9.
Бордо с золотом: благородное сочетание… Византийское великолепие Константинополя, сказочные дебри бахайских снов, припыленные штуки патрицианских тканей в подвалах Ост-Индской компании… Нет, красиво. Сказать Марьям – может, попробовать такое же в нашей спальне, на Корфу?
Все эти мысли, вызванные созерцанием коврового покрытия да и всего оформления дорогого люкса венского отеля «Палас Кемпински», где уже много дней продолжались труднейшие переговоры по обмену того на этого, были всего лишь дымкой, признаком усталости мозга, попыткой не дать дикому раздражению как-то повлиять на ход дела.
В подобные минуты доктор Набиль Азари всегда отвлекал себя красотой. А красота – за редким исключением – всюду его сопровождала. Он и сам был красив: невысокий изящный человек лет за шестьдесят, с прожигающими собеседника черными глазами, безукоризненной прической и аккуратно подстриженными седыми усиками. И такими приятными манерами, что одно его появление где бы то ни было привносило в любое общество деликатную уместность, достоинство и ненавязчивое дружелюбие. Среди знакомых и друзей он славился тонким юмором и умением любую неприятную ситуацию, любой конфликт погасить безобидным каламбуром. Иными словами, доктор Набиль Азари был прирожденным дипломатом.
К тому же он был прирожденным заговорщиком, хитроумным Одиссеем и выдающимся организатором. Через основанные им благотворительные и правозащитные фонды ежегодно прокачивались миллиарды на нужды общины «Ахмадия», к которой он принадлежал и казначеем и распорядителем которой был уже много лет – с тех пор, как в 1984 году ортодоксальный ислам предал его прекрасное миролюбивое вероучение хараму…
(О том, что родился он в Хайфе, где у его старинно богатой семьи с начала прошлого века был в Кабабире большой двухэтажный дом и где поныне жила его многочисленная многоступенчатая родня, знали считаные люди, самые близкие – например, Зара, которая еще в Бейруте, несмотря на разницу в возрасте, была его многолетней любовницей.)
Он стоял у открытой двери на балкон, курил свою голландскую сигару La Paz Corona из резаного табака и, привычно улыбаясь уголками губ, любовался сочетанием бордо с золотом – в портьерной ткани, в обивке кресел и козеток, в ковровом покрытии пола просторной гостиной. Византийское великолепие Константинополя, сказочные дебри бахайских снов…
«Грязные собаки… – думал он. – Они превратили ислам в исчадие ада. Невежи, они не знают Корана, зато с детства научаются убивать, полагая, что “джихад”, борьба за веру, – это и есть та кровавая бойня, в которую они погрузили цветущий Восток, а мечтают погрузить весь мир… Они понятия не имеют, что Коран запрещает насилие в вопросах веры…»
Двое его оппонентов сидели в креслах вокруг стола, тоже курили (все взяли тайм-аут и заказали кофе из бара) и нимало не были похожи на грязных собак. Наоборот: оба, несмотря на наличие бород, тщательно выскоблили утром остатние пустоши скул, одеты были в довольно дорогие костюмы, сидевшие на их грузных телах чуть топорно, и вели себя довольно учтиво.
А вот претензии их и заломленная цена были невероятно, чудовищно наглы! Впрочем, эти были всего только подрядчиками, получавшими свой процент; торговались они умело, и шантажируя, и льстя, и угрожая, и уговаривая… Был еще третий у них – человек-гора; тот в комнате не присутствовал, но неизменно торчал снаружи у двери и шнырял туда-сюда по коридору, пугая богатых постояльцев великолепного отеля своей невероятно зверской физиономией с рассеченной бровью и черной лакированной челкой пятиклассницы на бугристом лбу.
Доктора Азари сопровождали только племянник, удивительным образом лично знакомый с некоторыми чинами той организации, у которой выторговывали товар, и представлявший правительство Франции «юрисконсульт по процедурным вопросам» по имени Леопольд (фамилия оказалась неважна, хотя какую-то он назвал, даже карточки вручал – у него этих фамилий была чертова уйма).
Невозмутимый и слегка сонный Леопольд говорить предоставлял своему старшему другу, но раза три, когда переговоры зависали в чрезвычайно опасной точке, отпускал какое-нибудь успокаивающее замечание, после которого двое бородатых посланцев почему-то сбавляли тон. Красавец племянник, с такими же выразительными, как у дяди, огненно-черными глазами, в основном улыбался. Вообще, вся компания производила впечатление вполне довольных друг другом людей.
В сущности, день сегодня был удачным, хотя и не победным: они пришли к трудному соглашению, но цена оказалась высока, непристойно высока и, помимо других условий, включала в себя частичное ослабление блокады (нефтяные потоки) и возвращение на родину генерала Бахрама Махдави, три года где-то пропадавшего; а где именно – вы наверняка узнаете из первой же его пресс-конференции.
Потому и сделан был общий перерыв на кофе (обычно они расходились подальше, и если одна группа шла в бар, другая следовала в ресторан), что обговорено было все, даже место обмена: Кипр, КПП возле отеля «Ледра-Палас», в буферной зоне, контролируемой войсками ООН.
Официально передающей и принимающей сторонами были Франция и Турция.
«А во всем виноват Запад, его готовность платить! – думал доктор Азари, отводя взгляд от бородатых визави, негромко переговаривающихся между собой на фарси. Он ничего не имел против фарси – в конце концов, это язык его предков, персидских евреев, перешедших в ислам в середине восемнадцатого века. Он и сам превосходно знал фарси, считал его одним из самых выразительных и богатых языков Востока, но что-то внутри него противилось говорить с этими здесь на их родном языке (не стоило усиливать их и без того более сильные позиции), так что переговоры шли на английском. – Виновата пошлая слабость Запада, его бесконечная готовность уступать, его прогибчивый хребет, беззубая унизительная старость! Еще в 2003 году за гражданина западной страны “Аль-Каида” просила двадцать тысяч долларов. Сегодня они просят двадцать миллионов. Только за прошлый год суммарный выкуп у них составил шестьдесят шесть миллионов! И все это немедленно идет в дело: закупка оружия, вербовка фанатиков… Погружение мира в кровавую бездну… Нет, человек недостоин Божьего милосердия, он недостоин Мессии…»
Вошел официант – за подносом с пустой посудой, – и в приоткрытой двери вновь мелькнул ужасный великан. Эти их подлые штучки, подумал доктор Азари, их главный козырь – устрашение. Ну для чего здесь маячит эта дебильная рожа? Он ведь и говорить, поди, не умеет.
– Сегодня сильное солнце, – улыбаясь, проговорил доктор Азари. – Слишком сильное для этого времени года. – И чуть задернул занавеси: бордо с золотом, благородное сочетание, патрицианское великолепие падшей Европы.
Это был сигнал двум мужчинам – обычным туристам в кроссовках и с рюкзаками, – третий час отдыхавшим на скамье бульвара, как раз под балконом четвертого этажа гостиницы. Сигнал о положительном результате переговоров, после чего оба туриста – и высокий, дородный, ирландской масти, и другой, с тусклой внешностью киоскера, продавца лотерейных билетов, – поднялись и неторопливо потопали со своими рюкзаками в сторону Академии изобразительных искусств.
И в комнате после ухода официанта ощутимо пронеслось облегчение – во всяком случае, одной из сторон. Переговоры завершены, теперь другие, уже рабочие инстанции проговорят все процедурные вопросы с миротворческой миссией ООН на Кипре… И хотя номера в «Палас Кемпински» оплачены еще на день, доктор Набиль Азари уже мечтал вернуться к себе, возможно, слетать на Корфу, где на любимой семейной вилле его ждала жена Марьям с незамужней и нездоровой дочерью Шейлой.
Да, вот так оно почему-то вышло, с застарелой, но вечно ноющей болью думал доктор Азари, что Всевышний дал ему только двух дочерей, притом Шейла – сущее наказание, а Реджина все «ищет себя» и никак не выходит замуж… Зато Валиду, младшему его братцу, подарены трое таких сыновей (в особенности Муса – красавец и умница!). Хотя вспомним, что такое Валид: милый, добрый, беззлобный… никчемный человек. Не смог даже получить образование в этой своей Одессе; влип там в какую-то любовную интрижку, завел песню о браке… Хорошо, деспотичный их отец – благословенна память праведника, дети с ним не шутковали! – быстро за оба уха вытащил балбеса домой и здесь сразу женил на достойной девушке. Все это было будто вчера, и все это – прошлое, прошлое, прошлое…
В сущности, доктор Азари с сегодняшнего дня мог считать себя свободным: «переговорщики» редко принимают участие в самой процедуре обмена – обычно это обходится без столь высоких сторон. Но почему-то (он и сам не мог ответить себе, почему) ему хотелось взглянуть на «того мальчика», как мысленно он называл пленного певца, эту певчую птичку, серебряного кенаря… Каждый день он прослушивал на «Ютьюбе» какую-нибудь арию или романс в его исполнении. К тому же любопытно было – действительно ли тот и в жизни так похож на его любимца Мусу, как это кажется на фотографии?
Леопольд что-то говорил, улыбаясь: он сегодня раза два удачно сострил, и все рассмеялись, даже эти надутые фанфароны.
Оба бородатых «подрядчика» поднялись, договаривая ничего не значащие формулы этикета. Прощаются… пожимают руки… Вот направились к дверям…
Тут Набиль Азари перехватил настойчиво напоминающий взгляд племянника и вспомнил, что они обсуждали ночью, когда вдруг одновременно проснулись – то ли от духоты, то ли от многодневного напряжения. Вспомнил, как задумчиво Муса проговорил:
– Знаешь, дядя, что мне в голову пришло? Не всучат ли нам, как у нихэто принято, мешок с дорогими останками?
И хотя Леопольд, с которым за завтраком они обсудили тему, считал, что не стоит делать на ней акцент, что, мол, на таком уровне это пункт разумеющийся, доктор Азари с обаятельной улыбкой проговорил вслед оппонентам, будто вспомнив что-то незначительное:
– Одну минутку! Вот еще что… – Он рывком подался к столу, стряхивая пепел с сигары. – Артист нужен нам целым. Нас не интересуют ни отрезанные головы, ни набор для супа из мослов и копыт. Мы не израильтяне, готовые платить даже за кости своих покойников, мы – коммерсанты. Нам нужен живой товар, а в противном случае генерал Махдави останется в своей удобной камере… Господина Этинже, – продолжал он, намеренно выговаривая фамилию на французский лад и сосредоточенно рассматривая при этом свою сигару, – ждут мировые подмостки. Ждут меломаны во многих странах, а также его высокопоставленные друзья, включая ее высочество принцессу Таиланда. Все они ждут возвращения уникального Голоса. Мертвые же петь не умеют…
Оставив свою сигару в фирменной хрустальной пепельнице отеля «Палас Кемпински», доктор Набиль Азари поднял голову и приятно улыбнулся:
– Я хочу услышать, что мы поняли друг друга.
Это был рискованный выпад, настолько отличный от многодневного вальсирования доктора Азари вокруг этих мужланов, что даже Леопольд изменился в лице, а в комнате повисла ледяная пауза. Наконец кто-то кашлянул, и люди задвигались.
– Мы поняли друг друга, – ответил старший.
Они повернулись и вышли.
* * *
Опять приходил тот самый доктор, специалист по прилечиванию увечий.
Интеллигентного вида молодой человек, очки в дорогой элегантной оправе. Такого легко себе представить в бостонской, женевской, парижской клинике (не исключено, что где-то там он и стажировался).
Сменил повязку на правой, плохо заживающей ноге (левая получше была, Леон уже на нее наступал) и перевязал пальцы правой руки, гноящиеся на месте трех содранных ногтей. Прямо курорт какой-то! Косметические процедуры: «У нас вы получите все самое лучшее!»
Его и кормить стали – вернее, просто увеличили количество той же пищи. Хумус (в прежней жизни терпеть не мог) стали выкатывать в больших банках и питы выдавали – штук пять в день. Ну, и помидор иногда перепадал, а огурцы – нет, огурцов почему-то не водилось; может, считались особым деликатесом? Это был его рацион, и на том спасибо.
То, что грядет нечто новое, Леон ощутил не только по этим приметам, но держал свои надежды на прежнем голодном пайке: перемены могли означать всего лишь переход из стадии допросов, так и оставшихся для них неэффективными, на стадию пожизненного заточения – до тех времен, когда выгодно будет пустить его в какой-нибудь размен. Он твердил это себе постоянно, чтобы сердце не рвалось к пустой надежде, чтобы стойкое состояние «консервации духа», которое он навязал себе невероятным усилием воли, то забытье Айи, которое он в себе вышколил за эти месяцы, насильно и яростно не вспоминая (ее нет, ее нет, ее больше не будет), – чтобы оно оставалось несокрушимым, как скала, а иначе хана…
И все-таки кое-что изменилось.
Они стали при нем говорить между собой. Вынося парашу, уже не торопились захлопнуть люк над его головой, и когда перебрасывались новостями, Леон процеживал, сопоставлял и выстраивал разрозненные факты, смахивающие на полную ахинею, в некую картину того, что бурлило, воевало, убивало друг друга где-то там, над его норой… Судя по всему, наверху шли интенсивные бои на сирийско-ливанской границе, исламистская группировка «Джабхат-ан-Нусра», выкормыш «Аль-Каиды», вела войну по двум направлениям: в районе Кунейтры – против сирийской регулярной армии и на границе – с боевиками ливанской «Хизбаллы».
В один из этих дней Умар вслух зачитывал новости из местной газеты «Ан-Нахар»: ливанские спецслужбы раскрыли планы «Джабхат-ан-Нусры» захватить приграничный город Арсаль и двинуться вглубь, в города долины Бекаа, на завоевание земель, по пути уничтожая всех мужчин старше пятнадцати лет… Абдалла и Джабир слушали, отпуская отрывистые матерные замечания.
Мда-а, думал Леон, прислушиваясь к этой веселой политинформации, забавно: поистине, «не пожелай царя другого».
* * *
Вдруг его помыли! Это было чудом… Минут десять поливали, подтащив шланг к люку в потолке: мыло для заключенных, естественно, еще не присутствовало в цивилизации зинданов. Он стоял в центре своей земляной четырехметровой норы, навалясь на благословенный костыль, и ртом ловил струю чистой воды, пусть и не питьевой, пусть из крана – подставлял безобразно отросшую гриву и бороду безумного пророка, улыбаясь воде, жизни… не мог напиться, надышаться водой никак не мог…
Словом, что-то явно менялось. Видать, им стало выгодно содержать его в пристойном состоянии.
Но дня через два после «великого омовения» он вновь услышал ненавистный голос и узнал тяжелые шаги над головой. Вернулся Чедрик, который отсутствовал больше месяца. Леон приуныл: возвращение «черной вдовы» Гюнтера Бонке означало новые побои и новые пытки. Однако Леона все никак не поднимали наверх, и Чедрик к нему не спускался. А может, Чедрика просто не пускали к нему? Почему? Однажды ему показалось, что Умар крикнул кому-то:
– Сказано: живым и целым, эр йим заак![23]
Наверху шли какие-то разборки. Сквозь захлопнутый люк он слышал голоса, интонацию, но слов не различал, как ни напрягал слух. По некоторым приметам он давно догадался, что Умар ненавидит Чедрика – тот был чужаком, оставленным тут для присмотра, навязанным чужаком, к тому же, мухлевал в карточной игре. Время от времени Чедрик напоминал Абдалле о долге, все время перевирая сумму, и Абдалла взрывался и вопил: «Йа казаб! Йа джамус!»– заикаясь так, что слов вообще нельзя было разобрать.
Вот что Леону не давало покоя: почему Чедрик все время тут околачивается? Кто его приставил к Леону – «Казах»? С какой целью? Неужели сам он, его семья, его дом больше не нуждаются в надежной охране (разве что он сменил Чедрика на кого поумнее)? Ведь, потеряв сына, «Казах» должен был опасаться, что и его самого в любой момент могут ликвидировать?
Это был единственный недостающий фрагмент целой картины, который Леон, понятия не имевший о случайной смерти «Казаха», не мог воспроизвести. Необъяснимое исчезновение «Казаха», его неприсутствие в кадре– вот что не давало покоя; возможно, потому, что (будь честным, говорил себе Леон) каким-то образом с этой фигурой была связана Айя. В тяжелые дни полного затишья бывали невыносимые минуты, когда он просто жаждал услышать наверху голос Фридриха – пусть бы за этим последовали новые пытки: хоть словечко о ней, хотя бы намек – где она…
Где она сейчас?
Наконец его вытянули наверх. Самостоятельно он не смог бы еще подняться по лестнице. Спустился вниз Джабир, обвязал Леона ремнями, и грубыми рывками его потащили. Слегка пришедший в себя за последний месяц, Леон решил, что волокут его на новый допрос, и испытал какое-то бездонное холодное отчаяние: вот теперь он больше не выдюжит. Больше – нет…
Но его просто вытащили и проволокли по длинной бетонной кишке, освещенной двумя тощими флюоресцентными лампами, в комнату, где, видимо, по очереди спали его охранники. Там и лежбище было – брошенный на пол матрас, – и низкий столик с тремя кальянами; стул, тумбочка, умывальник. Судя по отсутствию окон, какой-нибудь очередной этаж данного бункера.
Затем явился Умар с синим тренировочным костюмом в руках, бросил его на стул и кивком приказал своим подручным одеть Леона. И сердце у того забилось: ни на расстрел, ни на повешенье этиврага не принаряжают. С места на место они обычно его и так перевозили, без смокинга, в вонючих лохмотьях. Значит… что же? Значит, значит…
Костюм оказался большим, возможно, с кого-то снятым. Штанины и рукава пришлось просто отхватить ножом. Тем же ножом отхватили ему бороду – нелепыми клочьями.
– Абдалла, поставь ему тут ведро, – велел Умар. – Сегодня пусть здесь валяется, а завтра – халас[25], избавляемся…
Вот когда ему стоило нечеловеческих усилий сдержаться, не шлепнуться на пол, не возрыдать на арабском:
– Аху шлуки![26] Умоляю, скажи: что значит «избавляемся»? – душераздирающий приступ благодарной любви и желания схватить и целовать руки этого прекрасного, щедрого, благородного человека…
Леон сидел на стуле с равнодушным лицом, лбом опираясь о перекладину костыля, мысленно заставляя себя монотонно твердить страшные, непроизносимые арабские ругательства. И через минуту полегчало, отпустила мутная исступленная слеза унизительной истерии, и на смену ей пришла холодная ярость врага, неудержимое желание снести, взорвать эту подземную бетонную цитадель черной боли, страдания и страха – взорвать, пусть и вместе с собой!
– Пусть ляжет, – добавил Умар. – Завтра он должен прилично выглядеть. – И по-английски, Леону: – Иди, ложись, ты! Ты, ты, артист! Ложись, понял? Кончены песни…
Уже в коридоре, перед тем как навесить на дверь замок и замкнуть его (никогда слух Леона не работал с таким неистовым напряжением), Умар кому-то буркнул:
– И того, йа ибн иль шармута[27], – не пускать. Не пускать, я сказал! Урбут эль хмар уэн бадо сахбо![28] На этом чертовы деньги замешаны и политика – французы, турки, оружие… какой-то интерес Тегерана. Платят за нашу канарейку, ясно? И много платят!
Ключ скрежетнул в замке, шаги стихли… Вот она: комната, пусть без окон, пусть запертая, но… комната! Лучшие в его жизни апартаменты. Прости, моя любовь, что я привел тебя в эту клоаку…
…И лишь тогда, не унимая колотящегося сердца, он впустил Айю: безмолвно она вошла, присела на корточки рядом с его матрасом, осторожно опустилась на колени… и он легонько, стараясь не причинить себе боли, искореженными пальцами коснулся ее грудок: старшая… младшая… А вот моя старшая… а познакомьтесь-ка: младшая. Они сравняются, когда наполнятся молоком…
У тебя, наверное, уже отросли длинные волосы, и ты убираешь их за левое ухо, в котором качается монета – царский червонец Соломона Этингера, мое наследство, чистая уральская платина. А крошечные шелковые стежки от бывших колечек – они ведь давно заросли?
Его отбитое тело, его онемевший от побоев пах ничего не хотели, ни капли чувственного желания не было в его истерзанном костяке. Ничего, кроме нежности, кроме счастья; кроме нежности, свободы и счастья… Они так и заснули рядом – он не мог даже обнять ее по-человечески. Под бледнеющим небосводом мерно катились по черной акватории серебряные гребни волн, а гребень скалы круглился двумя кучерявыми холками – двумя няньками, баюкающими в седловине лимонную луну…
Так они и плыли на пенишете в наступавшее утро, в сизое небо, что с каждым мгновением выпивало из моря синие соки дня. По горам стекал зеленый шелк рассвета, а в отдалении – пунктиром – шла на лов флотилия рыбачьих лодок, и ровно тянуло свежим ветром…
Скрежетнул в замочной скважине ключ, и Леона подбросило: утро?! за ним пришли?! Как все произойдет, как повезут – на машине, потом аэродром, самолет?!
Но в щель приоткрытой двери лился из коридора мертвый металлический свет, в котором – не может быть, наваждение! – он узнал зловещий силуэт: Чедрик! И понял, что погиб, обречен: один, с больными ногами, никуда не годной правой рукой и едва сросшимися ребрами… Чем, чем соблазнил этот гад остальных – наркотиком? Не может быть, чтобы Умар выдал ему ключ за просто так…
Рывком изогнувшись, бесшумно подтянул к себе костыль и левой рукой крепко схватил у основания…
Несколько долгих секунд Чедрик стоял в проеме двери, пытаясь сориентироваться в темноте, нащупать глазами Леона… Наконец мягко ринулся к нему. Леон метнул костыль, метя в переносицу, но промахнулся, и великан, взрыкнув, навалился сверху, придавил всей тушей, прижав к горлу Леона лезвие ножа.
– Вот этот нож, – в восторженном трансе шептал на арабском, будто самому себе, – я тебя им располосую, если дернешься…
Он сопел, дыша на Леона дикой смесью мяса, чеснока, характерной вонью каннабиса… Капли жаркого пота падали на лицо Леона с жирного бугристого лба. Чугунная туша, распластанная поверх его искалеченного тела, полностью его парализовала, давила, не давала дышать.
Вот он, миг для самой последней версии!
– Брат! – выдохнул Леон по-арабски из-под самых ребер. – Выслушай меня, брат… Все это ошибка… тебя ввели в заблуждение… Я расскажу тебе, как все было на самом деле…
Но в мутном сознании великана арабская речь Леона воспринималась как естественная попытка смертника выкрутиться из последней петли; возможно, в наркотическом возбуждении он и не различал языки. Он и говорил с собой, только с собой и еще со своим умершим, и слышал только себя.
– Он мертв и лежит в земле, – бормотал Чедрик, прижимая лезвие к горлу Леона все плотнее, – а ты жив… И они говорят, за тебя дают большие деньги… За канарейку много платят, говорят они, продажные твари… Хорошо, говорю, я не стану его убивать, пусть канарейка и дальше поет – хотя мой Гюнтер лежит в земле и ничего уже не услышит, не увидит… Пусть канарейка и дальше поет, даже лучше поет, но пусть тоже ничего не увидит!
Навалившись на обездвиженного Леона, левым локтем он пережимал горло пленника, так что дыхание того становилось все реже, а сознание поплыло в безбрежную смерть, в распахнутую равнину мертвенной мессы, в невыразимую тоску…
«Вот сюда», – показала Стеша на горло, и он понял, что его приглашают в компанию тех, кому уже не до воздуха, – пора, мол, давно не виделись… Тихо вращаясь гороскопическими близнецами, проплыли «ужасные нубийцы»: Тассна и Гюнтер-Винай с луковой розой во рту; Винай подмигнул Леону – ты ведь этого добивался?
Под зловещий клекот в адском мраке ледяного тумана восстали, надвинулись мертвецы – бородатые тени в белых саванах… Под далекий гул подземного зова его волокли в мертвенный свет, в белесую пелену бескрайней равнины, где синь и золото гаснут, где душа цепенеет, мертвеет, погружается в тень – навсегда.
Леон уже не слышал восторженного бормотания Чедрика:
– Я не задену его птичьего мозга… я осторожно, самым кончиком ножа…
…тот уже не берегся, безумец, уже не сдерживал голоса; готовился к жертве во имя умершего:
– Гюнтер! – вопил. – Гюнтер! Канарейка будет петь, ты слышишь? Она будет петь для тебя!..
В коридорах загрохотали ботинки бегущих на его вопли охранников, но Леон не чувствовал ни взрыва дикой боли и огненной тьмы, ни кровавых ручьев, что текли по его лицу; не слышал, как в комнату ворвались Умар с подручными, как навалились и поволокли прочь великана, яростно его избивая, и тот, не сопротивляясь, кричал:
– Это шпион! Он говорил со мной по-арабски! Он говорил по-арабски!!!
– Собака, собака! – в ответ кричал Умар. – Он все испортил! Кто дал ему ключ, йа амиль маштап[29], собака, мерзавец?! Кто дал ключ?!
А больше всех старался Абдалла, психопат-заика, кто и выдал Чедрику ключ «на минутку» (вернее, продал: за прощеный карточный долг). Он старался бить того по голове и в пах, чтоб поскорей отключился. Бил, исступленно вопя:
– Ну-ка, Джабир, вырви его вонючее нутро!!!
А тот, избиваемый сворой отборных молодцов, крякал, выл и качался – раненый медведь, – продолжая выстанывать свое безутешное: «Гюнтер, Гюнтер!» – вздымая над головой два пальца, испачканных в крови Леона; два пальца, победно расставленных буквой V…
