерная корона невидимого и многомерного черного солнца — или, как мы говорим, Великого Вампира. С метафизической точки зрения сознание — это смерть свободы, поэтому мы называем его темницей.

Если вы заметили, что вы есть и осознаете себя, с вами уже случилось самое худшее из возможного в вероятностном космосе. Случившееся так ужасно, что вам теперь даже не понять, что произошло и с кем, и как что-то вообще может быть иначе — ибо сознание есть безвыходная самоподдерживающаяся тюрьма, из которой нельзя выглянуть даже мысленно.

Поэтому хорошего в сознании мало, хоть ему и поклоняются масоны с индусами. Это своего рода подвал универсума, тупик абсолютной окончательности. Но не в том смысле, что это осознание тупика. Само сознание и есть тупик, из которого нет выхода, пока тюрьма не рухнет. Как сказал поэт — хоть поезд дальше не пойдет, вагонам не видать свободы, и веку воли не видать, как не видать на воле век, и даже некому спросить, зачем ты здесь сидишь и кто ты, откуда прибыл ты сюда, уснувший человек...

Но для большинства людей это слишком сложно. Вампир не стремится объяснить им все до конца. Так, разве что попугать по укурке самых умных.


Тяжелое снаряжение.

31 страница29 апреля 2026, 07:23

Комментарии

0 / 5000 символов

Форматирование: **жирный**, *курсив*, `код`, списки (- / 1.), ссылки [текст](https://…) и обычные https://… в тексте.

Пока нет комментариев. Будьте первым!