6 страница12 мая 2020, 08:46

6.

Улица была типичной для Ноттинг-Хилла: terrace houses, длинные блоки, разделенные на секции сравнительно узких четырех– и пятиэтажных домов: выпяченные, как пивное брюхо, эркеры, ступени к высокому крыльцу парадного входа, полукруглые оконца мансард, губные гармошки коротких дымоходов на крыше; ну и традиционные «коммунальные садики» позади дома.
Но особняк Фридриха и Елены был чуть глубже утоплен в зеленой поросли кустов и стоял наособицу, завершая полукруг улицы. Позже, оказавшись внутри дома, Леон догадался: кто-то из бывших хозяев просто объединил два коттеджа в один, что дало неожиданный внутренний простор помещений, с улицы незаметный.
С улицы, как и говорил Натан, ничего вызывающего: четырехэтажный дом, выкрашенный в приятные цвета, кофе со сливками. На проезжую часть смотрят два просторных эркера со старыми стеклами в желто-лиловых медальонах. Изящный кружевной портик над входной дверью с двумя белыми колоннами, полуподвал, образованный веками поднимавшейся мостовой, и умильный, крошечный, чисто английский палисадник, огороженный низкой кованой решеткой… Хороший вкус, достойные деньги, проросшие в благопристойную жизнь благополучной лондонской прослойки.

Помолвленная пара тоже выглядела благопристойно, даже немного официально; чуть официальней, чем следовало для семейного вечера: «Видишь, ты спрашивала, к чему мне еще серый костюм, пижоном обзывала. А на такой вот случай ничего лучше не придумаешь».
Ее-то он одел в «Хэрродсе» – а где же еще? – попутно выяснив, что она ни разу (!) не бывала внутри культового универмага.
– Как?! Прожив в Лондоне столько лет, не заглянуть в это грандиозное сельпо, где продается все, от самолета до живого крокодила?!.
– И что б я там покупала: какое-нибудь модное дерьмо за пять тыщ фунтов?
Романтический памятник принцессе Диане и Доди аль-Файеду при первом же взгляде окрестила «Рабочим и колхозницей» – Леон чуть не помер от смеха там же, на эскалаторе…
И уж он покуражился – и над Айей, и над продавщицами модного дома «Nina Ricci», медленно перебирая модели на вешалках, щупая материю, заставляя принести то и это, заглядывая в примерочную, где раздетая и босая Айя перетаптывалась на коврике, почему-то не решаясь послать Леона к черту. Передавал ей то черную юбку, то голубую блузу, то какую-нибудь легкомысленную «фигарошку»… И, окидывая «модель» мимолетным и отстраненным взглядом, непререкаемым тоном бросал:
– Снимай. Не годится…
– Ну почему, почему – не годится?! По-моему, нормально…
– Я сказал – снимай. А зеленое платье не уносите, мэм, мы его еще не примеряли… – И, отдернув тяжелый занавес на кольцах, вбрасывал на руки Айе очередную тряпку: – Держи тремпель!
– Что?!
– Тремпель! Вешалка. Харьковское словечко, имя фабриканта. Не веришь – спроси у дяди Коли Каблукова…
Наконец одобрил платье серовато-жемчужного то на с коротким пиджачком: никаких вольностей, подол чуть выше колен, на ногах – классические лодочки. Выволок Айю из примерочной, одернул сзади пиджачок, сдул пылинку с воротника, огладил плечи, слишком подробно принялся расправлять складки на груди, попутно получив по рукам.
– Я как… референт президента фирмы по изготовлению пластмассовых контейнеров, – заметила она, втайне с удовольствием оглядывая себя в зеркале, уходящем к лепным гирляндам потолка и чуть удлиняющем фигуру; костюм уже не хотелось снимать никогда. – Слишком чопорно, нет?
– Точно, – отозвался он, окидывая ее оценивающим, каким-то отстраненным взглядом-махом. – Это нам и нужно. И чтобы это впечатление разбить, мы украсим тебя изумрудными сережками.
– Это еще зачем?! – возмутилась она. – Только деньги на ветер, с ума сошел!
– Цыц, – задумчиво обронил Леон. – Именно: изумрудные сережки, небольшие, но недешевые. Подарок жениха… Ее надо убить.
– Кого?! – испугалась Айя.
– Твою врагиню, – ответил он ласково, но с такой улыбочкой, что ей стало зябко. – Эту гадину Елену.
– Леон, послушай…
– Молчать!
И сережки были куплены в ювелирном магазине на Портобелло-роуд, и что поразило Айю – именно такие, какие Леон ей расписывал по пути: трогательные изумрудные слезки в окружении мелких, но чистых бриллиантов. (Более всего ее изумляла стрелковая точность и скорость, с какой он выбирал вещи и их оплачивал: пришел-увидел-оплатил.)
Впрочем, когда она прочитала цену товара в губах продавца (серьги оказались антикварными, первая половина девятнадцатого века), они с Леоном чуть не подрались прямо там, в магазине. Она хватала его за руки, подпрыгивала, пытаясь вырвать у него банковскую карточку…
– Впервые вижу, – заметил высокий лысоватый продавец, меланхолично наблюдая за этим боем быков, – чтобы девушка так сопротивлялась подарку.
Леон, победно улыбнувшись – как улыбался Исадоре наутро после водворения Айи в доме на рю Обрио, – пояснил:
– Это моя невеста.
– О, понятно, – отозвался тот невозмутимо. – Мисс примеряет должность охранительницы семейного кошелька.
Но именно эти серьги (и изумрудный ремешок к платью, и такой же – к новым часикам) придали ее слегка официальному облику строгое и нежное очарование, и пока пешком они возвращались в гостиницу, Леон раз пять останавливался, разворачивал Айю к себе, щурился, окидывая всю ее фронтальным, продленным, влюбленно-собственническим взглядом (одесский негоциант с супругой по пути в синагогу Бродского), щелкал пальцами и говорил себе: «Да! Изумительно!»
* * *
– Будь естественной, улыбайся – ты показываешь жениху ностальгические места своей юности. Два окна на втором этаже – чья это комната?.. Ага. А на третьем?.. Ясно…
Минут двадцать они потратили на «небольшую прогулку» по узкой дорожке позади дома. Капитан Желтухин попискивал, восседая на жердочке (матрос в «вороньем гнезде»): радовался легкой качке и узористому бегу теней сквозь прутья клетки, которую несла Айя. Клеточка убога, не для дарений, да… Ничего, сошлемся на иногородность: «сами мы не местные».
Искоса, не поворачивая головы, Леон осматривал коттедж, наполовину укрытый узловатыми ветвями старого бука. Надо полагать, летом с улицы дом полностью скрыт за густой листвой. Калитка садика наверняка заперта, высокая поросль кустов зажелтевшего дрока естественным забором отсекает частное владение от прохожих.
Прогулочным шагом они обошли квартал и наконец поднялись на крыльцо под чугунно-вязаный, будто пером каллиграфа писанный портик парадной двери. А как горят на солнышке начищенной бронзой почтовый ящик и почти интимная розочка с сосочком звонка!
– Подожди… – Айя перехватила руку Леона, уже готовую жать на кнопку. – Скажи только: какого черта мы носимся с кенарем? Зачем, что ты задумал?
Он нежно пробежал пальцами по ее щеке, подмигнул… А лицо чужое-чужое… и все мышцы напряжены и приведены в состояние боевой готовности: значит, опять будет лгать и изворачиваться. Ей захотелось протянуть руку и с силой провести по его лицу, разминая, разглаживая эту лукаво-холодную маску.
– Воительница моя, амазонка… ты обещала быть незаметной.
– Я боюсь тебя! – выдохнула она. – Ты сейчас такой, как на острове. Что у тебя на уме, кому там собираешься горло сдавить? – И взмолилась: – Леон! К черту их всех, уедем отсюда куда хочешь, немедленно и навсегда.
Он резко втянул воздух сквозь сжатые зубы, отвернулся, а когда вновь повернулся к ней, она увидела в его лице такую подавленную ярость, такое презрение, что отступила на шаг.
– Хорошо, – ровно проговорил он с этой ледяной улыбочкой. – Мы сейчас уйдем. А ты и дальше – скрывайся, садись в третье такси, меняй береты на платочки. Делай «куклу» и живи по водительским правам Камиллы Робинсон. И так до конца жизни или пока не убьют… Послушай, детка, может, тебе это нравится? Может, это твой допинг, а я напрасно суечусь, лишая тебя развлечений?
Она молча опустила голову, и он молча ждал, не помогая ей ни словом, ни движением. Разглядывал ее незаинтересованно, как прохожую, – черные беспросветные глаза скучающего хищника.

Он знал эти приступы тошнотворного страха перед последним шагом в пустоту, в зыбистую трясину опасности, сам проходил не раз, когда мысленно крался вслед за своим «джо», посланным в пульсирующий язычками огня, набухший ненавистью район действия… Страх Айи ощущал всей кожей, всеми нервами; ужасно за нее переживал, но ничего поделать не мог: она должна была справиться сама, решиться, принять это сражение как свое.

Ну, вот она молчит, и между ними – тысячи километров. А ведь она не произнесла своего «да» на его тихие слова – там, в кухне на рю Обрио. Она только плакала, а ее слезы – это просто божья роса.
Он предпочел не знать (и никогда бы не спросил), что там она себе говорит, как себя ломает; просто понимал, что вот сейчас, на этом крыльце, за эти две минуты между ними все и решается…
Вдруг она подняла к нему лицо, горестное и одновременно решительное, и по глазам, по губам он понял, что выиграл.
– Ты глянь, – сказал, – вон больная ворона кряхтит.
Айя обернулась. На чугунном копье ограды парка через дорожку сидела взъерошенная ворона и натужно вытягивала шею, будто пыталась что-то сказать; клюв разевала – длинный и острый, как хирургический пинцет, явно неможилось птице…
Когда – уже сама – Айя решительно потянулась к дверному звонку, Леон перехватил ее руку.
– Нас могут рассматривать из дома… – сказал он, улыбаясь одними губами. Взгляд его – горючая смола – растекался по каждой ее жилке. – Поцелуй-ка меня, ворона… веселей!.. Вот так.
Когда приблизились ее губы, пробежал по ним невесомым шепотом:
– Ничего не бойся, просто будь рядом.
Она молча кивнула. Уходящее солнце скользнуло по ее лицу последней волной, плеснув тихого золота в виноградно-янтарную зелень глаз.
Леон отстранился, большим пальцем мазнул по ее скуле, убирая слишком густо положенный тон темной пудры, беззвучно проговорил на легкой улыбке:
– Супец! Я на тебя надеюсь.
Она кивнула.
– Это – наш с тобой шанс, и другого не будет.
И опять она послушно кивнула.
– Теперь – звони!

Открыл им тот самый описанный ею восточный джинн с перекореженной физиономией, с удивлением в когда-то задранной, да так и рассеченной брови, с черной жесткой челкой, придававшей этому дикому лицу нелепо женское выражение.

Чедрик – телохранитель, привратник, прислуга, порученец и черт его знает, кто еще. (Леон вновь поразился острой наблюдательности Айи, тому, как точно она описывает внешность, осанку, повадки человека. Опять мелькнуло: если б не было этой бат-левейха[5], ее бы следовало придумать.)
При виде Айи Чедрик молча вытаращился, хотя явно был предупрежден.
– Что, бульдозер, не узнал? – спросила она. – Давай обыщи нас, бифштекс рубленый!
Это она незаметной обещала быть. Хорошенькое начало…
Но по выражению понурой физиономии громилы понял: все правильно, молодец, казахская хулиганка!
На ее хрипловатый голос в прихожую вышел Фридрих, и – мысленно сказал себе Леон – «занавес поехал»…

Он любил эти первые мгновения распахнутой сцены – всегда похожие на первое обнажение желанной женщины, когда ты жадно охватываешь взглядом всю ее, такую новую, неожиданную и все же страстно ожидаемую. Сцена обнажена, и необходимо подметить на лету все мельчайшие детали, и все уже неважно, ибо вот твой выход, действие мчится, ты посылаешь свой первый звук, первую ноту, первую фиоритуру… А взгляд все мечется, вибрируя и вбирая попутные детали, ибо ток действия еще не захватил публику настолько, чтобы сосредоточить внимание на самом главном: на собственно твоей партии в сложнейшей партитуре.

В фокусе его как бы раздвинутого увертюрой взгляда оказался Фридрих, сильно постаревший с того дня, как Адиль демонстрировал ему монеты Веспасиана: поредевшая волна зачесанных назад седых волос, нездоровое скуластое лицо с желтоватой кожей. Но все еще подтянутый, плечистый, крупный мужчина; да, к семидесяти, и все же – не старик пока. Не старик! И так небрежно-ловко сидели на нем темно-синяя вельветовая куртка свободного кроя, приятно перекликаясь с яркой сединой, и такие же свободные вельветовые брюки, и бледно-голубая рубашка с расстегнутым воротом. Правду сказал, мысленно отметил Леон: никакого протокола, домашняя вечеринка, почти семейный ужин.
Что сильно мешало сосредоточиться – избыточность этого яркого дома, избыточность во всем, начиная с прихожей, с ее пестрящего, черно-белого, как в голландских домах, шахматного пола; с двойных витражных панелей, сейчас разведенных по сторонам, так что полукруг лестницы, обегающей холл, увлекал взгляд дальше – к витражам площадки второго этажа.
В проеме открытой двери за спиной хозяина просматривалась часть гостиной: и там уже взгляд притягивал и завораживал рисунок персидского ковра на полу – редчайшей красоты и сложности, так что казалось кощунством по нему ступать. Цветовая гамма этого поразительного ковра (через минуту выяснилось: простертого от стены до стены) была настолько изысканна и строга и в то же время насыщена десятками оттенков розового, бежевого и доминирующего синего, что если бы в комнате этой совсем не оказалось мебели, при такой полной и напряженной жизни цвета внизу она бы вовсе не казалась пустой. Но мебель была, и под стать ковру: виднелся фасад явно антикварного буфета в персидском стиле (красное дерево с бронзовыми вставками и перламутровой россыпью инкрустаций), обитая синим шелком оттоманка, тонконогой газелью присевшая на ножках; восьмигранный торшер в стиле Тиффани…
Там же проплыла чья-то полосатая мужская спина, женская рука с бокалом (искры колец едва ли не на каждом пальце). Но это – там, там, в гостиной (сценическое действие разворачивалось, мчалось одновременно в нескольких регистрах, в оркестре вихрилось несколько разных тем); здесь же, в холле, хозяин с застывшей улыбкой смотрел на новую, совершенно иную, нежно-персидскую Айю (как точно подобраны ее сегодняшние цвета, браво, мельком похвалил себя Леон, – жемчужно-серый в одежде, и изумруды под дымчатую зелень глаз, и даже эта бледность кстати, и перламутр ее побелевших от напряжения губ).
Леон своим цепким взглядом буквально узоры по лицу Фридриха вышивал, видел, что «Казах» поражен, повержен, что глаз от внучатой племянницы не в силах оторвать, на спутника ее даже не глянул…
Да: все угадано верно. Твоя проклятая интуиция.
И не стоит так яриться, парень, можешь лишь посочувствовать мужику и втайне его даже благословить: возможно, лишь благодаря этой его слабости Айя еще жива.
Она же при виде Фридриха инстинктивно отпрянула к Леону, опустив и заведя за спину клетку с Желтухиным. Все это – в круговерти считаных секунд, которые все длились, как длился взгляд хозяина дома, вначале заметавшийся, затем растерянно зависший над собственной гостеприимной улыбкой.

Стиль – радушные родственные объятия – явно был продуман заранее: шагнув к девушке, Фридрих осторожно обнял ее, огладив плечи, скользнув ладонями к хлястику пиджачка; сплел пальцы у нее на талии и чуть привалил к себе, приговаривая:
– Вот и хорошо, вот и правильно, и пусть все наше плохое останется в прошлом…
При этом ритуал знакомства с женихом ни на йоту не пострадал: большая доброжелательная рука в руке Леона (мягковата для персонажа из воспоминаний Кнопки Лю; впрочем – недавняя операция, да), нужный градус улыбки на пороге гостиной, уже густо населенной голосами на едва слышимом фоне – черт побери, что за демонстративный книксен, что за дурной тон! – на приглушенном фоне неаполитанских песен в его, Леона, исполнении. Довольно старая запись, но из удачных:
«Dalla terra dell’amo-о-о-re… Hai il cuore di non torna-а-а-are?»
Интересно, кто из них решил, что певцу будет приятно накачиваться спиртным под собственное верхнее «до», прикрученное до пианиссимо?

Вот она, эта комната, где когда-то Айя возилась со своими так и не завершенными «Снами о прекрасной Персии». Дверь в кабинет Фридриха сейчас надежно закрыта – и это понятно, к чему демонстрировать сугубо профессиональную жизнь хозяина? Еще одна дверь… куда? Вероятно, в столовую, и там что-то звякает, кто-то шаркает, двигают стулья, накрывают стол к семейному ужину… Откровенно и приятно пахнет едой, что редкость в современных лондонских домах подобного уровня; в этом томлении нежного бараньего мяса угадываются ароматы специй Старгородского рынка Иерусалима. (И как сердце захолонуло: сейчас бы в харчевню старого Косты, да голубя заказать, фаршированного лесными орехами!)
В камине, облицованном иранской керамической плиткой (как знакомы иерусалимскому глазу эта лазорево-бирюзовая гамма, эти мотивы, коими переполнены арабские лавки Старого города: всадник с луком и колчаном стрел, конек-горбунок вздыблен, шея бубликом; охотник с соколом на сгибе локтя; пестрые стаи пузатых базедовых рыбок с вуалями хвостов; и – довольно редкий мотив – нежно-лимонный кенарь в кусте жасмина), – в камине, несмотря на теплую погоду, по синтетическим поленьям перепархивают голубовато-белесые огоньки встроенной газовой установки. Приятным пригласительным полукругом расставлены перед огоньком четыре низких викторианских кресла со стегаными спинками. Вся противоположная стена тесно – впритык – закрыта высокими книжными шкафами с затемненными стеклами в частых переплетах.
И глаз уже одобрительно выхватывает несколько бюстов работы Рубийяка на шкафах: Мильтон, Шекспир… Наполеон… и сумрачный горбоносый Данте в остролистом частоколе лаврового венка. Паросский мрамор, старомодный кабинетный шарм.
Так и тянет туда – пробежать глазами, прощупать корешки, извлечь книгу, полистать, вновь поставить на полку – к чему это? совсем не ко времени…
Обилие всюду уместных разнообразных и разнонаправленных ламп, угольков-огоньков, торшеров, спотов – чуть не на каждом шагу, целая световая клавиатура, предназначенная для неторопливой мелодии уютного быта, для удобной жизни сугубых индивидуалистов, привыкших к ежеминутному освещению передвижной личной капсулы.
Дальняя прозрачная стена гостиной раздвинута, и, спустившись по нескольким ступеням, можно перейти в застекленное пространство с плетеными креслами и диванами, подвесными люльками, круглыми восточными столиками и витыми металлическими стульями; в прекрасно спланированный, мягко освещенный дневными лампами зимний сад, наполненный зеленоватым, каким-то волнующим подводным светом, что доплескивает сюда, в звучащую гостиную, ко всем прочим ее дуновениям и ароматам (еды, духов, приятной мебельной полироли), травянисто-цветочные, чуть душноватые, чуть влажноватые запахи оранжереи.

Вот из какого дома улепетнула его любимая. Вот что она сменила на бродяжьи ночлеги, барные стойки, грязные бокалы в раковинах, непотребную одежку и полную свободу выбора партнеров, пейзажей и кадров… А ему, Леону, так нравился этот дом, так близки были вкусы хозяина, так притягивали взгляд подлинники персидских миниатюр на стенах, и захватывающая повесть сказочного ковра на полу, и старинные вещицы куда ни обернись; так очаровывал облик этой ни на что не похожей гостиной, струящейся синим сирийским шелком, какой продают в одной знакомой иерусалимской лавке, – сирийским шелком, из которого шьются облачения церковных патриархов и жилетки звезд мирового шоу-бизнеса.

Вряд ли тут развлекал кого-то Гюнтер. И все же Леон наводил резкость на каждое лицо, каждую фигуру, следуя за хозяином, представлявшим гостей.
Итак: в викторианских креслах с бокалами в руках – пожилая чета, из тех супружеских пар, которые при знакомстве даже представляются слитно: Джейкоб-и-Герда, например, или там Мэри-и-Джеймс. В данном случае она – типичная старая спортсменка из вечнозеленых рюкзаков и альпенштоков: крупные зубы, выскакивающие в улыбке, мужские носогубные складки вокруг решительного рта, ровная линия мужской стрижки над широким огнеупорным лбом, мужское рукопожатие… Ее симпатичный полноватый коротышка-муж, бурый ус моржовый: угрюмое лицо, голубые рачьи глаза и такая щетка усов – хоть пол ею подметай. Оба олицетворяют закон – компаньоны крупной юридической фирмы.
А зимний сад в этот миг дарит нам еще одну немолодую пару, которая переступает порог гостиной, взявшись за руки, как первая в мире райская чета. Эти – зубные щетки в пластиковой упаковке – как-то слишком промыты и даже продезинфицированы: выбеленные глаза, накрахмаленные брови, перекрахмаленные волосы… Норвежцы, учредители и вдохновители какой-нибудь организации-мироносицы, из тех, что снаряжают в плавание очередной гуманитарный, хорошо вооруженный кораблик «Свобода Газе!» – алые паруса под флагом капитана Сильвера.
Далее: погруженный в кресло и уже изрядно нагруженный спиртным румяный твидовый верзила – ноги протянуты аж до каминной решетки. Этот – явный британец, явный не-Гюнтер, что-то невысокое в МИДе, но, вероятно, очень нужное в бизнесе.
Наконец, еще один господин с внешностью ресторанного саксофониста где-нибудь в Сочи, в межкурортный сезон: стоит, опершись локтем о каминную полку с целым выводком фарфоровых книксенов, фижм и вееров. Этот – наоборот, очень живой и очень южный, но и его виноградные усики под носом-кеглей, полосатый приталенный пиджак и джинсы на ножках, тоже напоминающих виноградные усики, никак не могут принадлежать Гюнтеру. И точно: саксофонист оказался «главой нашего тегеранского отделения, автором книг по истории персидских ковров»…
– И мой сегодняшний утренний сюрприз: моя внучатая племянница Айя со своим… э-э-э… другом, под чье божественное пение мы, собственно, и… О господи! Как это понимать!? Сразу два певца?!
Ага, замечена клетка, вдруг поднятая Айей высоко, как фонарь в ночи, и в ней – желтый огонек бойкого кенаря.
– А это подарок дяде… – жизнерадостно улыбаясь, объявил Леон, принимая клетку из руки Айи и обнося ею гостей широким полукругом. – Прямиком из Алма-Аты, из «птичьих яслей» великого канаровода Ильи Константиновича.
Минуты три ушли на оживленные замечания гостей и некоторое замешательство Фридриха:
– Но… это, наверное, как-то мудрёно – ухаживать за ним?
– Да что вы! – весело отмахнулся Леон. – Это чистая радость! Вам ли не знать, с вашей персидской темой
Так – естественно и эффектно – Желтухин Пятый был представлен обществу и в своей медной карете водружен на каминную полку, всем видом и сутью перекликаясь со стилем этой комнаты.
И, словно подтверждая слова Леона о персидской теме, великий кенарь встрепенулся, вычиркнул две-три задиристых фразочки, вдруг свободно и щедро пропел светлую овсянку и сразу перешел на горную: начал в низком регистре и постепенно потянул вверх, вверх, замирая в непереносимой сладости звука. Было в его пении что-то родственное таинственным узорам ковра и простодушным мотивам на керамических плитках камина, благородным сюжетам персидских миниатюр на стенах и пленительным мини-сюжетам на глади сирийского шелка…
Вдруг кенарь залился такой чистейшей конкурсной трелью, такую руладу завинтил и длил ее, длил, выводя и вывязывая петли и кренделя, – голубчик, златоуст, потомственный солист! – что оцепенелая публика была окончательно покорена. Аплодировали от души, клетку обступили, дивились маленькому, но такому подлинному артисту, просовывали пальцы сквозь медные прутья: «Можно спинку погладить?»…
– Подумать только: какой голосище в мизерном тельце!
– Как и положено в таком доме – райское сопровождение ужина, – заметил специалист по коврам.
– Ну, не зря же клетку с канарейкой на Востоке исстари вешали в лавках и кофейнях.
– Хотя именно эта порода – русскаяканарейка, – любезно подчеркнул Леон. – И экземпляр из отменных. Полюбуйтесь, как подхватывает… – Вполголоса подпел Желтухину, демонстрируя, как тот развивает, рассыпает-расцвечивает тему и – замирает, постреливая черными дробинками глаз, в ожидании следующего вызова, следующей темы для вариаций. Две-три минуты артист и кенарь будто мячиком перебрасывались музыкальными фразами, и вились, и вились два голоса, беседуя, сплетаясь-расплетаясь.
Гости пребывали в полнейшем восторге, а Фридрих даже вышел в холл и крикнул куда-то на верхние этажи:
– Лена, где же ты? Пропускаешь такой номер: два кенаря – кто кого!
Но по голосу было слышно, что не в своей он тарелке: чем-то озабочен, даже подавлен…
* * *
Елена спустилась чуть позже («Ну, никуда еще вовремя не явилась, даже в собственную гостиную!» – это Фридрих на улыбке, но довольно раздраженной улыбке: видимо, гости, хотя и были «своими», толклись здесь уже минут сорок, и уж кому следовало их развлекать, так это хозяйке).
Елена оказалась бывшей красавицей. Впрочем, нет, не бывшей: высококлассная работа хирурга дорогой лондонской клиники была, как и полагается, практически незаметна. Разве что легкая приподнятость в натянутых скулах, веках и подбородке сообщала ее лицу слегка патетическое выражение (которому соответствовал и голос – высокий, бедноватый оттенками, слегка назойливый). Вероятно, в молодости это славянское лицо с задорным носиком и глазами цвета патоки было проще, мягче… милее, что ли. Сколько ей? На вид – тридцать девять, следовательно, лет пятьдесят пять. Бездетна; и это совсем другая тональность…
На пороге гостиной она чуть развела полноватые руки (не стоило так уж их обнажать), словно собираясь обнять всех разом, но никого не обняла; атласной щекой, впрочем, осторожно приложилась к мятым щечкам обеих пожилых дам. Знакомство с Леоном было отмечено целым спичем, посвященным… ну, это пропустим, обычные комплименты средне-бывалых любительниц оперного жанра, и, гос-с-споди, кто бы выключил наконец его неаполитанские, ни к селу здесь ни к городу, рыдания:

Ma non mi lascia-а-аre,
Non darmi questo torme-е-еnto!
Torna a Sorre-е-еnto,
Fammi vive-e-e-ere!

…Подняв палец, как бы предлагая прислушаться к улетающему ввысь и тающему его голосу, Елена заговорщицки улыбается:
– Леон, вы оценили?
Что тут ответишь… Ручку, ручку поцеловать, вот так, и на мгновение прижать ее к левому лацкану пиджака…
Но вот на Айе глазик хозяйки пыхнул, ох как пыхнул, хотя с самого начала Елена старалась ту не замечать и даже держаться к ней спиной:
– Как же это вы умудрились познакомиться! И с каких это пор Айя посещает концерты! – Это Леону, интимным тоном, да еще по-русски; подкожная инъекция капельки яда: – Уж мы-то с вами в курсе наших семейных проблем.
Леон подумал: гадина. Гадина!
– Айя, – мягко окликнул он, привлекая к себе девушку и изливая на нее сияние всех артистических рамп: – Продемонстрируй Елене Глебовне мой подарок, убедись, что это был правильный выбор.
И перехватив оценивающий и холодный взгляд Елены, мысленно усмехнулся: славный одесский выпад, правда, Барышня? Славный одесский выпад по пути в синагогу Бродского.
А скосив глаза на свою бродяжку, восхитился: как прекрасно она держится, как выигрышно демонстрирует украшение, наклоняя голову на косульей шее (вот тут они и мелькнули на тропинке в Эйн-Кереме – запятнанные солнцем, в густом сосновом аромате… прочь, милые, прочь!), и как идут ей новые серьги; да ей все чертовски идет: эти глаза с их сложной зеленовато-ореховой гаммой немедленно отзываются всему, что ни поднесешь: вот сейчас вспыхивает под ласточкиными бровями травянистая зеленца, зато вишневые искры золотого ликера исчезли напрочь.

Судя по всему, светской жизнью в этом доме ведала супруга. Во всяком случае, с ее появлением все оживилось, подтянулся и выстроился общий ход беседы, в водоворот небольшой группы гостей было умело вброшено несколько расхожих тем, и все заговорили: «Вы считаете, он пойдет на это безумие?.. А как это отзовется…» «Какие там теледебаты! Да мы скоро перейдем на кулачные бои при обсуждении годового бюджета – а что, вот в японском парламенте…» «Страшный ураган у берегов брахмапутры, видели во вчерашних новостях? Ужасно: просто, понимаете ли, плывут в океане дома…» «…И я не понимаю, почему это у одного государства может быть ядерное оружие, а другому запрещено?» «Фантастическое зрелище, что-то невероятное: она танцует на осколках стекла…» «Это какой-то фокус!» «Нет-нет, любому предлагается подняться на сцену и разбить вдребезги настоящее зеркало. Говорят, в Малайзии это такой вид танцевального искусства…»
Предзастольный шумок постепенно разогретой гостиной…
Che bella co-osa una giornata di so-ole, «Как ярко светит после бури солнце…» – где-то там, на террасе прекрасного дома в Санторини над морщинистой синевой залива пел его голос песню, посвященную Магде, песню, растворявшую боль и горе ее жизни… Un’aria sere-ena dopo la tempe-esta!
По молчаливому кивку Елены Глебовны Чедрик принялся за коктейли и аперитивы – в углу гостиной стояла небольшая консоль с дружной порослью разновысоких, разностильных и разнопузатых бутылок, ведерко со льдом и стеклянные кувшины с соками. Леон вышел в прихожую, извлек из своей сумки бутылку аквитанского «Saint-Esteph» девяносто пятого года…
– Ох, уж эти францу-узы (спасибо-спасибочки)! – Елена Глебовна приняла бутылку; тональность голоса – лукавая милота. – Эти патриоты отечественных вин…
– Ну, я вообще-то не француз, – уклончиво возразил Леон, – но винно-французский патриот, да.
– А вот мы поклонники вин и-таль-ян-ских! – отчеканила она. – И не просто итальянских… – И Чедрику: – Налей мистеру Этингеру нашего
В руках громилы возникла темная бутылка без этикетки, и через мгновение Леон уже пробовал-смаковал, катая во рту глоток… да, отличного белого. Тосканское? «Санджовезе»?
– А вот и нет! – торжествуя, воскликнула Елена с ухмылкой на славно отделанных устах. – Гадайте, гадайте, ну-ка…
Подтянулись крахмальные викинги, припали к бокалам, включились в гадание: «Верментино?» «Альбарола?»
– Боско? – предположил твидовый мидовец из кресла: значит, еще держал марку, не все еще плыло перед глазами.
Хозяйка наслаждалась бестолковостью горе-дегустаторов. Наконец приподнятым голосом произнесла заветное имя:
– Пигато!
– А я даже и не слышал о таком, – добродушно заметил морж-адвокат.
– И правильно, этот сорт винограда растет только у нас! Местная достопримечательность… Попробуйте!
Порубленным и сшитым на живульку громилой Чедриком Елена управляла полностью и молча, одними бровями: «подай», «налей», «убери», «сгинь!».
– Да, чудесный вкус… очень легкое вино… должно быть, в жару хорошо идет. Но не под мясо?
– Абсолютно справедливо, оно хорошо только под легкую лигурийскую кухню.

Как только Леон поймал тональностьнапыщенной болтовни Елены Глебовны, он немедленно прилип к ней и вил, и вил прихотливую ниточку разнотемного щебетания: как удачно подвернулись эти итальянские вина, вот по ним и поплывем. Что это значит – наше вино?..
Он и задал этот вопрос невинно-оживленным тоном (певец в восхищении):
– Вы что, сами выращиваете виноград?
Елена оживилась, усмешливо заметила, что не совсем, конечно, сама, не буквально сама, но… тут ее перехватили, и повторять вопрос, как-то вытягивать местность было не с руки. В сущности, хорошо, если пункт назначения так и не будет назван, – когда потом об этом разговоре станут напряженно вспоминать, перебирая каждую произнесенную фразу…
Смена тональности: а что там с ремонтом вашей яхты, дорогие Мэри-и-Джеймс? Мне порекомендовали одного подрядчика с Гамбургской судоверфи…
Впрочем, тема вин никак не оставляла кружок гостей, и в конце концов все разъяснилось: и симпатяги Джейкоб-и-Герда, и Мэри-и-Джеймс, мироносцы под черным стягом Веселого Роджера, владели фермами и виноградниками – одни в Тоскане, другие под Миланом, где знаменитые виноградники Ольтрепо-Павезе. Заповедный круг знатоков, винно-масонская ложа… Несколько минут увлеченного обмена опытом по самым насущным темам: как подвязывать, подрезать, под кармливать, бороться с паразитами… Какие субсидии дает государство владельцам виноградников…
– А у нас ведь еще и склоны крутые! – горячо подхватила Елена. – У нас ведь не Тоскана! На наших террасах надо быть горным козлом, чтобы выращивать виноград. Спасибо, построили эту монорельсовую дорогу, хоть не на горбу тащишь…
Итак, у нас – не Тоскана… А что же? Где эта монорельсовая дорога и сколько их на бескрайних горных террасах Италии? Можно вообразить, как эта скроенная из лоскутов собственной кожи дамочка тащит на округлом плече корзину с виноградом. Что-то из итальянской живописи девятнадцатого века? Не помню, прочь…
– Я не видел, чтобы его продавали в винотеках… впрочем, я не любитель ходить по винотекам…
– Нет-нет, пигато раскупают на сувениры. Но в маленькой уютной траттории вам всегда подадут графинчик домашнего.
Опять небольшой водоворот реплик винно-посвященных. Надо вклиниться, нельзя упускать тему. Откуда это местоимение – наше, у нас… Где же это – у нас? Если не в Тоскане…
– Надо же! – воскликнул Леон. – И я-то считал себя ценителем, пока не угодил в настоящий клуб знатоков, и вот уже чувствую себя каким-то второгодником…
– Милый мой, – отозвалась очаровательная хозяйка, – просто в моем лице вы видите осатанелого фаната Италии, итальянской кухни, итальянской музыки… А то, что мы впервые услышали вас в Венеции, дорогой Леон, для меня это – особый знак.
В вашем лице… в вашем лице, прекрасная Елена Глебовна, я вижу лишь завистливую злобу, с которой ваши глаза с искусно подтянутыми пожилыми веками поминутно мечут картечь в мою любимую, – кажется, именно вы однажды бестрепетно предложили Гюнтеру «умолкать девку»?.. За что поплатитесь – да, вы, вы, Елена Глебовна.

Te si’ fatta ‘na veste sculla-ata,
nu cappie-ello cu ‘e na-astre e cu ‘e rrose…

«Ты купила платье с глубоким декольте, шляпу с розами и лентой…» Какая мука, дешевка – эти разговоры под переливы моего голоса… Но ведь неприлично и грубо – подойти и выключить мою обслуживающую неаполитанскую функцию? И толчком в сердце – Айя! Совсем брошена мною, бедняга… Глаза мечутся от одного лица к другому, губы безотчетно слегка шевелятся…
– …И я совершенно помешана на виноделии! У меня вон, гляньте-ка – целая полка специальных книг!
Елена взяла Леона под руку и потащила к тесному книжному царству противоположной стены, где в одном из шкафов и правда целую полку занимали пестрые винные справочники, каталоги выставок, альбомы и прочее пьяноведческое хозяйство. Вытянула один из ряда:
– Тут как раз о лигурийских винах, о нашем пигато…
Так-так… значит, Лигурия – морское побережье, известное огромным количеством бухт и романтических гаваней, и в каждой может ожидать свой тайный груз мирная яхта какого-нибудь почтенного бизнесмена…
– Никогда не случалось там бывать, – попутно солгал Леон на всякий случай.
– Неужели? – весело удивилась хозяйка. – А вот другие тенора не обходят своим вниманием наши края!
– Лена, ну что ты, в самом деле, навалилась на человека со своим винодельческим хобби! Он уже явно одурел от твоего энтузиазма…
Это Фридрих, радушный хозяин. Минуту назад окучивал моржа-и-альпинистку, до того что-то вяло обсуждал с румяным мидовцем… Но, развлекая гостей, то и дело поглядывает на «дорогую девочку» и раза три уже подходил к ней (довольно близко, черт побери!), и приобнимал за плечо, и что-то говорил, слишком приблизив лицо: да-да, для ее же удобства, конечно… А та, несмотря на дикое напряжение, держится молодцом, моя умница, хотя по тому, как еле заметно растягивает гласные, как крутит головой, пытаясь удержать в поле зрения, проследить, ухватить мимику всех персонажей и собеседников, видно, насколько она, в сущности, несчастна в этом доме.
А главное, Желтухин, оставленный гостями, примолк, несмотря на мои неаполитанские призывы, и едва слышно попискивает в своей походной клетке, но Фридрих – в полном порядке. Неужели наживка закинута напрасно, и бедный кенарь совершил свое эпохальное путешествие вхолостую? Неужели Илья Константинович ошибся и своим аллергическим приступом в подвале «птенческой лаборатории» Крушевич обязан вовсе не канарейкам?
– Допусти уж и меня к артисту, – добродушный Фридрих, добрейший дядя Фридрих, многоопытный «Казах», хитроумный тройной агент… Он что-то чувствует? Настороже? Желает прощупать жениха? – И мне охота похвастаться своей коллекцией… Вы должны оценить, Леон, – если вам хоть раз приходилось попасть в лапы к какому-нибудь букинистическому совратителю…
– Еще бы! Однажды я…
– …тогда вы меня поймете! Я и вообще помешан на антиквариате…
– Ну, оказавшись у вас дома, не заметить этого просто невозможно.
– Да, я и в ковровый бизнес угодил теми же тропками… Но книги, знаете, – это нечто особенное… это моя страсть! Шрифты, гравюры, обложки, затхлость застарелой пыли, запашок старой бумаги… Вам Айя, конечно, рассказывала о моем отце – простом казахском парнишке, который был просто выдающимся каллиграфом? Так что это – наследственное.
Интересно, что в разговоре с Леоном «Казах» предпочел перейти на русский. И говорит свободно, четко, «вкусно», не замыленно… Значит ли это, что русский ему роднее и приятнее английского? Или это знак уважения к Леону, знак особенной доверительности, вовлечение, так сказать, в круг семьи? Или попытка на сей раз во что бы то ни стало удержать возле себя Айю, окольцованную птицу…
Взяв Леона под локоть, Фридрих потянул его к соседнему шкафу.
– Основная коллекция у меня не здесь, и не только фолианты, между прочим. У меня инкунабулы есть, даже несколько папирусов!.. Но и тут кое-что имеется…
Открыл дверцу, наугад вынул первую попавшуюся книгу… затем еще и еще, и вправду – жемчужины!
Пальцы его крупных, красивой лепки, рук чуть подрагивали, когда он касался корешка и переворачивал страницы. Да: это страсть, это истинное. Так прикасаются к телу любимой женщины.
– …Позвольте, это… пятнадцатый век? Я не ошибся?
– А как же: басни Эзопа в переводе Генриха Штайнхофеля. – И нежно провел ладонью по развороту. – Аугсбург, 1479 год… А вот это… – потянулся и снял с верхней полки, – легендарный «Ганц Кюхельгартен», первая книга Гоголя, один из считаных оставшихся на свете экземпляров. Николай Васильевич в отчаянии от уничтожительной критики скупал собственные книги и уничтожал. По секрету: цена этого экземпляра на аукционе может дойти до полумиллиона долларов… Вообще, знаете, одно время у меня была страсть – покупать именно первые книги будущих классиков. Представьте, как на заре прошлого столетия вы лениво прохаживаетесь вдоль полок книжного магазина где-нибудь на Невском, не обращая ни малейшего внимания на имя «Владимир Набоков». Сборник стихов «Горний путь», всего пятьсот экземпляров, автору – 17 лет… – Фридрих вытянул из ряда книг тоненькую брошюру…
В какой-то момент глаза Леона безотчетно и беспокойно стали перебирать корешки на третьей полке сверху – так нащупывают гармонические ходы на клавиатуре, гармонические ходы, которые жаждет воплотить слух. Фридрих говорил и говорил, увлекаясь все больше, отмахиваясь на оклики жены: «Ну, понеслось, ну, теперь он не оставит человека в покое… Слышь, прекрати душить Леона книжной пылью! Он – артист, музыкант, а не книжный червь, можешь ты понять или нет!»
И Леон на это, с любезной полуулыбкой:
– Вы ошибаетесь, Елена Глебовна, я такой же чокнутый барахольщик, как ваш супруг…
– …Уж не стану демонстрировать моих «лилипутов», – торопился коллекционер. – Взгляните только на миг: вот эта сантиметровая крошка, в ней молитва «Отче наш» на семи европейских языках! Послушайте, Леон, вы должны прийти к нам просто так, вечерком, я покажу вам рукописи Томаса Манна – у меня целая тетрадь, сплошь записанная его рукой, из второй части «Иосифа и его братьев»… Есть несколько листов черновиков Шиллера! Есть и курьезы…
Тут Леон выдернул взглядом из строя книг серый безымянный корешок – вот она, тональность! Смутно волнуясь, может быть, слишком поспешно спросил:
– Вы позволите? Кажется, что-то примечательное…
– Да бога ради… Это как раз то, о чем я говорил.
Леон потянул на себя потрепанный том, который с готовностью вывалился прямо к нему в ладонь и так уютно в нее лег, точно узнал родную руку.

…Он держал в руках прадедову книгу, напечатанную в типографии полоумного графа Игнация Сцибор-Мархоцкого, книгу-курьез, без начала и конца, ошибку переплетчика, а может, придурь вольнодумца-деспота, благодетеля малых сих в государстве Миньковецком… На обложке – старинной кириллицей со всеми причиндалами дореформенной орфографии – дурацкое название: «Несколько наблюдений за певчими птичками, что приносят молитве благость и райскую сладость».
Следы скольких же пальцев хранит переплет этой книги, и среди прочих – его прапрадеда, николаевского солдата Никиты Михайлова, и прадеда его, Большого Этингера… Отпечатки Яшиных пальцев и пальцев Николая Каблукова… Следы жестких рук Якова Блюмкина, купца-разведчика Якуба Султан-заде, отпечатки осторожных пальцев умного антиквара Адиля, коснувшегося этой книги в последние минуты своей жизни…

А вдруг это случайное совпадение, в смятении подумал Леон, невероятный близнец книги, уникальный второй экземпляр?..
В эту минуту (повезло, повезло!) Елена Глебовна, подавляя в голосе явное раздражение, отозвала супруга для решения какого-то внезапно возникшего вопроса – хотя, казалось, для хозяйственных нужд под рукой у нее всегда имелся бугай Чедрик.
И предоставленный себе на считаные мгновения, все еще удерживая на лице светскую полуулыбку, Леон неторопливо раскрыл книгу. Как во сне, уперся в тяжелые кубические буквы экслибриса «Дома Этингера»: гривастый лев, трогательный символ его романтического и бестолкового семейства, второе столетие сидел на задних лапах, властно положив переднюю на полковой барабан.

Где я… что со мной… Почему позволяю всем этим выползкам безнаказанно бродить по проклятому дому под нереальное звучание моего собственного голоса? И где, черт возьми, мое оружие, чтобы положить сейчас здесь всех до единого, кто имеет отношение к…

Все с той же светской полуулыбкой умеренного интереса ко всему, что его окружало в интересном доме Фридриха и Елены Бонке, Леон листанул книгу до страницы смертельной опасности, где и встретил милый сплющенный фантик от карамели, бог знает сколько лет назад подаренный Барышне францисканским монахом; фантик слегка прилип к старой шероховатой бумаге, чудом зацепившись для свидетельства… Какого свидетельства?
Все было сосредоточено в этой книге: его семья, его судьба, его память, его риск и ненависть; его любовь…
Его любовь в эту минуту подошла и положила на плечо ему невесомую руку так тихо, что Леон вздрогнул, – перед этой чуткой рукой он был совершенно беззащитен: эта рука слышала не только речь, но и учащение пульса и, кажется, даже мечущиеся мысли. И ошеломленная внезапной бурей в его крови, Айя инстинктивно сжала пальцами его плечо.
– Да-да, вы обратили внимание на этот потрясающий экземпляр, – послышался за спиной голос вернувшегося Фридриха. – Причудливая штука, правда? Я купил его в Иерусалиме, в Старом городе, несколько лет назад – помнишь, Айя, старика антиквара с ущербной рукой, который совсем заморочил нам головы этими своими монетами? Меня, знаете ли, привлекло забавное сочетание: на обложке шрифт русский, а внутри – то ли иврит, то ли арамейский… Жаль, что мы с вами никогда не узнаем, что там, в этой книге…

А вы бы за переводом к сыну обратились, уважаемый господин Бонке, к сыну, который, не правда ли, специалист по семитским языкам…
Впрочем, Леон уже знал, «что там, в этой книге». В книге было последнее доказательство, за которым он пустился в путь, начав его с острова Джум в Андаманском море.
Так кто же из них успел подать сигнал – Кунья? Рахман? Сам Адиль, когда понял, кто перед ним стоит и зачем, угрожая оружием, приказывает спуститься в подвал? Сейчас это уже значения не имело, ибо убийца заметил движение антиквара и, прикончив старика, хладнокровно прихватил книгу, перед тем как покинуть лавку…
Остается узнать, кто именно сломал шею Адилю, кто пустил по следу Куньи и Рахмана убийц – «Казах» или Гюнтер, который так вовремя оказался в Иерусалиме и так искусно, так изящно вывел из строя видеокамеры, которые могли бы свидетельствовать о преступлении… Так Гюнтер? Или все-таки «Казах»?

Невозмутимо захлопнув книгу, Леон поставил ее на место.

– Ну, Фридрих, чего же мы ждем, – нетерпеливо окликнула Елена. – Все в сборе и все голодные!
– Да я и сам проголодался! – с удовольствием подхватил тот. – К столу, пожалуйста, прошу…
Он распахнул обе створки двери из гостиной в столовую, где посреди комнаты, обставленной шедеврами искусства восточных резчиков – витринами и буфетами с коллекцией посуды и мелкой скульптуры разных стран, стилей и эпох, – стоял просторно раздвинутый накрытый стол.
И правда, по-домашнему все было – никаких строгостей, никаких претензий на соблюдение сервировочного этикета, но все со вкусом и все, разумеется, антиквариат, никакой штамповки – такой разброс, такой свободный размах разностильного уютного быта! Леон и сам так уютно и по-домашнему накрыл бы стол: тут и «Веджвуд», и «Беллик», и целая флотилия изящных графинчиков английского серебра под водительством флагмана – высокого кувшина для домашней наливки, великолепного экземпляра «шинуазри»: горлышко – гофрированный раструб, а вместо ручки – крылатый дракон, когтистыми лапами вцепившийся в края кувшина: вольная фантазия мастера на китайскую тему.

По всему столу расставлены были закуски в керамических плошках иранской ручной работы. Издалека угадывалась изящно составленная композиция из стаффордширских фарфоровых статуэток (небольшая компания в стиле «рожденственский вертеп» – все персонажи «Принцессы Турандот»).
А в центре стола, в ярко-желтой керамической бадье, аппетитно и празднично, слегка растрепанной горкой красовался Главный Торжественный Салат…

Леон приблизился, не веря своим глазам:
…кропотливо вырезанная из красной луковицы роза с нежными, как губы девушки-подростка, лепестками – луковая роза украшала тайский салат из холодной говядины.
Ну что ж, сказал он себе, а в ушах уже пела, уже стремительно неслась, множа голоса и подголоски, нарастающая тема тревожной страсти и яростного возбуждения, что ж, блюдо распространенное; возможно, каждый повар просто обязан завершать данный популярный салат этой канонической розой. К тому же хозяева вполне могли заказать еду в соседнем тайском ресторанчике.
О нет… в этом доме – по всему видно – готовую еду не заказывают…
Леон собирался сесть рядом с Айей (ему нужна была ее рука, предупредительная рука-лоцман на его колене), но усадили их друг против друга; значит, приходилось надеяться лишь на движение ее бровей, на еле заметное шевеление губ. Фридрих – Леон это чувствовал, даже не глядя, – глаз не сводил с племянницы. Он сидел во главе стола, а возле Леона села хозяйка дома, и после первого же тоста – вполне традиционного, за здоровье именинника – от наших виноградников, что так жгуче Леона интересовали, повернула в сторону оперы. В свое время она наверняка закончила музыкальную школу, во всяком случае, музыкальные термины вворачивала густо и почем зря. Надо отдать ей должное – была в курсе музыкальной жизни Лондона, следила за расписанием фестивалей, за репертуаром театров, отлично знала все залы, их достоинства и недостатки («Вам уже приходилось петь в West Road Concert Hall? Там на удивление прекрасная акустика, даже в последних рядах слышно изумительно!»), довольно метко судила об исполнителях. Очень огорчилась, что ничего не знала о концерте в Часовне Кингс-колледжа: «Я непременно приехала бы!» «Не расстраивайтесь, Елена Глебовна, этот концерт наверняка мы повторим осенью. Я лично вас приглашу…»

Посыпались тосты: с норвежской стороны – за крепость здоровья дорогого Фридриха: ох, как оно необходимо при такой интенсивной жизни; затем на редкость уместный тост уже бессильного приподнять зад мидовца – «за тонкий вкус… и шир… широч-ч-чайшие познания нашего умнейшего Фрица в областях… – (задумался ненадолго и рукой махнул), – да во всех, к едрене фене, областях!» – опрокинул стопку, и все засмеялись…
Гостей Фридрих потчевал хорошими бренди и водками, сам же скупо прихлебывал сухое красное (единственное, что позволили врачи после операции). Вокруг стола никто не суетился – лишь Чедрик возникал изредка, но вовремя, унести-принести – из столовой лестница вела вниз, в полуподвальный этаж, в кухню, где он и затихал, как и положено джинну, в бессловесной готовности к вызову.
Все уже прилично накачались и досыта напробовались закусок, хотя Фридрих время от времени патетически восклицал: «Помните о баранине!» Неаполитанские песни пошли по второму кругу, и Леон, криво улыбаясь, сказал Елене Глебовне, что при следующей встрече подарит ей свой новый диск: «Песни сицилийских нищих». Та благодарно встрепенулась, не учуяв его глубоко спрятанного бешенства.

В какой-то момент открылась дверь в полуподвал, и из кухни явилась и строевым шагом промаршировала к столу с огромным блюдом запеченных морских гребешков… водонапорная башня – так выглядела эта могучая старая женщина с мощным задом и маленькой головой, гордо несущей седой кукиш на затылке. Да, Берта была Большой. И не такой уж старой, и очень бодрой. Сгрузила блюдо на стол, критически оглядела всю компанию. Уперлась взглядом в Айю, охнула и укоризненно покачала головой:
– Мы что, не знакомы, а, мэйдел?!
Айя вскочила и с криком: «Берта!» – обежала стол и повисла у той на шее. Берта обстоятельно и невозмутимо обняла, осмотрела «мэйдел» со всех сторон. Небольшой оперный немецкий Леона позволил различить басовитые: «Ты такая красивая, чертовка. И дорогая!.. Который же твой жених? Какой-нибудь богатый черт, а? – По кивку Айи нашла глазами Леона, скривилась и громко припечатала: – Нох айн казахе!» Фридрих одобрительно рассмеялся.
Берта принялась собирать тарелки из-под салатов, но тут неожиданно подал голосок Желтухин – будто, оставшись в одиночестве, почувствовал необходимость развлечь себя самого. Большая Берта застыла, бросила тарелки на столе, ринулась в гостиную, и через мгновение оттуда донесся ее изумленный вопль:
– Oh! Ein Vogelchen! Ein Vogelchen![6]
И завился басовитый и умиленный разговор-пересвист растроганной старухи с заскучавшим кенарем. Желтухин воспарил и, вдохновленный благосклонным вниманием, сыпал и сыпал новыми коленцами.
– Das muß ich dem Junge zeigen![7] – послышался энергичный голос Большой Берты.
Она появилась в дверях столовой с клеткой в руке и, не обращая внимания на гостей, крикнула Фридриху:
– Ein Vogelchen! Das will ich mal dem Junge zeigen![8]
Тот отозвался на немецком (судя по интонации – недовольно и малопочтительно, насколько это позволяла общая мажорная тональность вечера); из всей фразы Леон различил: «старая корова» и «чтобы не смела соваться, и вспомнила, как в прошлый раз…» – что-то в таком роде. Могучая старуха явно плевала здесь на всех, и на хозяев, и уж тем более на гостей.
Сквозь шумок застольного разговора слышно было, как топает она по лестнице, похохатывая и приговаривая:
– Юнге, юнге! Смотри, кого я тебе несу!
Медленно и едва заметно Айя выпрямилась на стуле – так выпрямляется скрипичная струна, подкрученная на колке. Одними губами Леон спросил, неподвижно скалясь: «Он здесь?» И она чуть прикрыла веки, побелев настолько, что темная пудра, которой она тронула скулы, зацвела двумя багровыми пятнами, горящими, как от пощечин.
Леон перевел дух, обернулся к Елене Глебовне и повел оживленный разговор о парижских премьерах. «Лючия де Ламмермур» в «Опера Бастий»… О да: бесподобное сопрано молодой японской певицы. Знаете, масло в верхах и бриллиантовая россыпь в среднем регистре…

К разговору, хвала милосердным богам, подключилась пожилая пара юристов – тоже меломаны, театральная публика, всё наши кормильцы, дай им бог здоровья. И дай мне хотя бы минуту… не успокоения – какое там успокоение! – но выдержки, пока где-то наверху скачет в клетке безмятежный Желтухин, лакмусовая бумажка на «грязную бомбу», славный маленький диверсант…

Он напрягал свой фантастический слух, чтобы уловить хоть дуновение звука там, наверху… Бесполезно: и дом построен основательно, и, несомненно, тут поработали над звукоизоляцией отдельных комнат.
Он улыбнулся Айе, кивнул на стол: ешь, моя радость, не сиди как приговоренная к повешенью… И та послушно вцепилась в вилку и нож, будто приготовилась к бою.
Вероятно, все было очень вкусным. Леон что-то жевал между фразами, слегка поворачивая голову то к Елене, то к моржовому усу – тот вспоминал драматическую судьбу Робертино Лоретти («Вы просто по возрасту не можете помнить его бешеную славу… Его пластинки расходились миллионными тиражами. Вот это была слава! Но в один прекрасный день – обычная история – у парня началась мутация…»).
– Что там она застряла, старая идиотка! – негромко по-русски спросила мужа Елена. – Пора баранину нести!
– Пошли за бараниной Чедрика, – слегка нахмурясь, проговорил Фридрих, и громила, будто услышав его слова, возник за спиной, склонился к уху, бормотнул пару слов и бесшумно метнулся в сторону лестницы.
– По поводу пресловутой «легкости» лигурийской кухни, – произнес Леон, как бы подхватывая разговор. – Мне казалось, что она… бедновата? В отличие от римской или пьемонтской. Вообще, когда я слышу об «итальянской кухне», я всегда недоумеваю: ее ведь просто не существует… Вернее, она – созвездие региональных кухонь.
И в этот миг уловил едва слышный глухой удар наверху, будто кто-то стул опрокинул (нет, для стула звук тяжеловат), и кто-то еле слышно вскрикнул, после чего наступила тишина.
– Что там самое известное, – увлеченно продолжал Леон, подняв голос на два тона, – трофи под соусом песто?
– А знаменитая фокачча?! – с неожиданным напором возразил лучший в мире знаток персидских ковров (оказывается, он не был узким специалистом). – А инсалата ди полипо, салат из вареного осьминога?! А асуги рипьени?
– Что еще за ас… суги, – подал голос британский дипломат, – впервые слышу!
– Как! – возопили иранские ковры, заглушая все, что Леон жаждал услышать – там, наверху. – Вы не пробовали фаршированные анчоусы?! Это делается так: рыбку чистят, расправляют книжкой, запихивают фарш, обваливают в яйце и сухарях, и…
Тревожные звуки наверху стали яснее и четче – видимо, там открыли дверь.
Фридрих чуть пригнул голову, прислушиваясь, а Елена, вскинув и без того высоковато перешитые брови, вопросительно обернулась к мужу…
В эту минуту произошло одновременно следующее: Фридрих торопливо снял салфетку с колен, поднялся, пробормотав извинения, и сверху грянул вопль Большой Берты:
– Friedrich! Der Junge stirbt![9]
И Фридрих ринулся прочь, через гостиную – в холл, к лестнице.
Елена пожала плечами и натянуто улыбнулась:
– Прошу извинить. Наша тетушка очень э-э… эмоциональна. Сейчас Фридрих разберется, что там за сюрприз… – И вздохнула: – Эти старики, знаете, сущие дети…
– Но готовит она изумительно! – заметила одна из дам. – Правда, Руди?
– Особенно тайский салат с говядиной, – вставил Леон. – А роза-то какая, прямо брабантские кружева!
– Ну-у… – рассеянно отозвалась Елена Глебовна. – Как раз к тайскому салату наша тетушка не имеет никакого отношения.
Сверху слышались глухие шумы, словно там двигали или тащили по полу что-то тяжелое; кажется, раздавался плач, больше похожий на скулеж собаки…
Они неплотно прикрыли дверь, значит, не до того им, значит, там – серьезное…
– Колин, еще виски? – приветливо осведомилась хозяйка у молодого дипломата, будто ничего не слыша. – Леон, обратите внимание: ваша невеста совсем не пьет. А помнится, она уважала крепкие напитки. – И ледяная улыбка в сторону Айи: – Не правда ли, дорогая?
– Правда, – вежливо отозвалась девушка. – В те времена, когда я была «казахской шлюхой».
С этой ее фразы действие покатилось сразу по нескольким звуковым дорожкам, завертелось, вспыхнуло, полетело, как хоровой дукс… Появился с блюдом дымящейся баранины Чедрик (возясь в кухне, он, скорее всего, ничего не слышал). Одновременно где-то наверху со стуком распахнулась дверь, выплеснув рев Большой Берты:
– Der Junge stirbt! Der Junge stirbt!.. – и властный, но в то же время испуганный оклик Фридриха, призывавшего наверх своего верного джинна.
Чедрик бросился к лестнице и там столкнулся с Фридрихом, сбегавшим к телефону в холле, где, судя по всему, стал названивать в неотложную помощь. И, как всегда бывает в самых срочных случаях, не мог добиться толку: его выспрашивали, куда-то переключали, там не сразу брали трубку, а когда брали, мучили идиотскими вопросами о температуре и цвете губ… Наконец трубку взял врач.
– Да, удушье, удушье! Странный приступ… – отрывисто бормотал Фридрих. – Внезапно и без всякой причины. Возможно, сердце… или астма. Нет, аллергией никогда не страдал. Да-да, прошу вас, ради бога!
Не заглядывая к гостям, опять взбежал по лестнице на второй этаж.
– А хорошо ли ему этак гонять – после операции-то, – негромко заметил кто-то из гостей.
За столом наступила пауза, некоторое участливое замешательство. Елена все еще прекрасно держалась. Она вздохнула и проговорила:
– Не понимаю, что там стряслось! Ужасно досадно: у нас тут проездом дальний родственник… человек, знаете, нелюдимый, странноватый. Может, ему нездоровится?.. Пожалуйста, ешьте баранину, пока не остыла. Колин, а ведь вы у нас специалист по баранине! Я помню прошлогодний очаровательный пикник у вас в Хэмпстеде…
За минуту до того, как приехала «скорая», Фридрих сошел вниз. Он держал себя в руках, только был изжелта-бледен. Заглянул в столовую, посылая гостям предупредительные пассы ладонями:
– Сидите, сидите, дорогие! Прошу меня извинить. Просто… э-э-э… небольшой приступ у моего сына. Сейчас тут начнется бедлам, так что я прикрою дверь, чтоб никого не беспокоить… Лена, будь добра!..
Извинившись, Елена поднялась из-за стола, и, пока шла к мужу, даже спина ее в элегантном платье была гораздо выразительнее, чем лицо и голос.
За хозяйкой плотно закрылась дверь, и две-три минуты за столом длилась неловкая тишина, что позволило Леону услышать несколько отрывистых, но драгоценных фраз в холле:
– …они говорят – опасно; поеду следом за «скорой».
– Я не дам тебе садиться за руль, сама поведу!
И еще:
– Боже мой, а поднимется ли он к двадцать третьему?..
– Ничего, еще десять дней. Будем надеяться…

– Так это дальний родственник… или все же сын? – наконец удивленно пробормотала альпинистка-альпеншток, нарушив молчание.
– Впервые слышу, что у Фридриха есть сын! – озадаченно отозвался ее муж. На что сосед его, норвежский миротворец, резонно заметил:
– В таком случае Елене он как раз и приходится дальним родственником… Колин, не подадите ли вы мне… о-о, благодарю вас, не затрудняйтесь…
В окно эркера видно было, как подъехал желтый с сине-зелеными шашечками мини-вэн, как выпрыгнули из него двое молодцев, вытянули носилки, какую-то аппаратуру, чемоданчик, поднялись на крыльцо – и разом холл наполнили знакомые всем звуки беды: отрывистые голоса, звяканье складных носилок, топот по лестнице…
– Неприятная история… – вздохнул специалист по иранским коврам. – У меня тоже прошлой весной двоюродный брат на собственной серебряной свадьбе, знаете…
Айя смотрела на Леона не отрываясь, будто боясь пропустить какой-то жест его, слово или движение брови – какой-то сигнал, по которому ей придется решительно действовать: куда-то бежать, что-то хватать?.. Леон же мысленно отсчитывал мгновения: вот парамедики поднялись по лестнице… там пять-семь минут на манипуляции – кислородная маска? капельница? – затем сгребут больного, погрузят на носилки…
Те считаные минуты, когда будут выносить больного к машине, сказал он себе, – они и есть единственный шанс опознать Гюнтера; пусть отекшего, непохожего на себя, но именно его, никакого сомнения, никакой подмены…
За столом гости вяло перебрасывались словами, кто-то вспоминал «как раз такую историю», кто-то сокрушался, что Фридрих разволновался – а ему-то, после операции на сердце, совсем негоже… «Вы не знаете, ему поставили байпасы?» «Обидно – они на днях собирались к себе в Лигурию. Ему бы сейчас полезно… морской воздух, йод, бром… это отлично восстанавливает сердце».

…Наконец торопливые шаги и отрывистые голоса стали приближаться – «возьми повыше, левее… осторожней, перила, перила!» – спускались все ниже: больного сносили по лестнице.
Мало что слышно было сквозь двойные двери.
Леон выждал, пока шумы поравняются с гостиной – значит, вынесли в холл, двигаются к выходу, – а там уже на крыльцо и к машине, и тогда…
– Нет, все же так нельзя! – произнес он легко и взволнованно, вскакивая и направляясь к дверям столовой. – Может, нужна наша помощь! – быстро пересек гостиную, толкнул обе створки двери и хищно прянул вперед, боясь пропустить мгновение.
Это было похоже на «Синдиков» Рембрандта или на «Ночной дозор» – когда каждая фигура на своем месте в неумолимой композиции картины и на краткий миг зафиксирована в том незыблемом движении, что выдано каждому персонажу.
Этажом выше на площадке стояла, прижав обе руки к щекам, зареванная и красная буйволица – Большая Берта. Фридрих и Елена, уже одетые, торопливо спускались по лестнице; Чедрик громоздился на пороге, сторожа распахнутую настежь входную дверь.
А двое парамедиков в темно-зеленой форме с нашивками «London Ambulance Service» тащили мимо Леона носилки, где, укрытый до подбородка, с выпученными и налитыми кровью глазами, с мучительной судорогой удушья на губах, безвольно простерся давний знакомец его юности: услужливый мастер-на-все-руки, расторопный повар-виртуоз… «Ужасный нубиец». Винай!

…Леон отпрянул и аккуратно прикрыл дверь. Постоял, пытаясь унять бешеное сердцебиение…

– …А знаешь, что я заметил? Ты не слишком жалуешь моих «ужасных нубийцев»!
– Глупости, Иммануэль. Напротив, я им благодарен: они так нежно за тобой приглядывают…
«Вот ты опять со своей идиотской интуицией. Брось, ее просто не существует. Разведка – дело скучное: анализ ситуации и фактов, помноженный на кровавый опыт других…»
Все верно, шеф, и потому секретный координатор по связям КСИРа с «Хизбаллой» годами ошивался у вас под носом… Родэф, истинный родэф, блестящий профессионал, полиглот, он окопался в одном из лучших домов, где собиралась элита нашей армии, разведки, цвет военной аналитики и военной промышленности, – свободно скачивал из самого воздуха этих свободных бесед бездну информации. Змея, вползшая в дом, он обвивал тело тщедушного старика, омывал его, кормил и ухаживал за ним – попутно вытягивая из его окружения драгоценные сведения…
А сейчас вы хотите, чтобы я отыграл ваш провал, отпасовал вам последний удар, уступил эту сладость: сжать пальцы на его горле?!
Нет уж! Нет!!! Это мой удар и моя заработанная радость: самому раздавить гадину, убить своей рукойродэфа, преследователя, убийцу Адиля, Куньи и Рахмана! Это – моя привилегия; вожделенный, заслуженный мною дар…
Первым делом он подошел к стереоустановке и выключил цвет: «Не каждая фотография достойна стать черно-белой». Ты потрудился сегодня, Голос, ты помогал изо всех сил, спасибо тебе…
В столовой едва теплился тихий принужденный разговор. Неловкая ситуация для гостей, когда не знаешь, что уместнее: предложить свое деятельное сочувствие или ретироваться восвояси, предоставив хозяевам самим достойно справиться с неприятностями.
Где-то там, в глубине дома, тягуче рыдала Большая Берта. Леон подумал – при этакой ее привязанности к «юнге» какой это был невероятный поступок: разыскать сбежавшую Айю и предупредить ее об опасности!
Перед гостями явился Чедрик и на довольно приличном английском неожиданно мягким голосом, никак не подходящим к его угрожающей внешности, передал, что Фридрих и Елена просят их извинить, предлагают гостям оставаться; буквально через полчаса Елена вернется – только подбросит мужа к приемному покою больницы, тут недалеко, – тем более что сейчас подадут десерт, который сегодня особенно удался.
И все-таки гости уже поднимались из-за стола, предпочитая откланяться: «Ну, какой там десерт, когда в доме несчастье…» «…Передайте благодарность за прекрасный ужин, за удовольствие общения… впрочем, конечно, мы позвоним попозже вечером – узнать, что и как…»

Леон выжидал, пока Чедрик оденет и проводит «нашего тегеранского представителя» и обе сиамские четы. Остался один лишь твидовый мидовец – тот как-то вдруг оказался совершенно пьяным, приплелся в гостиную, рухнул в викторианское кресло перед камином и немедленно уснул.
Леон огляделся в поисках Айи и напрягся: ее нигде не было. Неужто отправилась утешать Большую Берту? Сейчас, после всего?!
Вдруг он увидел ее и обмер: она неслышно и медленно спускалась по лестнице со второго этажа – тень, сомнамбула, в руках клетка с невесомым Желтухиным, – и вновь про себя ахнул: умница, умница!
Бледная как мел, она смотрела на него с ужасом в проваленных темных глазах.
Это не Леон стоял посреди холла – одинокий, отдельный, разящий, – это была смертельным кольцом свернувшаяся змея, готовая к удару. Это не Леон был – а тот, кого она боялась больше, чем Фридриха, больше, чем Гюнтера. Тот, кто едва не убил ее там, на острове, и ни объятия, ни слова, ни всплески сладкой боли не могли заслонить удушье, и уплывающее сознание, и те его глаза, что горючей смолой растекались в глубине ее оцепенелого сердца… Все это длилось какую-то долю секунды; они встретились глазами, и морок растаял: она увидела своего Леона и ускорила шаг, чтобы оказаться в спасительном кольце его рук.
А он представил, как с этим искаженным лицом она проскальзывает на второй этаж, прокрадывается в комнату ненавистного ей человека, хватает клетку с кенарем, и все потому, что просто не может – папина дочь! – бросить невинную птицу здесь, в этом доме.
– Мда, бывает… ужасно… – бормотал Леон, не глядя на Чедрика. – Аллергия – бич нашего времени.
И, повернувшись к Айе, тревожно-ласково:
– Пожалуй, мы тоже пойдем, дорогая?

Он молча снял с вешалки ее плащ, молча его развернул. И она послушно подошла и, неловко опустив клетку с кенарем на пол, молча продела руки в рукава. С угрюмой настороженностью за каждым их движением следил от дверей Чедрик. Толстые, как гусеницы, шрамы, багрово-синеватые в минуты растерянности или гнева, странно расцвечивали его диковатое лицо восточного джинна из спектакля какого-нибудь провинциального ТЮЗа. Внутренне он метался: чуял, что не стоило бы отпускать этих двоих безнаказанными, но перед глазами у него был хозяин, явно взволнованный возвращением преображенной девки. А как вилась хозяйка вокруг этого утонченного араба с таким подозрительно свободным русским языком! Огромный и сильный детина – монстр, готовый на любое насилие, – он настолько привык действовать по приказу, что сейчас чувствовал себя беспомощным.
Леон же медлил, наслаждаясь диковатой ситуацией, тонко, как бы невзначай испытывая терпение джинна, – хотел до дна испить последние минуты этого незадачливого, но такого блистательного визита… Вот сейчас он разглядел изумительные витражные панели, отделяющие прихожую от холла. Выполненные в стиле прерафаэлитов, они являли две разлученные фигуры: печальную деву в гирляндах цветов и фруктов и томного рыцаря – вероятно, раненного – в рубиновых брызгах на матово-бледном лице.

Перед тем как навсегда покинуть проклятый дом «Казаха», Леон через всю гостиную бросил взгляд на неубранный стол.
Последним в памяти осталось желтое керамическое блюдо – в нем горстка тайского салата и никогда никем не съедаемая, утонувшая в соусе луковая роза Виная.

6 страница12 мая 2020, 08:46

Комментарии

0 / 5000 символов

Форматирование: **жирный**, *курсив*, `код`, списки (- / 1.), ссылки [текст](https://…) и обычные https://… в тексте.

Пока нет комментариев. Будьте первым!