8 страница12 мая 2020, 08:47

2.

Айю он прятал в Бургундии, в деревушке среди лесистых холмов и полей.
Не в Жуаньи у Филиппа и даже не в Дило, на ферме старого польского ветерана и его супруги, коротконогой бургундки с железными руками трактористки. Слишком легко там было выйти на них - через Филиппа.
Собственно, он не так уж долго и решал, где ее спрятать. Колебался между коттеджем на берегу Прудов Святых Ангелов и съемной квартирой в прибрежном Канкале, в Бретани.
Поселок коттеджей по весне пустовал, и Леон мог бы договориться с владелицей одного из них, Авророй. Собачья парикмахерша Аврора (сама лохматая, как пудель, и дико активная, так что хотелось ее остричь и посадить на привязь), помимо предоставления «эстетических услуг», нелегально лечила больных животных, хотя диплома ветеринара не имела. К тому же она держала нечто вроде собачьего пансиона, вернее, притона - если судить по уровню собачьего бомонда и по запущенной территории вокруг коттеджа, обнесенной металлической сеткой. Так вот, Авроре лишние руки всегда были нужны, и Айе она бы искренне обрадовалась.
Зато в Канкале можно снять квартирку (на туристов там не обращают внимания) и гулять по утрам к причалу, наблюдая, как гладкие бутылочные подбрюшья валов катятся к берегу под безучастными небесами, как прилив охватывает кольцом ребристые утесы и по крутой дуге над волной, скрежеща голосами, скользят резкие тела белых чаек...
Там у причала, поросшего мохнатыми водорослями, можно за сущие гроши купить устриц (а лимон подарит продавец); в ближайшей продуктовой лавке отовариться хлебом, маслом и бутылкой шабли.
Погода в тех местах дрянная, а с вином и устрицами можно целый день не выходить из дома - что еще человеку нужно? Человеку, который спасается от людей...
* * *
Она молчала всю дорогу, молчала, пока они спешно выметались из лондонской гостиницы, срывая с вешалок в шкафу вещи и как попало бросая их в чемодан. Прижимала к груди клетку с Желтухиным и молчала, пока ехали в поезде, пока из Кале мчались в колымаге Жан-Поля...
И Леон молчал, сосредоточенно глядя перед собой на дорогу: гнал как одержимый. Слишком хорошо знал, чего стоит в таких случаях драгоценная фора, лишние два-три часа.
Без конца прокручивая минувший восхитительный вечер бешенства, ненависти и изощренной лжи, он выуживал из памяти реплики Елены, Фридриха и гостей, сопоставлял их, отсеивал ненужное, вновь вытаскивал за хвост какую-нибудь невинно произнесенную фразу - ядовитую гадину из клубка змей, - поворачивая ее так и сяк, мысленно проговаривая то важное, что выпало в осадок сознания и интуиции. Да, шеф, уж прости этот жалкий непрофессионализм - именно интуиции:

- У нас ведь не Тоскана... на наших террасах... спасибо, построили эту монорельсовую дорогу...
- ...Боже мой, а поднимется ли он к двадцать третьему?..
- Еще десять дней. Будем надеяться...
- А вот другие тенора не обходят своим вниманием наши края!

И заветный ключ к событиям прошлого: книга с экслибрисом Дома Этингера на полке в проклятом доме «Казаха» - книга с закладкой-фантиком на странице смертельной опасности!
В те несколько часов он еще не вспомнил про игуменью Августу, настоятельницу монастыря в Бюсси. Молча гнал машину на сильно превышенной, но ровной скорости. Временами Айя косилась на мертвую хватку, с какой эти артистичные руки держали руль, но от замечаний удерживалась.
Он молчал. Многое надо было извлечь из памяти, проветрить, вывернув все заначки; слишком многое - из того, что подзабылось и осело в дальних уголках отрочества и юности.
Вспомнить - не обсуждал ли когда-нибудь он с Иммануэлем свою работу при «ужасных нубийцах»? Мог ли Винай вычислить занятие Леона или тот оставался для него просто «цуциком», давней благотворительной слабостью Иммануэля?
Вдруг он с горечью припомнил, как упрямо просил Иммануэля быть сдержанным при тайской парочке и даже в самых невинных обсуждениях - живописи, книг, музыки или очередной Владкиной выходки - переходил на русский язык, полагая, что оберегает свои частные интересы и контакты.Болван! Ведь Винай наверняка понимает русский, хотя, возможно, знает его не так хорошо и не так досконально, как иврит.
И главное: мог ли вчера Фридрих после их телефонного разговора упомянуть имя Леона при Гюнтере, объявить, что вечером в дом явятся Айя с женихом, - или инстинктивно предпочел держать сына подальше от девушки, тем более что, как обычно, Гюнтер отсиживался у себя наверху?
И уж конечно, не мешало бы знать наверняка: мог тот опознать Леона за считаные мгновения, когда самого его - оплывшего, полузадохнувшегося - парамедики волокли на носилках в машину?
* * *
Остановились они только раз, у одного из типовых придорожных заведений круглосуточного (судя по веренице трейлеров, припаркованных у кромки шоссе) обслуживания - заправить бензином бак и выпить кофе.
Ночь набухала мощными запахами весны. Сквозь бензиновые выхлопы грузовиков и легковых машин прорастало ее темно-зеленое, терпкое, душистое тело. Придорожные кусты бузины, уже оперенные листвой буки, дубы и каштаны - все источало предрассветную влагу в предвкушении ясного солнечного дня.
Они сидели в самом углу стеклянного зала с двумя игровыми и одним фотоавтоматом, и Айя молча смотрела, как, поставив локти на стол, Леон обеими ладонями с силой растирает лицо, взбадривая себя, но одновременно и укрываясь (хочешь не хочешь) от ее непереносимого взгляда.
Принесли крепкий и неожиданно отличный для дорожной забегаловки кофе. Обжигаясь, Леон его заглотал, рассеянно пролистывая окружающие лица усталой шоферни.
Наконец перевел взгляд на Айю, в ее вымогавшие хотя бы словечко глаза и, сцепив руки на столе, скупо обронил, что есть, мол, такое благородное понятие «месть».
- Благородное?! - спросила она.
Да. Благородное, что бы там кто ни говорил. Ибо подразумевает немалую силу чувств, невозвратимые потери и неослабное страдание оскорбленного.
Ты понимаешь, о чем я толкую?
- Пытаюсь...
- Вот... Кстати, прекрасно звучит на всех языках и у всех народов, а мне особенно на русском нравится - острое отточенное слово, удар кастетом: «месть!».
Все-таки он бандит, бандит, бандит, в смятении думала она. Достаточно посмотреть в эти испепеляющие глаза, когда он произносит это бандитское слово своими бандитскими губами!
- Дело в том, что... понимаешь ли, Супец... Я пока тебе - конспективно, как уговорились, да? подробности потом, если выживем... Короче, сегодня выяснилось, что этот твой родственничек, этот Гюнтер... он уже бывал в моей жизни, правда, под другим именем. Он уже в ней прохаживался, хозяйничал втихомолку и, похоже, очень уютно себя чувствовал. В свое время, понимаешь ли, мы с ним были очень, оч-ч-чень хорошо знакомы. Я поражен, что не опознал его раньше на той фотографии, пусть даже и со спины. Я просто идиот! Если б я вовремя его опознал, ты, моя героическая бедняжка, была бы избавлена от вчерашней вечеринки.
Взметнув ужаснувшиеся брови, она уставилась на этого чертова конспиратора. Никак не отозвалась, пыталась осознать новость, ждала еще каких-то объяснений, хоть какой-то внятной истории с началом и концом - той, что, судя по всему, он не собирался ей рассказывать.
- И вот теперь, подавившись этой пилюлей, я должен восстановить поруганную честь. - Он усмехнулся: - Ты бы сказала проще: отчистить обосранный мундир, да? Ну, прости за пафос, я не нарочно - это так, издержки оперного жанра. В реальной жизни мои мертвецы на поклоны не вставали.
Она смотрела на него и видела лишь одно: меловую бледность затравленного лица. Но, может, это усталость от бессонной ночи за рулем?
- Вот тут горит, не остывая, - бормотал он, нетерпеливым движением кисти ополаскивая горло и грудь. - Горит и жжет... и просит залить пожар. Я даже знаю, какой жидкостью его заливать... Но это уже - как ты говоришь? - это уже театр.
Он покрутил в пальцах пустую чашечку и твердо поставил ее на стол.
- Ну и... некоторое время я буду этим очень занят. Разнообразно и опасно занят... И, как приличный человек, вынужден объявить, что ты можешь чувствовать себя... э-э ...свободной... - Он с трудом переглотнул, будто у него действительно болело горло. - Свободной от меня и от всех моих гнусных дел, моя любовь.
Зачем ты это сказал? Ведь это же ложь, ведь ясно: стоит ей всерьез вознамериться встать и уйти, как ты взовьешься и настигнешь, и опрокинешь ее, и сверху упадешь - как сбивают пламя на жертве.
- Он принес тебе... горе? - наконец спросила Айя, все так же пристально и сурово на него глядя, легко пропустив мимо ушей, просто отметая идиотское предложение какой-то там свободы (будто она уже не нахлебалась досыта этой свободы- в аэропорту Краби, когда уходила в водоворот толпы на свой безнадежный рейс, а он стоял и глядел вслед, не двигаясь, как зацементированный. Будто они оба не нахлебались этой свободы - когда она загибалась от тоски в Бангкоке, а он метался в поисках ее - аж до апортовых садов катился!). - Нет, ты сейчас скажи, я хочу понять. - И с напором: - Он зло тебе причинил?
- Дело не во мне. В одном старике, которого я очень любил.
- И Гюнтер... что - издевался над ним?
Она ничего не могла понять в этом внезапном обвале новых бед и злилась: на него, на себя - за примитивный первобытный страх, что всякий раз подкатывал из желудка к сердцу, когда Леон вскидывал на нее свои невыносимо горящие глаза на очень бледном лице и казался просто безумцем, просто окончательно спятившим артистом, вот и все!
- Пытал он, что ли, этого твоего старика? Убил его?
- Наоборот, - безрадостно рассмеялся Леон. - Гюнтер прислуживал ему, купал, кормил и укладывал спать. Готовил свой неподражаемый салат с луковой розой... А убил - другого старика, в другое время... И еще кое-кого прикончил - не сам, чужими руками, - кто был мне достаточно дорог, кто от меня зависел и верил мне, а я вот их не спас... И этот провал тоже во мне клокочет.
- Леон... - в отчаянии проговорила она. - Я ничего не пойму в твоей бормотне!
- Да что тут понимать! - рявкнул он, оскалившись так, что Айю продрал мороз по хребту. Это был оскал волка, не человека. - Это ты-то просишь «понять» - ты, которая бежала от него на остров, к морским цыганам?! Мне нужна его голова! - прошептал он, склонившись к ней над столом, проникновенно и страшно улыбаясь. И простонал, чуть ли не задыхаясь от нежности, как задыхался в самые острые мгновения любви: - Мне голова его нужна! С луковой розой во рту.
* * *
В тот момент, когда они вновь сели в машину и Леон выехал на шоссе и погнал к зазеленевшей над деревьями полоске неба с черными галочками какой-то высокой перелетной стаи, - в тот момент он и вспомнил про маленький женский монастырь в бургундских лесах. Усмешка в лукавой бородке Филиппа: «Чем хороши эти богоугодные заведения - они во все времена человеческой истории играли роль этакой банковской ячейки, где можно передержать что угодно: спасенное еврейское дитя, внебрачного отпрыска какого-нибудь барона, беглого генерала СС, наконец...»
- Я не прав, моя радость?
«Моя радость» - настоятельница монастыря матушка Августа, в рясе и клобуке, сидела за столом напротив и благоразумно молчала. На губах у нее всегда витала чудесная, слегка удивленная полуулыбка, как бы оставшаяся (как улыбка Чеширского Кота) от прошлого светского ее облика. А вслед за улыбкой, как продолжение чуда, возникал голос: глубокий и чувственный - альтовый, совсем не монашеский.
Матушка Августа в молодости была хорошей альтисткой - в те времена, когда звали ее Сесиль Фурнье и она концертировала, выступая (и побеждая) на международных конкурсах. Филиппа знала с детства: ее отец, контрабасист, много лет играл в оркестре Парижской оперы под управлением отца Филиппа, Этьена Гишара.
Но... что-то стряслось в судьбе этой незаурядной женщины, о чем не распространялся даже такой закоренелый и неутомимый сплетник, как Филипп. Последние лет двадцать Сесиль провела в этом маленьком монастыре, возведенном на месте обычной, средних размеров, крестьянской фермы. Каждое утро над пересохшим каменным колодцем звонил колокол церкви, перестроенной - Леону особенно нравился этот евангельский мотив - из бывшего хлева. Когда умерла прежняя игуменья, из русских эмигрантов старинной дворянской фамилии, Сесиль заняла ее место, приняв имя Августы.
И вот что вовремя вспомнил Леон: по соседству с монастырем существовала ферма, купленная парижскими друзьями игуменьи. Обычная бургундская ферма, из тех, где время остановилось век назад: деревянные ворота в невысокой каменной ограде, за ними - большой двор, клочковато заросший травой. Внутри, как водится, службы, ныне пустующие: хлев, сарай, конюшня и мастерская... Но главное - старый фермерский дом: прохлада и уют мощных каменных стен, ряд чердачных окон в высоких скатах черепичной крыши.
Большую часть года ферма пустовала. В ней-то однажды и пришлось заночевать Леону с Филиппом, когда они припозднились за ужином в монастыре, крепко выпили и как-то не хотелось вести машину по узким средневековым улочкам меж каменных стен, а затем и лесом, и пустынной дорогой, да все по темени, выколи глаз. Вот тогда игуменья и предложила им заночевать на ферме, тут рядом...
Дом оказался просторным, с красноватыми, как поджаренные гренки, плитами каменного пола. На первом этаже все было обустроено для большой семьи: кухня с современной газовой печью (но старинную чугунную никто не выбрасывал) и гостиная с истинно бургундским, циклопических размеров камином, приспособленным под местные холодные зимы. Наверху, как обычно, три спальни, на чердаке - сеновал, винный погреб - в подвале. Традиционный, добротный, основательный дом.
...Утром выяснилось - еще и светлый, несмотря на черные балки потолка и громоздкую дубовую мебель. Сквозь целый ряд высоких, в частых переплетах окон ломилось солнце, так что надраенная решетка чугунной плиты в кухне, ввинченные в балки потолка крюки для окороков и разрозненная кухонная утварь над печкой горели яростной медью. Над диваном в гостиной обнаружились две картины в золоченых рамах. На одной группа крестьян дружно валила дерево, на другой те же крестьяне работали на винограднике, и корзины с винно-красным изобилием гроздей казались совсем неподъемными для их согбенных спин.
Но все это проявилось и озарилось наутро, а накануне вечером две монахини и сторож отперли ворота и провели гостей в дом, где выяснилось, что на ферме какая-то поломка в электрической сети, так что сторож побежал в монастырь и вернулся с фонариком и тремя толстыми свечами монастырского производства. Совместными усилиями разожгли огонь в огромном камине, и до поздней ночи Леон с Филиппом сидели в двух таких же циклопических креслах, обращенных к огню, попивая монастырское винцо и мусоля свои, все те же музыкально-театральные темы, - стоило из Парижа уезжать! Леон, в своей жизни лишенный ежевечернего зрелища усмиренного огня, мирно лижущего бокастые поленья, невольно вспоминал то страшное пламя на Кармеле, черный скелет погибшей сосны. (Наутро странно было увидеть пирамидку белесого пепла на месте вчерашнего жарко-золотого цветения.)
Когда в сон потянуло, они даже не стали подниматься на второй этаж - искать спальни. Да и рассвет был - рукой подать. Филипп завалился на могучий диван с разлапистым резным изголовьем, а Леон, в свете огарка нащупав какую-то кушетку, решил: с его комплекцией - сойдет.
- Ты не находишь, что этот деревенский дом подвернулся очень кстати? - проговорил Филипп, ворочаясь с боку на бок на своем патриархальном ложе. - Не представляю, как бы я уснул в монашеской келье - с моими-то грехами, с моими-то мыслями о чьих-то соблазнительных формах за стенкой. А?
- Что? - донеслось с кушетки.
- Да я все насчет грехов... - вздохнул Филипп.
- А я безгрешен, - кротко отозвался Леон, и правда - уснул как младенец...
* * *
Он даже не стал заезжать в Париж; и когда с кольцевой дороги свернул на Фонтенбло, над верхушками деревьев огненной рыбкой уже всплывало солнце, вызолотив мох на огромных серых валунах вдоль дороги. Стволы сосен, буков и платанов вспыхнули красным золотом; под деревьями проступили гигантские резные папоротники немыслимых окрасок - охристые, ржаво-зеленые, кроваво-кирпичные... В приспущенные стекла машины вливался ни с чем не сравнимый древний папоротниковый дух - земли, полыни и почему-то моря - может, ископаемые эти растения за миллионы лет пронесли в своих древесных жилах память о морской глубине?
С рассветом ему полегчало - ему всегда, даже в самые тяжелые моменты жизни, становилось легче с наступлением дня.
К тому же Айя уснула и минут сорок спала, приоткрыв рот, с удивленным лицом, и когда проснулась, солнце уже бежало по мокрой траве на обочинах дороги, а Леон уже знал, куда они едут.
- Смотри, какое солнце кругло-малиновое... Прямо огонь в брюхе плещется!
- Ой... - сказала она, проснувшись, - как красиво...
Она так часто, совсем по-детски повторяла эту фразу, с такой благодарностью отзывалась на любой пейзаж, что Леон каждый раз давал себе слово купить ей камеру - сразу же, сразу же! Он снизил скорость, глубоко вдохнул папоротниковый ветер и стал ей описывать - очень смешно, в лицах - монастырь и его насельниц, старую монахиню Аглаиду, например. Как в один из его приездов, когда прямо у ворот монастыря развалилась очередная тачка изверга Жан-Поля, она предложила подбросить Леона в Париж. Рванула по деревенским дорогам со скоростью 120 в час, и он перепугался, что на репетицию приедет с мокрыми штанами.
- «А что это вы в Париж наладились?» - осторожненько так спрашиваю напряженным голосом, поверх визга тормозов. «Да на исследования еду: катаракты надо оперировать на обеих глазыньках, совсем слепая стала...» - и продолжает давить на газ, визжа тормозами, вписываясь в повороты деревенских каменных улочек, что твой каскадер... Это бургундская глубинка, - добавил Леон, - здесь, если верить местной шутке, покупая на почте марку с изображением Марианны[10], мужики плюют на нее с двух сторон...
Мысленно он перебирал варианты: в случае, если на ферме кто-то живет, - куда деваться? Надеялся, что и тогда матушка Августа согласится принять девушку на постой в какую-нибудь келью, хотя бы на несколько дней, пока Леон обмозгует ситуацию и выстроит либретто. Самое же дорогое в монастыре - русский язык. Айя может общаться с монахинями и паломниками. Там русский многие знают. Он вдруг вспомнил огромную бельгийку, сестру Ермигонию - всегда сонную, всегда на кухне: печет просфоры и истово молится. Если что подгорит - начинает внезапно и пугающе громко рыдать. Вообще-то у нее диплом Оксфорда, но что с того? У каждого своя биография. Во время редких наездов Леон говорил с нею по-французски; она называла его «месье Этинжэ́», по-своему произнося фамилию. Но вот в монастырь приехал столяр Федя из белорусской деревни. И однажды утром Леон прямо застыл на монастырском дворе, наблюдая истинное чудо: Ермигония (опять зареванная) балакает с Федей на великолепном и очень живом русском языке!
- Сестра Ермигония! - вскричал Леон. - Почему ж вы никогда со мной по-русски не говорили, мне было бы приятно!
- А зачем? Вы и так говорить умеете, месье Этинжэ... А Федя - нет...
На полях уже копошились люди и ползали тракторы. В матово-солнечной дымке утра замаячил над пятнистой черепицей домов бесплотный и будто парящий в воздухе Кафедральный собор Санса. Вскоре миновали Жуаньи - мелькнула среди старой терракоты крыш, с островками зеленого мха и темными пятнами копоти, высокая, узорная, чешуйчатая крыша церкви, устланная полукруглой черепицей.
Наконец проехали крошечный Брион и въехали в Бюсси.
Вот она, деревенская площадь с разъездом вокруг фонтана, вот почта, мэрия, продуктовая лавка. Магазинчик, где торгуют газетами, леденцами и табаком...
Он свернул к Отскому лесу, и вскоре показались ворота монастыря.
На проезжей части деревенской улицы монастырский сторож играл с мальчишками в футбол.

Фермерский дом оказался свободен, Желтухин Пятый, странник и храбрец, обрел наконец покой; Матушка Августа творила благодеяния с той же альтовой полуулыбкой. Огромный камин разжигался по-прежнему удивительно легко, дрова постреливали шальными искрами, и огонь отплясывал над золотыми поленьями нескончаемую свою жигу...

8 страница12 мая 2020, 08:47

Комментарии

0 / 5000 символов

Форматирование: **жирный**, *курсив*, `код`, списки (- / 1.), ссылки [текст](https://…) и обычные https://… в тексте.

Пока нет комментариев. Будьте первым!