3.
Они были не одни.
Второй месяц Айя металась по Европе в попытках достучаться, доползти, доцарапаться хотя бы до намека – с той минуты, когда осознала, что Леон не умер, а просто… исчез.
Миновали первые безумные дни, когда она пересаживалась с самолета на самолет, часами болтаясь в белесых небесах, приникнув к иллюминатору, прожигаемому солнцем или заливаемому потоками дождя, будто гналась за Леоном на самой высокой скорости, какую только можно развить; будто надеялась настигнуть и вытащить его, увязшего в мертвенной ледяной трясине.
В Вене, стравив очередной гостиничный завтрак, она наконец задумалась, нашла по Интернету ближайший кабинет женского врача и, пробыв там десять минут, вышла другим человеком. С таким выражением лица покидают кабинет адвоката, огласившего завещание; так выглядит человек, минуту назад узнавший о полученном наследстве – хлопотном, трудном… прекрасном! Ей и оставили наследство.
В тот самый миг, когда в движении губ немолодого и утомленного гинеколога (будто на прием он явился после ночной смены в клинике) Айя разобрала количество недель (vier Wochen[19], моя дорогая фрау), в самой глубине ее существа был остановлен заполошный бег, прекращена истерика, задавлен страх. И воскресшая надежда, проклюнувшись, стала расти вровень с крошечным ростком в ее утробе: будто новая общая их жизньрешительно и безоговорочно отменила смерть Леона.
– Вам надо нормально питаться, – сказал врач. – Судя по бледности, у вас низкий гемоглобин. И весу чуть-чуть набрать не помешало бы…
Она вошла в ближайшее кафе, заказала рыбу и салат и все деловито съела до последней крошки. Ужасно хотелось кофе, но она опомнилась и торжественно попросила травяного чаю. Прижала к напряженному животу ладонь, тихонько сказала:
– Слушай, ты… Сиди-ка ты тихо, ладно? И жри побольше. Нам нужно чуть-чуть набрать весу…
Вернувшись в отель, собралась, расплатилась чудесной карточкой Леона, которая никак не скудела, и, купив билет до Генуи, бесстрашно прибыла в Рапалло, где немедленно пошла на приступ полиции.
Кое-чему она все же у Леона выучилась: легенда была слабенькой, но вполне съедобной.
Тогда-то и тогда-то она путешествовала здесь с возлюбленным, который в один ужасный день (двадцать третьего апреля, если быть совсем точной) от нее сбежал. Испарился. То есть она уверена, что этот мерзавец сбежал, но, услыхав в аэропорту неприятный рассказ одного туриста об утопленнике, которого прибило к берегу, хочет теперь удостовериться и определиться: проклинать ей изменщика или оплакивать безвременно ушедшего.
Карабинеры все были очень живые, галантные и даже веселые – одним словом, итальянцы. Делали комплименты, ахали, подмигивали, ободряли, заранее соболезновали. Гоняли ее из кабинета в кабинет, предлагали кофе, щелкали клавишами, качали головами… Она была терпелива и скорбна. В одном из кабинетов наконец повезло.
Да, синьорина: если вашего возлюбленного звали Гюнтер Бонке, то… примите, так сказать, наши…
– Как?! – спросила она побелевшими губами.
– Впрочем, вряд ли: он ведь не был туристом, здесь жила семья его отца… минутку… вот: отца, Фридриха Бонке, который, в свою очередь… – Тут в комнату заглянул еще один полицейский, и тот, что занимался запросом Айи, окликнул его, откинулся в кресле, чуть крутнулся туда-сюда и сказал: – Бруно, помнишь жуткую историю в апреле, когда отец того утопленника ехал на опознание и вместе с женой сверзился в автомобиле со скалы?
– Жуть! – Бруно закатил глаза и исчез за дверью.
– Вот… – развел руками полицейский. – А других утопленников у нас в апреле не было: не сезон. Боюсь, этот… э-э… – он сверился с компьютером, – …Гюнтер Бонке никак не мог быть вашим… э-э… партнером.
– Да, – сказала она после некоторой паузы. И твердо повторила: – Да. Именно так.
Потом долго стояла у парапета набережной, глядя, как по жаркой синеве яркими бабочками скользят паруса яхт, жадно глотала текучий соленый бриз и, не обращая ни малейшего внимания на голоногую и голоплечую толпу, опасливо ее огибавшую, тихонько скулила:
– Где ты?! Где ты… Где ты-и-и-и…
* * *
Филиппа Гишара она разыскала довольно быстро. В вещах Леона оказалась записная книжка, практически чистая, но за кожаной обложкой хранилась целая пачка визитных карточек: музыкальный, журналистский и артистический мир Парижа, вплоть до разных «Опера Онлайн», «Опера для всех» и «Общества любителей оперы».
Ну, и кое-что еще: визитка модного дизайнера (странно: Леон всегда за пять минут покупал себе шмотки, правда, в дорогих магазинах), модного парикмахера (тем более странно: он чуть ли не постоянно сам брил себе голову) и цветная россыпь ресторанных карточек, какие обычно сопровождают поданный счет. Дико предположить, что Леон, с его блестящей памятью, не помнил адреса своего импресарио Филиппа Гишара… или адреса бессменного аккомпаниатора Роберта Бермана. Тем не менее обе визитки присутствовали.
Все это требовало обдумывания: она уже понимала, что Леон никогда ничего не делал «просто так».
В сотый, что ли, раз достала она из кармана джинсов его письмо – опять потрепанное: уже дважды распечатывала копию. Знала его наизусть: «Супец, ну и здорова же ты дрыхнуть…» – но извлекала и перечитывала едва ли не ежедневно, словно за то время, пока она спала, там могла добавиться строчка-другая. Вновь пробежала глазами указания, все, что связано с отъездом из Портофино, и – понятно, не соваться в Париж (а с чего бы это?), и – ясно, действовать, как привыкла (но зачем, если ныне ни Гюнтера, ни Фридриха нет в живых?). Банковская карточка – она и вправду держала Айю на плаву; «поезжай к отцу» – поеду, когда совсем сдамся… Но вот эта идиотская приписка насчет соджу – к чему она? В скупом и очень важном последнем письме он приписывает ничего не значащее, игривое:
«И помни: в Лондоне нас ждет целая бутыль собственного соджу, на которую никто, кроме нас, покуситься не смеет!»
Никто, кроме нас, покуситься не смеет? А вот это мы проверим…
Назавтра к вечеру она уже выходила из поезда на перрон вокзала Сент-Панкрас.
Куда бы ее ни заносило, она по старой привычке предпочитала не оставаться ночевать, даже если к ночи падала с ног от усталости. Ехала в аэропорт или на вокзал, покупала билет на ближайший рейс – и засыпала в кресле, обморочно откинув голову, под стук колес или гул самолетных двигателей.
Легче всего на душе бывало утром, на выходе из вагона или салона самолета. Всегда казалось: сегодня обязательно узнаю что-то важное, сегодня он даст о себе знать… И пускалась по адресам, намеченным в списке. Так, она наведалась к Шарлотте и Марку. Вокруг замка бушевал зеленый хаос листвы, хотя травы на газоне для ослика по-прежнему не хватало, и случайные гости по-прежнему скармливали ему оставшийся после завтрака шоколад.
В благостно летнем Кембридже по берегам реки цвета темного пива все так же расстилались луга (лютики, дикая герань, белые метелки тмина), над которыми духовито пахло диким чесноком, зудели комары и летали встревоженные чибисы.
Айя решилась даже побеспокоить старые кальсоны, наверняка висящие над чугунной плитой, но рассеянный хозяин дома ее попросту не узнал, хотя вполне приветливо отвечал на вопросы:
– Леон Этингер? Да-да, и что же? Он так и не ответил на наше предложение…
Никто понятия не имел, никто не видел, никто не получал никакой вести.
– Вероятно, он на гастролях… в Америке? В Австралии? В Новой Зеландии? Он ведь много концертирует…
При виде ее исхудалого лица, нервно жестикулирующих рук, всклокоченной головы люди недоумевали и отводили глаза – возможно, подозревая, что несчастный Леон находится в бегах по окончании неудачной интрижки с этой ободранной кошкой.
К ночи день угасал, и город, куда она мчалась с такой надеждой, город со всеми его веселыми, занятыми, озабоченными, влюбленными, энергичными людьми становился омерзительным и отстойным…
* * *
Вечерний летний Лондон был прекрасен: нежно-зеленое яблочное небо медленно таяло над возбужденной вечнотекучей толпой. В этот день от Мраморной арки до Вестминстерского аббатства гулял традиционный гей-парад – Pride London, и разукрашенные, полуголые, в цветных париках группки его участников все еще попадались на улицах, и на них все еще пялились обалделые туристы. На Трафальгарской площади как раз в эти часы закрывал и развозил свои палатки кулинарный фестиваль, но духовой оркестр еще наяривал как заведенный, сообщая энергичный ритм увлеченной драке двух девиц с плечами и спинами, радужными от наколок.
Лондон – краснокирпичный, красноавтобусный, с красными телефонными будками – по-прежнему являл собой грандиозный театр – ее, Айи, любимый театр, хранилище бесконечных рассказов… У нее даже что-то дрогнуло внутри: не пробыть ли здесь дня два-три, в том уютном пансионе, где они останавливались с Леоном?
Но тут же в памяти возникла и все собой заслонила зловещая и одновременно покорная фигура Чедрика, всегда внушавшая ей ужас: где он сейчас? К кому пристроился? И – боже ты мой – при ком теперь существует Большая Берта?
Айя не занялась еще разбором этого своего рундука, еще не подпускала себя к мыслям о гибели Фридриха и Елены, инстинктивно чувствуя невыносимую тяжесть этого груза, понимая, что не может, не должна сейчас нагружать свой хрупкий ялик, несущийся к другой цели.
Любые тревожные, страшные и смутные мысли она яростно отметала, тотчас вызывая в воображении заветный мускулистый мешочек, в котором зреет их с Леоном жемчужина. Это и было средоточие ее бродячей жизни: удобная для перевозки котомка с драгоценностью, еще незаметная окружающим, таскать пока легко, совсем легко; а позже… позже она найдет Леона. Все остальные мысли были всего лишь размытым фоном, на котором больно сияла ее ослепительная беда: исчезновение Леона.
Они и всплывали, эти мысли, как нечто постороннее; собственно, Айя сразу же их отгоняла, как отгоняют услышанные на улице разговоры случайных прохожих: все это чужое, и так далеко, и не имеет отношения к твоей непомерной заботе – например, к тягучей истоме внизу живота, где требовательно и нежно всплескивает хвостом золотая рыбка.
От вокзала Сент-Панкрас она села на голубую линию метро и с одной пересадкой минут за восемь добралась до Шарлотт-стрит – рукой подать.
Будто вчера только они искали, где «перехватить по-быстрому», а попали в чудесный ресторанчик с факиром-возжигателем супов («Как твой супец?» «Мировецкий!»), где на веки вечные она обзавелась семейной кличкой.
Время было вечернее, летнее, людное… ресторан распирало от посетителей, во внутреннем дворике сизой пеленой висел сигаретный дым и разносился гогот; барная стойка обсижена, как голубятня. Это хорошо, в планы Айи не входило привлекать к себе внимание. Когда некая пара, рассчитавшись, сползла с высоких табуретов, Айя протиснулась к стойке и, уперев грудь в надраенный медный поручень, а взгляд – в бармена, громко и четко произнесла имя в такт колотящемуся сердцу. Он обернулся к полке за спиной, пробежал глазами ряд бутылей и пожал плечами:
– Все выпито, мисс. Что вам предложить?
– Кем?! – крикнула она, сверля его исступленными глазами.
Он вновь пожал плечами и уже открывал-наливал-подтирал, принимал и выдавал заказы, крутил вентиль крана, подхватывал и брякал на стойку… совершал двадцать действий в секунду. Все это ей было знакомо по собственной прошлой жизни.
– Кем выпито?! – умоляюще крикнула она. Слева ее подпихивала уже набравшаяся девица, справа какой-то тип стучал по стойке кружкой, пытаясь привлечь внимание бармена. Айя плыла в оглушительной немоте многолюдства, пытаясь выпрыгнуть из нее, вновь завладеть вниманием парня. – Вы можете вспомнить, кто это был?
– Наверняка тот, чье имя написано на бутыли, мисс…
Он был поразительно вежлив, этот азиат, в этой требовательной толпе; все-таки они замечательно воспитаны и очень выдержанны.
Ей дико захотелось выпить, как в старые добрые времена: хорошую пинту коричневого портера… Но она попросила бокал пепси-колы, отошла, села за неудобный и потому незанятый столик чуть ли не на ступеньке у дверей и сидела там до закрытия. Наконец посетители стали рассеиваться… Опустел дворик, и небольшое помещение ресторана будто раздалось, стало свободней – люди стремились наружу, в теплую оживленную ночь, в следующий бар, паб, ночное варьете… Вот последняя компания, громко поддевая друг друга, вывалилась из дверей под крики одной из девиц: «Джейми, ухожу в отрыв!»…
Высокий рослый азиат с толстой косой, тот, что готовил ей огненный чудо-суп, вышел из кухни и стал вытирать столы, переворачивать стулья и драить загаженный пол.
Тогда Айя поднялась, подошла и поставила на стойку пустой бокал.
– Вы меня не помните? – спросила.
Он вежливо покачал головой.
– Мы были здесь с моим… парнем месяца два назад. И купили бутыль соджу. Она была почти полная…
– Мэм, – устало сказал он, – очень сожалею, но у меня перед глазами за день проходит уйма народу.
– Вы приготовили отличный супец… Послушайте! Целая бутыль соджу – куда она могла деться? Кто ее выпил?
– Должно быть, не в мою смену.
– А кто, кто был вместо вас?! – в отчаянии крикнула она. – Как мне с ним связаться?
– Понятия не имею. Его уволили неделю назад… Он подворовывал.
И от этой вполне человеческой реплики – «он подворовывал» – Айя сразу всему поверила. И сникла:
– Вы хотите сказать, что он мог угощать из нашей бутыли знакомых, прохожих и всех желающих… или сам все вылакал?
– Вот этого не знаю. И не думаю: слишком рискованно. Прошу меня извинить, мэм, я должен убирать, мы закрылись…
Эта опустошенная кем-то бутыль сводила ее с ума, швыряла от отчаянной надежды к полной безнадеге. Что это – невероятное совпадение? – спрашивала она себя, выйдя на оживленную, элегантную, безразличную к ее беде Шарлотт-стрит. Навстречу ей шла изумительно красивая, гигантского роста негритянка с целой упряжкой абрикосовых пуделей… Как же это?! Именно наша бутыль, «на которую никто покуситься не смеет»?! Нечистый на руку обалдуй втихую пользует выпивку и непременно из этой вот сироты-бутыли?!
Она была голодна, измучена, подавлена… Леон, черт тебя возьми, умоляла вслух, чуть не шатаясь от усталости, для чего ты погнал меня сюда, Леон? Чтоб я не смела поверить, что тебя больше нет?
Вровень с ней медленно тащилось свободное такси. Но, верная себе, Леону и бог знает какому кодексу беглецов, она пропустила этот пригласительный экипаж и долго еще ловила следующую машину.
Между тем произошла обычная осечка, досадный диссонанс, нечаянно прихваченная фальшивая нота. Нащупывая внутренним слухом гармонические сочетания и ходы, Леон предчувствовал многие события, но предвидеть это нелепое совпадение – изгнание вороватого бармена на другой же день после налета Кнопки Лю на закрома корейского ресторана – он не мог.
И положа руку на сердце: вся эта дикая Леонова затея была, в сущности, артистическим экспромтом, одним из тех «маячков», которыми он метил территорию своей жизни. (Экспромты редко срабатывают на пользу дела, укорял его шеф.) Да и Кнопка Лю, хоть выпивку и уважал, но – домосед и закоренелый парижанин, вряд ли сподвигся бы рвануть в Лондон ради какой-то там бутылки… Он и Леопольду сказал:
– Вот стоит у меня перед глазами мой Тру-ля-ля, у фонтана, ну, где мы встретились в последний раз. На днях даже снился: улыбается и говорит мне, ну, это… ну, насчет корейского бухла аж в Лондоне… Поверишь: каждую ночь просыпаюсь и думаю: да етти твою, что ты хочешь от меня, а?! Чтоб я сдох, если потрачусь на эту аферу. Деньги-то какие: билет на поезд, то, се… За-ради чего?
И тогда Леопольд, щедрая душа, достал портмоне и слегка украсил жизнь бывшего марксиста, подтвердив тезис насчет бытия, которое, как ни крути, все ж таки определяет сознание…
* * *
…Вернее, все было чуть-чуть иначе: они давно не виделись, а Леопольд, такая радость, свалился на голову без предупреждения. Просто возник рядом с грузовичком Шарло – обычное воскресенье на «Монтрё», и Кнопка Лю торчал там с самого утра в поддержку своему троцкисту. Не передать, как он обрадовался Леопольду, – шутка ли, сколько не видались! Шутка ли, в какой дали от Парижа прозябал Леопольд столько лет! (На самом деле Леопольд довольно часто наведывался в Париж, просто не всё и не всегда Кнопке Лю положено было знать.)
Некоторое время они вместе бродили от прилавка к прилавку, перебирали барахло на столиках, присаживались на корточки перед расстеленными на земле газетами, споря о том и о сем, как в былые славные времена… Леопольд выудил из бросовой кучи тряпья у какого-то пакистанца винтажную куклу: Германия, прошлый век, прелестная фарфоровая головка, натуральные волосы, туловище – натуральная кожа… «Из Освенцима, что ль?» – поинтересовался Лю, а Леопольд и бровью не повел. Затем эфиоп перепоручил весь свой хлам Шарло, и они с Леопольдом засели за пивом в том ресторанчике со штурвалом на голубой вывеске, где совсем недавно…
– Надо же! – сказал Кнопка Лю, когда официант принес им кружки. – Надо же, какая незадача: опять я не познакомлю тебя со своим Тру-ля-ля… А ведь мы с ним недавно пили тут и ели «мули», вот за этим же столом, как пара голубков. Теперь только черт рогатый знает, где он со своей беглой малышкой…
И на радостях от встречи со старым другом Лю принялся во всех деталях рассказывать душераздирающую историю любви:
– Ты не поверишь, Леопольд, это как в романе или в кино: является ко мне на днях Тру-ля-ля с перекошенной от любви рожей, заикается и на коленях умоляет сделать паспорт – для нее…
То есть как раз ту историю, которую поклялся держать при себе до смертного часа. Но ведь Леопольд – это ж такой близкий друг, с которым в огонь и в воду… Словом, история о звере-супруге, украшенная несусветным орнаментом, похожим на обстановочку квартиры самого эфиопа-марксиста, должна была Леопольда развлечь.
– И ты им помог… – деликатно предположил тот.
– А как же! – воскликнул Лю. – Знаешь, в одной русской опере один военный мужчина поет: «Лю-уб-ви-и-и всъе во-озра-сты поп-корны-и-и», что в переводе означает: если невтерпеж спустить, то и кулак сгодится! – Он захохотал.
Он любил щегольнуть перед Леопольдом блестящим знанием русского языка и русского обихода. Но в ту же минуту вспомнил о благородном смущении Леона, вспомнил сиротский квадратик фотографии со скуластым девичьим лицом и… и как-то загрустил.
– Вот тут мы как раз с ним и сидели, – повторил он, подбородком указывая на кружку с пивом и окончательно смешивая две разные истории и две разные встречи. – Он купил у меня уникальную вещь: мешок для сбора мочи.
– И куда ж они, бедняги, подались? – так же мягко и улыбчиво поинтересовался Леопольд.
– Не доложил… – понурясь, отозвался Кнопка Лю. – Был ужасно напуган.
Впрочем, Леопольд уже отвлекся от любовной интрижки этого самого «Тру-ля-ля», к которому был так привязан его старинный приятель, и принялся рассказывать о жизни в Тегеране, о своем растущем бизнесе и о партнере, богатом иранском еврее:
– Добрейший мужик, симпатяга, Шауль, только глуповат, вернее, очень наивен… И в коврах мало что смыслит: его главная удача в том, что на должность управляющего этим огромным производством он догадался пригласить меня, и вот уже год мы партнеры, и, думаю, он ни разу об этом не пожалел…
Словом, Леопольд вел себя как любой агент в подобных ситуациях. Он много лет работал на La Piscine[20], как называют парижане DGSE, Генеральный директорат внешней безопасности, ибо скучное это здание, похожее на какой-нибудь НИИ, находится рядом с плавательным бассейном, на самой границе Парижа, где круглосуточно гудит периферик[21] и откуда из-за мощных глушилок чертовски трудно куда-либо дозвониться… Леопольд был очень ценным сотрудником Direction generale de la securite exterieure и в Тегеране выполнял одно деликатное долгосрочное задание, о чем, конечно же, не догадывался его симпатичный, но недалекий иранский партнер, успешно исполнявший вместе со своими коврами роль респектабельной ширмы.
У Леопольда поднялись бы дыбом последние волосы на сильно поредевшем загривке, если бы он узнал, какие топографические сведения зашифрованы в узорах пленительных персидских ковров, отправкой которых в Европу он лично ведал.
Но сейчас, сидя напротив лопочущего, поющего и пьющего Кнопки Лю, он размышлял: какая связь между исчезнувшим Тру-ля-ля и застенчивой просьбой симпатяги-партнера: разузнать «там, в вашем Париже» о каком-то пропавшем певце – то ли племяннике его соседа, то ли друге его племянника… Словом, «парень попал в беду, и кое-кто за него готов отвалить приличную сумму»… Помнится, эта странная просьба озадачила Леопольда, насторожила, заставила лишь улыбнуться партнеру в ответ на наивную, в детских ямочках, улыбку, но ничего не обещать.
– Поверишь, все время думаю о его идиотском предложении, – слышал он голос Кнопки Лю. – Езжай, мол, в Лондон, есть там выпивка в каком-то ресторане. Соджу – эта такая японская водка, что ли? Езжай, говорит, опохмелись. Эт-то что еще значит?
– Ну и поезжай, – вдруг невозмутимо отозвался Леопольд. – Если человек предложил…
Связав одно с другим, он уже ни минуты не сомневался, что оставленная кем-то бутыль соджу в опустошенном виде была кому-то сигналом. И очень интересно: кому. И какое отношение к этому имеет просьба его партнера «разузнать и пособить – там, в вашем Париже»? А заодно – какое отношение имеет богатый иранский торговец коврами, напевающий под нос тошнотворные восточные песни, к этому, судя по всему, серьезному оперному певцу…
Вот тут Кнопка Лю и возопил свои – с какой стати и на какие шиши.
Вот тут Леопольд и достал свое портмоне.
Ему, понимаете ли, было любопытно: врал Тру-ля-ля или действительно оставил для Кнопки Лю целую бутыль отличного пойла.
* * *
Айя знала, что ограничена во времени: их общая с Леоном жизнь в глубине ее тела, их жемчужина, нетерпеливая золотая рыбка росла как на дрожжах, отвоевывая все больше места и в ее чреве, и, главное, в ее мыслях; понимала, что в конце концов ей ничего не останется, как только ползти в Алма-Ату к папе. Ей уже было плевать, как на нее посмотрит и что скажет ей Филипп Гишар, последний адрес в ее коротеньком списке. После происшествия с выпитой кем-то бутылью соджу Айя перебрала пропасть неутешительных версий, свято веря только в одну: Леон жив и послал ей знак. Леон жив и где-то обретается.
Где?
Из всех, кто мог что-то знать о пропавшем Леоне, она не встречалась только с Филиппом – и не потому, что в своем письме Леон почему-то запретил ей соваться в Париж. Просто она прекрасно помнила тот не слишком удачный их ужин, холодноватые манеры утонченного сноба и его оценивающий и недоуменный взгляд, каким он смотрел на «новую подружку Леона».
Однако – она это знала, видела, чувствовала – Филипп к Леону очень привязан, к тому же наверняка пострадал от исчезновения своего друга и подопечного. Словом, он был последним адресом, куда осталось наведаться.
Жилье известного импресарио – недалеко от площади Трокадеро – вполне соответствовало его статусу, кругу общения и даже его прославленной холеной бородке. Улица, громко именованная «авеню» (авеню де Камоэнс), была скорее переулком или даже тупиком: обрывалась каменным парапетом лестницы, что вела на другую улицу, уровнем ниже метров на пять. Тихая, респектабельная, была она отстроена изысканными домами конца девятнадцатого века, какими славится истинный Париж: мягкий желтоватый известняк, облицованный рустовым камнем.
Свою инаковидность этой улице, этому дому и в особенности высокомерному консьержу с лицом помощника министра (умирающее племя радетелей порядка) Айя почувствовала с первого взгляда. Накануне в одной из лавочек на метро Барбес-Рошешуар (где остановилась в подозрительном пансионе со стонущими всю ночь коридорами и номерами) она купила себе худи, униформу арабско-негритянских люмпенов: мешковатую флисовую куртку с капюшоном и накладными карманами; в ней и ходила, набросив капюшон на голову, – руки в карманы, ежеминутно готова броситься от кого-то через улицу, в арку, в проходной двор, за мусорные баки…
Войдя в шикарный подъезд (отделка холла поражала мрамором нескольких цветов и необычайно изящной кованой лестницей в стиле модерн), она сняла капюшон и улыбчиво объяснила консьержу, что у нее назначена встреча с месье Гишаром.
– Он не предупреждал, – возразил консьерж. – Минутку… – И, опустив трубку: – Сожалею, мадемуазель. Месье Гишара нет дома.
– Вот как? – надменно удивилась она, повернулась и вышла, и чуть ли не два часа стерегла Филиппа, серой вороной сидя под въедливым дождиком на каменном парапете лестницы с голыми икрами мраморных балясин.
Конечно, следовало позвонить, но вдруг бы он не пожелал с ней встретиться? Кажется, он был взбешен, что Леон из-за нее, из-за Айи, «превратил свою жизнь в сплошной кавардак» («сплошной каламбур» – переводил Леон на одесский).
А вдруг Филипп давно проклял артиста-самодура, пустившего по ветру все договора и обязательства, да и многолетнюю дружбу? Вдруг и думать забыл, что в списке его подопечных когда-то значился такой вот вздорный молодой человек? Не говоря уже о том, спохватилась она, что ты просто идиотка: скорее всего, Филипп сейчас в Бургундии (лето, мертвый сезон), о чем прекрасно знает этот гаденыш-консьерж-помощник министра.
И тотчас, едва об этом подумала, на углу улицы показалась фигура в элегантном летнем пыльнике, в светлых свободных брюках, с небольшой сумкой через плечо. А уж бородку со сметанным мазком по центру просто невозможно было не узнать издалека. Благородная волнистая грива великолепного импресарио, покропленная дождиком, блестела, как алюминиевая, а походка его просто завораживала: церемониймейстер на коронации государя-императора.
Айя сверзилась со своего насеста и бросилась ему наперерез.
От придурочного парика она избавилась еще в Рапалло, едва только вышла из здания полиции, – стащила с головы и с остервенением запихнула в ближайшую уличную урну, – но у нее не было уверенности, что Филипп узнает ее, а главное, не было никакой уверенности, что, узнав, не отшатнется. И все же она бросилась к нему, распахнув руки, загораживая собой путь к подъезду. И загородила бы, а может, стала бы хватать его за рукава, если б, увидев ее, Филипп не остановился, как-то смешно вытаращив глаза, и в свою очередь не ринулся к ней, едва не попав под чей-то велосипед.
Налетел, вцепился в рукав ее негритянской куртки, точно не она, Айя, ждала его здесь, голодная, под мерзким кропотливым дождиком, а он ее выследил, проведя полдня в засаде.
Сначала даже говорить не мог: она никак не успевала различить в его губах сколько-нибудь связные фразы. Взмолилась:
– Филипп! Пожалуйста, английский и… не так быстро!
Сказать ему, чтобы чуток подровнял свои роскошные усы? Верхняя губа всегда внятнее, чем нижняя (Айя ненавидела усы и бороды, мешавшиеслышать).
Но Филипп, наоборот, заткнулся, взял ее под руку, решительно прижав к себе локоть, и повел в подъезд, где, никак не отреагировав на приветствие консьержа, так же молча протащил к лифту. И когда они вышли на шестом этаже, он и там, молча достав ключи, отворил дверь своей квартиры – единственной на лестничной площадке – и бесцеремонно затащил Айю в прихожую, темную и душную.
Зато здесь он напрочь слетел с катушек – судя по заполошно мелькающим рукам.
Она крикнула:
– Свет, черт возьми! И говорить по-английски! И смотреть мне в лицо! Я же глу-ха-я!
Он включил свет, схватил ее руки и сказал:
– Прости! Умоляю, два слова: где он? Нет, подожди! Ты совсем замерзла…
Теперь он нависал над ее лицом, преувеличенно отчетливо обводя губами каждый звук, и, схватив ее окоченевшие ладони, мял их и растирал, и странно еще, что не дул на них.
– Пойдем в кухню, вот сюда, в коридор и направо. Что тебе налить? Виски? Коньяк?
– Чай и какой-нибудь бутерброд, – сказала она, – а то меня вырвет. Я беременна.
– Час от часу не легче, – пробормотал Филипп. И взвыл: – Где он? Где этот негодяй?!
В кухне он бессильно опустился на стул, так и не сняв своего роскошного пыльника, только протянул руку в сторону холодильника и опять уронил ее на колено. Айе самой пришлось шарить в поисках еды, но там ничего не оказалось, кроме прошлогоднего сыра, – этот гурман питался в ресторанах. Она обнаружила половину черствого багета, яростно оторвала зубами кусок и принялась жевать: картон картоныч этот их воспетый французский багет.
– Леон исчез… Где у тебя чайник?
Огляделась, нашла, налила воды, включила.
– Он исчез, испарился… под небом Италии златой… Погоди! Не перебивай, просто слушай…
Вышколенная отцом и бабушкой, пуристами «грамотного языка», она с детства умела «излагать дело последовательно и внятно, с деталями, обстоятельствами и пояснениями». И тем не менее ей раз десять пришлось осаживать Филиппа криками: «Погоди, не перебивай!» или просто резким: «Помолчи!». И вообще, хотелось накапать ему в чашку что-то типа валерьяны или даже чего-то более действенного… Филипп, честно говоря, выглядел совершенно раздавленным. Кто бы подумал – такой вальяжный господин…
Первым делом она предъявила ему письмо, озаглавленное «Supez», – просто перевела на английский, водя пальцем по строчкам для наглядности. Но Филипп безумными глазами беспомощно бегал по затрепанному листу бумаги, переспрашивая и вслух повторяя скупые и какие-то… боевые команды Леона.
Не в состоянии сложить два и два, подумала Айя чуть ли не с жалостью.
Подтащила стул, села напротив него, успокаивающе положила руку ему на колено:
– Филипп! Брось это и послушай меня… Всё к тому, что Леон связан с разведкой. А вот с какой – не могу додуматься.
– Ты с ума сошла?! – тихо спросил он. – Артист его масштаба и его занятости? Зачем?! К чему это?! Не верю!
– Я понимаю. – Она сосредоточенно кивнула. – То, что я тебе сейчас вывалила, весь этот винегрет… просто дичь какая-то! Могла бы рассказать еще кое-что, но… не уверена, что имею право. Боюсь, что подведу этим Леона. Он чего-то опасался, очень… – Она вскочила и – благо, кухня у Филиппа могла сойти за репетиционный класс балетной школы – принялась мотаться туда-сюда, резко разворачиваясь у окна, вновь возвращаясь к стулу, на котором обреченно сутулился Филипп: – Все последние недели с ним я провела в каком-то перевернутом мире: мы убегали и преследовали, я раньше не знала, что это одно и то же. Мы спасали свои жизни, чтобы убить, – я прежде не предполагала, что одно может означать другое. Не спрашивай меня ни о чем конкретном, я сама подбираю – видишь, как осторожно, – слова подбираю, на которые он бы не наложил запрета.
Она вздохнула и перевела усталый взгляд на Филиппа, словно прикидывая, что еще можно ему открыть. И решилась: вновь села напротив, взяла его за руку.
– Судя по всему, в Портофино он убил одного человека; утопил. Умоляю тебя, молчи и не смотри на меня безумными глазами! – крикнула, обеими руками перебивая судорожный всплеск его ладоней. – Да, он уничтожил одного крупного… хищника, очень важного типа из какой-то другой разведки – боюсь, ближневосточной. Леон убил его, а не наоборот, как мне сначала показалось, и вот это точно, потому что труп того прибило к берегу… Не спрашивай меня о деталях, я их не знаю. – Она глубоко вздохнула, сглатывая горькую слюну, и решительно продолжала: – И тогда Леон либо скрывается и не может проявиться, либо… Либо его схватили и где-то держат.
Рассказать ему о выпитой кем-то бутыли соджу? – прикидывала Айя. – Ободрить, заставить поверить, что Леон жив и подал такой вот знак, просто послав кого-то вылакать все содержимое бутыли? Или лучше не баламутить бедного? Он и так – как рыба, вытащенная из воды…
– Есть еще третья возможность, – добавила она, сострадательно глядя в обвисшее серое лицо Филиппа. – Понимаешь, мне кажется, что одновременно он скрывался – да и меня прятал – от своих, ну, тех, на кого он работал и кого я не могу вычислить… Может быть, я совсем спятила, но поскольку думаю об этом днем и ночью, изнурительно, страшно, беспрерывно думаю, мне сейчас кажется, что он… наводил порядок в своей прошлой жизни, о которой я, как и ты, не имею ни малейшего понятия. Он был одержим идеей мести за что-то там… И наверняка вышел из-под контроля своих. Он оторвался от всех, вылетел за пределы их жестко организованной вселенной… Ну, как бы тебе объяснить? – пробормотала она, сосредоточенно хмурясь. – Вот: он взял такую высокую ноту, с которой не съедешь запросто, бескровно. Короче, есть вероятность, что его схватили свои… И если сейчас я не колочусь во все проклятые двери всех этих проклятых разведок, так только потому, что боюсь навредить Леону.
Наступила тишина, в которой лопотали только прекрасные напольные часы в прихожей – вероятно, фамильные, такие старые семьи всегда пекутся о своем почтенном домашнем времени. Айя склонилась, погладила вялые руки Филиппа, которые совсем уже не выглядели холеными руками великолепного импресарио, а оказались просто веснушчатыми руками пожилого человека. Улыбнувшись, проговорила:
– Пожалуйста, Филипп… Выпей чего-нибудь крепкого, я не уверена, что ты в порядке.
Он послушно поднялся, подошел к буфету, открыл дверцу и, достав графин с тяжелым золотом в брюхе, показал ей:
– М-м-м? Нет? – Когда она мотнула головой, налил себе рюмку, выпил… медленно произнес: – Значит, тот выстрел был не случайным.
– Какой выстрел? – насторожилась она.
– Неважно, на охоте… – он махнул рукой. – Выстрелил навскидку и попал в пробегавшего зайца. Якобы чудом. – Он сокрушенно покачал головой: – Дурил меня все эти годы, сукин сын, мерзавец, подонок… Думаешь, он работал на русских? – встрепенувшись, спросил Филипп. – Они его схватили? Пытают? Уничтожили?! Боже мой, и этому ублюдку достался этот голос…
– А русские убивают своих? – встревоженно спросила Айя.
– Все, когда потребуется, убивают своих, – печально пробормотал Филипп. – Если это разведка. Приятными людьми их не назовешь.
– Мы ничего не знаем! – возразила она.
– Ничего, – согласился Филипп, – кроме того, что он оставил тебя беременной.
Она поднялась, но передумала и снова села.
– Забыла совсем!
Вытащила из кармана джинсов портмоне, достала карточку, положила на стол и пододвинула к Филиппу.
– Что это? – спросил он.
– Банковская карточка Леона. Вот код написала – на автобусном билете. Я не смотрела, сколько на ней осталось: в первые дни была не в себе, кучу денег растратила на самолеты, стыдно вспомнить… Если сможешь, оплати, на сколько там получится, его квартиру, пожалуйста. Остальное я заработаю и пришлю. Понимаешь, он велел в Париж не соваться, значит, считал, что квартира под колпаком. К тому же я никого здесь не знаю, кроме тебя и этой его любимой консьержки, которую он называл «моя радость», но и она ведь может быть связана с…
– Радость моя Айя, – усмехнувшись, проговорил Филипп. – Ты полагаешь, я огорчен срывом его контрактов? Видимо, ты просто не понимаешь всей степени моего отчаяния… Я уже оплатил его квартиру на полгода вперед, как только понял, что его… – он прокашлялся, прочищая горло, – что его нигде нет.
Она молча кивнула, не благодаря; судорожный глоток как-то по-детски беззащитно прокатился по тонкой шее до самой яремной ямки.
– И насчет его контрактов… – Она вновь упрямо придвинула к Филиппу банковскую карточку и поднялась. – Думаю, ты очень пострадал: неустойки и все такое… Короче, эти деньги – твои. Остальное я отработаю, дай срок. Все верну. К сожалению, не могу сейчас купить себе камеру, так бы я заработала быстрее и больше. Но я умею трудиться, поверь.
– Дурочка, что ты несешь! – огорченно воскликнул он. – Посмотри, на кого ты похожа. Тебя ветром сдувает! Где ты живешь, как ты… постой!
– Он вернется, – сказала она, уже приоткрыв дверь на лестничную площадку.
– Айя! – окликнул Филипп и, осознав, что она уже не видит его лица, а значит, и не слышит, вскочил, нагнал ее на пороге, схватил за плечи. – Спасибо, что пришла. – Он неуверенно топтался рядом. – Мы ведь тогда… мы с тобой не понравились друг другу.
– Леон должен петь, – просто сказала она, глядя ему в глаза своими запавшими, сухими, без проблеска слезы глазами. – Он должен петь, когда вернется…
Филипп шагнул к ней и молча обнял – в последней и безуспешной попытке не пустить за порог.
