Часть 4. Где синий ветер встает...
Я просидел дома до прихода мамы.
– Странно, – заметила она. – Что это ты не гуляешь? И кислый. Натворил что-нибудь?
– Ничего.
– Ну и прекрасно.
Мы поужинали. Потом мама переоделась. Она надела синее шелковое платье. Это платье мне нравилось. Мама в нем делалась очень молодой и красивой. И веселой. Но я не любил все-таки, когда это платье появлялось на свет. Значит, мама куда-то собралась, и ее весь вечер не будет дома.
– Мам, ты куда?
– Батюшки! Ты что, маленький? Будешь плакать: «Мама, не уходи»?
– Не буду я плакать, – сказал я, надувшись. – Просто сидеть одному неохота.
– Не сиди. Погуляй. Все равно ведь каждый вечер бегаешь.
Ага, «погуляй»! Если бы она знала!
– Надоело мне гулять.
– Владик, ну что за капризы! Сегодня симфонический концерт в городском саду. Это бывает раз в несколько лет. Неужели я не могу послушать?
– А я?
– Что «а я»?
– Тоже хочу на концерт, – уцепился я. Это было все-таки лучше, чем сидеть дома.
– Ты серьезно? Это ведь не кино.
– Ну и что! Кино я видел, а концерты ни разу.
– Ладно... – сказала мама. – Куда тебя девать.
Она дала мне белую рубашку, новые штаны (те, которые сшила из обрезков американских брюк), расчесала на косой пробор мои космы (я терпел) и сказала:
– Оказывается, иногда ты можешь выглядеть вполне прилично... А хочешь, я сделаю тебе черный бантик на шею? С белой рубашкой будет очень красиво.
Я со сдержанным негодованием выразил свое отношение к бантикам. Мама заметила, что я все-таки чудовище, и мы пошли в сад.
У ворот сада нам повстречался высокий мужчина в глухом кителе, с флажком на фуражке. Флажок был белый с зеленой каймой. Мужчина вежливо поздоровался с мамой.
– Добрый вечер, Сергей Эдуардович, – сказала мама, и мы пошли рядом.
Сначала – молча. Мама шла опустив голову. Сергей Эдуардович поглядывал на меня. А я – на него. Меня интересовала фуражка.
– В отделе прочитали ваш очерк, – сказала мама. – Всем нравится. Только... понимаете, газетный объем... Как-то надо сократить материал. Хотя и жаль.
– Сокращу, – поспешно согласился Сергей Эдуардович. – Чего там жалеть? Не в этом дело... – Он помолчал и неожиданно признался: – С тридцать шестого года не слышал симфонического оркестра...
И опять они с мамой замолчали.
– А почему у вас фуражка морская, а на флажке самолет? – спросил я.
Он, по-моему, обрадовался вопросу. Быстро снял и протянул фуражку:
– Это не самолет, а перекрещенные рыбы. Я – рыбник. Промысловик. Понимаешь?
Я кивнул. Голова у него была с длинными залысинами, а лицо сухое, морщинистое и все-таки доброе. А на руке не хватало двух пальцев.
Сергей Эдуардович взял фуражку и пошел покупать билеты.
– Ему пальцы снарядом оторвало? – спросил я.
– Нет, – сказала мама. – Он не был на войне. Пальцы он отморозил.
– А-а... – протянул я с разочарованием.
– Дурачок, – сказала мама. – Этот человек перенес столько... Он много лет работал на Севере. В самых тяжелых местах. Один раз в тундре он спасал пострадавшего летчика. Летчик разбился при аварии. Сергей Эдуардович тоже был в этом самолете, но уцелел. Он тащил летчика трое суток на самодельных санях, обморозил ноги и руки... А когда добрался до стойбища, оказалось, что летчик умер. Это было самое страшное...
Я опустил голову. Сергей Эдуардович подошел, мельком взглянул на меня и спросил:
– Кажется, была проработка?
– Нет, – сказала мама. – Просто разговор. Не хочу, чтобы он вырос легкомысленным болтуном.
– Ничего, – заступился Сергей Эдуардович. – Легкомыслие проходит. Лишь бы не вырос чиновником и трусом.
Ну вот, надо ж было ему это сказать! Снова стало скверно на душе.
Площадка с эстрадой построена была среди старых берез. Ее окружала деревянная высокая решетка. Мы прошли туда почти последними и с трудом отыскали свободные места. У самого прохода. Мама села рядом с веснушчатой девушкой, а я примостился на краешке скамейки. Веснушчатая девушка с удивлением посмотрела на меня и отвернулась. Наверно, подумала: «А этот пацаненок зачем сюда притащился?»
Тоже мне принцесса! Рыжая...
Сергей Эдуардович сел в стороне от нас. Посмотрел на маму и чуть кивнул. Даже не кивнул, а просто опустил глаза. Мол, все в порядке. Подумаешь, герой... Еще и переглядывается!
Было сумрачно и неуютно. Дуло по ногам. Ветер не ветер, а такой низовой сквознячок шелестел под скамейками, крутил бумажки в проходе. Я поежился, покачал ногами, чтобы прогнать озноб.
– Не егози, – сказала мама. – Лучше посмотри на музыкантов.
А чего там смотреть? Все одинаковые, в черных костюмах. Одни с обыкновенными скрипками, другие тоже со скрипками, только громадными – такими, что не поднимешь, приходится на пол ставить. А еще барабан. Да несколько трубачей сзади. Ну и что? Я эти инструменты уж сколько раз видел! В кино. Ими в картине «Веселые ребята» музыканты друг друга лупили. Под руководством Леонида Утесова. Но здесь, конечно, не дождешься такого веселья.
Меня только деревянные трубы немного заинтересовали. Длинные такие, коричневые. Похожие на минометы.
– Это что?
– Это фаготы, – сказала мама. – Смотри.
Вышел худой высокий дядька. Чуть поклонился и встал к нам спиной. На нем был длиннополый фрак с разрезом.
Я знал, что дирижеры бывают с палочками. А этот вышел без палочки. Подумаешь, дирижер...
Он медленно поднял руки. Правую – повыше. Чуть шевельнул пальцами.
Откуда-то издалека пришла сумрачная медленная музыка, похожая на движенье тяжелых туч. Будто они целым фронтом растут на краю вечернего неба, и еще не слышно грома, а только прожилки молний мерцают в лиловом сумраке. Гроза еще не здесь, не близко, но уже меркнет свет.
Эта музыка была под стать моему настроению. Прямо то, что я чувствовал и думал.
И все-таки не то. Я был боязлив, а в музыке не было страха. Она была суровая, печальная была, но мужественная. Она мне напоминала о том, что я трус. Боюсь Тольки, боюсь грозы, боюсь еще много чего на свете. И ей было плевать на меня, этой музыке. Я перед ней был как прижатый к земле кустик перед нарастанием грозового фронта. Что им, высоким тяжелым тучам, какой-то кустик!
«Та-а, та-та-та, та-та-та...» – с нарастающей громкостью повторяли трубы.
Та сторона,
где тучи...
Та сторона,
где ветер...
Оркестр оборвал музыку. А через секунду скрипки повели другую мелодию. Я ее тогда не запомнил. Отголоски грозы все еще звучали во мне.
Ну почему я все-таки трус?
Занятый грустными мыслями, я как-то не обращал внимания на музыку, а просто следил за движениями музыкантов. Дирижер так ловко ими командовал. Шевельнет ладонью – и взлетают смычки над скрипками. Поведет рукой вниз – и гаснет мелодия. Мне нравилось, когда вступали фаготы, эти трубы-минометы. Я сразу тогда начинал слушать. У них был глуховатый, но красивый такой голос.
Стоп! Будь внимателен! Что-то сейчас будет...
Что?
Оркестр уже не гремел, и не было вихря мелодий. Скрипки негромко и спокойно заговорили о чем-то знакомом. Нет, не музыка была знакомая, а просто казалось: вот-вот вспомнится что-то хорошее.
Но что же?
«По-стой... по-стой...» – прямо человеческим языком сказали скрипки.
Стой,
По-до-жди...
По-до-жди...
Опять прозвучала та же мелодия, все приближая и приближая разгадку.
И вдруг в наступившей тишине одиноко, чисто и негромко прозвучал угасающий сигнал трубы.
Такой знакомый!
И я не мог вспомнить...
Ну что же, что же это было?
А скрипки, будто испугавшись, рванулись, закрутили музыку метелью, сметая все воспоминания! Я чуть уши не зажал.
Что же это было? Неужели не вспомню?
Неужели не повторится этот сигнал?
Ну чего они бесятся, эти скрипки? Спокойнее, вы! Вот так. Не мешайте думать и ждать. Все равно эта труба еще заиграет. Хоть один раз, но заиграет...
И все остальное время я ждал. Пока снова не прозвучали вдалеке настороженные фаготы.
И вот опять знакомая мелодия. Снова:
По-стой,
Подожди...
Ну?
И ясно-ясно труба сказала слова:
Ветер
с утра —
Значит,
пора.
В путь...
В путь...
В путь...
В путь...
Каравелла! Моя Каравелла! Как я мог забыть...
Павлик.
Вот как это было.
Мы, первоклассники, учились в те дни во вторую смену, и я прибежал домой, когда было уже темно. По дороге мы дурачились, катались в снегу. Я ворвался в дом, как снежный заряд. Мамы и Татьяны не было, я это знал и тут же заскочил к Павлику.
– Тише, – сказал он.
Горела настольная лампа, и потрескивала печка.
– А что случилось? – шепотом спросил я.
– Я вспоминаю песню.
Он смотрел на меня спокойно и строго, и я понял, что это важная песня.
– Не могу, – вдруг сказал он и отвернулся. – Вот только эти слова помню:
Ветер
с утра —
Значит,
пора.
В путь...
В путь...
В путь...
В путь...
Он сказал это, а потом вдруг тоненько засвистел.
– Сначала это была не песня, а просто сигнал, – сказал он. – Его играли трубачи на палубах, когда команда ставила паруса. Перед очень дальним плаванием.
Наверно, он все это выдумал. Слова сам сочинил, а мелодию где-то слышал. Но я поверил ему, потому что он сам верил в свою выдумку.
И с тех пор, отправляя в путь нашу Каравеллу, мы тихонько напевали сигнал «Ветер с утра». Тот самый, который сейчас проиграла труба.
А музыка летела дальше. Праздничная, как хлопанье пестрых флагов и разноцветных парусов. Тревожная, как ожидание приключений. И она была – моя. Это была песня о Каравелле, разбуженной утренним сигналом отхода.
Потом она кончилась.
Но в наступившем молчании все сидели неподвижно. И я понял, что еще не все.
Мельком я взглянул на веснушчатую девушку. Она посмотрела на меня и улыбнулась. Она была красивая, хотя и с веснушками. Думаете, не бывает красивых с веснушками?
Глухо и сдержанно оркестр начал вторую часть. И сразу стало ясно, что это – про ночь. В зимнюю темноту, где среди сказочных лесных великанов перепутались мелкая чащоба и бурелом, неслышно пришло дыхание южного ветра. И все окуталось мягким теплом. С шуршанием заскользил с еловых веток снежный пласт. Это незаметно принялась за дело весна. А потом просветлело небо и начался восход. Без блеска и ярких красок, но такой ясный... И, как тонкий луч, как серебряный ручей, прорезалась чистая, звонкая песня. Она была без слов, но такая, что слова пришли сами собой:
Ранней весной,
когда открываются реки,
Когда просыпаются травы...
Это была музыка про то, как ребята делают из сосновой коры и бумаги кораблики, как просыхают деревянные тротуары, а на лугах и лесных проталинах пробиваются к солнцу разведчики-травинки.
Потом вырастают травы.
Вот они встали и качаются под синим-синим небом, и я иду среди них, касаясь коленями больших, как блюдца, ромашек. И думаю, что, наверно, повстречаю Майку...
Стремительно накатывает гроза. С «той стороны, где тучи». Старается оглушить суровой, знакомой уже мелодией. Но не так уж это страшно. Вот опять распрямляются травы, стряхивая капли. А ромашки удивленно качают головами: «Чего налетела, зачем расшумелась?»
И опять я шагаю, выкручивая на ходу мокрую рубашку, а трава блестит от дождя. Я иду, и мне хорошо. Ведь я помню про главное: про Каравеллу.
Трах!
Я подскочил от этого взрыва. Как он грянул, этот оркестр! Будто сразу оборвалось передо мной солнечное поле и навалился сумрак. Отвесные скалы, а под ними ревущее море. Гремучее море. Оно далеко внизу, но удары волн такие, что холодные брызги хлещут по ногам, по лицу, и рубашка опять промокла.
А белая башня маяка до половины в облаке водяной пыли.
Белая башня и белые чайки в косом стремительном полете. И синий штормовой сумрак. И опять это грозное начало:
Та сторона,
где тучи...
Та сторона,
где бури...
Но это же совсем не страшно! Мне смеяться хочется от растущего торжества. Как я не понимал? Это же гремящая песня синих циклонов и белых парусов. Синих скал, белого маяка и чаек. Грозная и сильная. Ну и что? Я сам частица этой грозы и силы. Я – капитан! В узкой бухте меня ждет, качаясь, Каравелла.
А за спиной у меня на солнечных берегах качаются травы. И мчатся по ним лошади...
Теперь я боялся одного: лишь бы музыка не обманула меня. Лишь бы не сделалась другой!
Мама шепнула, когда смолк на минуту оркестр:
– Слушай, сейчас будет вальс. Очень красивый.
Этого мне еще не хватало! Зачем он мне, красивый вальс?
Может быть, он и был хорош. Не знаю. Я ждал другого. Неужели так все кончится? Но среди беспечного кружения мелодии опять прозвучали знакомые ноты, и я успокоился: что-то хорошее будет еще.
И торжественное пение труб вернуло мою музыку.
Смычки взлетали и опускались разом. Все вместе. Словно копья летящей конницы. Быстрей, быстрей! Черные Лошади, верные и неутомимые, несли меня в гуще кавалерийской лавы. Мы сметали врага, мы рвались к морю. И взлетали, взлетали копья в стремительном ритме скачки!
И вот пришло мое торжество.
Четыре раза прозвучало короткое вступление, и медные голоса труб запели приподнято и чисто. Та музыка, которая в самом начале принесла угрозу и печаль, сейчас звучала с такой радостной силой, с таким сверкающим мужеством, что мне захотелось запеть самому.
Это была песня о том, что есть на свете край, где рождаются смелые ветры, зовущие в дальние плавания. Не знаю, тогда или потом сложились слова, но теперь я их не могу отделить от этой музыки:
Та сторона,
где ветер
Встает стеной громадной, словно море...
Та сторона, где ветер
Встает,
как синяя стена!
Растет,
как синяя волна!..
А дальше – уже никаких слов, только нарастающая радость и бесстрашие.
Боже мой, ну почему я думал, что я трус? Разве можно быть трусом, когда на свете есть такая музыка?
Неужели это именно я сегодня боязливо прятался на подоконнике?
Люди расходились. Подошел и попрощался Сергей Эдуардович. Кажется, это было уже за воротами сада, на улице. Я не обращал внимания. Музыка еще гремела во мне.
– Как она называется? – спросил я у мамы.
– Что?
– То, что играли.
– Пятая симфония Чайковского.
– Ага... – сдержанно сказал я и подумал, что запомню навеки.
И еще кое-кто запомнит!
Мама взглянула на меня с сожалением.
– Кажется, ты едва досидел до конца. Как-то странно ты себя вел. Подпрыгивал, дергался... Неужели тебе ничуть не понравилось?
Я промолчал. Что тут скажешь? Понравилось? Это про порцию мороженого так можно сказать. Ну, или про кино какое-нибудь. А про такую музыку словами не скажешь.
Мы шли домой, и я никак не мог приноровиться к маминым неторопливым шагам. Я рвался вперед: трубы гневно и весело пели в моей душе.
– Что ты скачешь? – сказала мама. – Иди спокойно.
– Мам, я погуляю, ладно? Не хочется домой...
– Так поздно?!
– Ну, чуть-чуть. Пять минуточек!
– Иди... Не оказала на тебя классическая музыка никакого влияния.
Оказала! Ох как оказала! Я рванул за угол и помчался по пустой улице.
Я спешил найти Тольку.
Как я хотел его встретить!
Надо было поскорей попасть в цирковой сквер, где каждый вечер почти до полуночи ребята гоняли футбольный мяч. Лишь бы успеть! Лишь бы враг был еще там!
Маленькие пасмурные облака, недавно висевшие в зените, незаметно растаяли. Был светлый, как день, вечер. Солнце ушло с неба, но чувствовалось, что оно совсем недалеко. И при этом свете необычной была пустота улиц.
Я бежал в этой пустоте, и казалось, что вместе со мной мчится конница с копьями, взлетающими, как смычки оркестра. Куда торопились всадники? Может быть, боялись, что угаснет музыка и вернется мой прежний страх?
Мне повезло больше, чем я надеялся: Толька шел навстречу.
Мы издалека узнали друг друга. Он ускорил шаги, а я... остановился, перевел дух и медленно пошел навстречу.
Наверно, Толька решил, что я бежал по своим делам, увидел его, испугался и не знаю, что делать: бежать назад или обойти сторонкой. Он еще не заметил, что шаги мои спокойны и тверды, и подошвы стучат с решительностью молотка, забивающего гвозди одним ударом. Он, кажется, улыбался. Так мне, по крайней мере, казалось издалека. Он предвкушал еще одну легкую победу и мое новое унижение.
Потом Толька удивился: ведь я не сворачивал с пути. Но, удивившись, он, конечно, ничуть не испугался. Он не мог тогда понимать, что обречен.
А он был обречен. Потому что не было у него такой музыки. Не было стремительных скрипок и торжественных труб, поющих песню о могучем синем ветре, не было Черных Лошадей, белых маяков, не было Каравеллы.
Ну, по правде говоря, маленький страх один раз кольнул меня, но могучая музыка тут же развеяла его в пыль. И когда мы с Толькой сошлись, я, не сбавляя шага – трах! – с размаху треснул врага кулаком по носу.
Наверно, таким отчаянным ударом вышибают окно в горящем доме.
Нос мягко сплющился. Толька мотнул головой и ошеломленно открыл рот. Потом зашмыгал, чтобы удержать кровь. И стоял, опустив руки, смотрел ошеломленно.
Я тоже растерялся в первый миг. Но тут же словно кто-то шепнул: не жди! И левой рукой я закатил Тольке звонкую затрещину. Он открыл рот еще шире. Я, повинуясь стремительному вдохновению, обошел противника с тыла, ухватил одной рукой за шиворот, а другой за штаны и дал ему пинок. Мне хотелось, чтобы Толька полетел по воздуху, как мяч.
Ну конечно, он не полетел. Он пробежал, согнувшись, несколько шагов, постоял две секунды не оборачиваясь, а потом взревел яростными слезами и бросился в бой. Мы самозабвенно сцепились посреди тротуара.
И оказалось, что это совсем нестрашно!
Даже в тот момент, когда он сидел на мне верхом и лупил между лопаток, я не терял уверенности в победе. Потом я извернулся, и мы поменялись местами.
Как хорошо, что не было прохожих! Любой взрослый увидел бы здесь простую вещь: сцепились на тротуаре двое мальчишек – обычная история. Обозвали бы нас хулиганами, растащили бы, вот и все. Разве бы они догадались, что здесь человек борется за первую в жизни победу? За то, чтобы жить спокойно, ходить смело, смеяться открыто!
Ну, я дал этому Тольке, пока сидел на нем! Он вырвался наконец, мы вскочили, и я ринулся снова. Пусть болела распухающая губа, саднило плечо! Разве в этом дело?
И он побежал.
Сначала он пятился, нелепо отмахиваясь кулаками и всхлипывая, затем повернулся и бросился от меня, сердито подвывая.
Гнал я его полквартала. Потом отстал.
Рубашка на плече была порвана и прилипла к ссадине. Губа, кажется, стала величиной с котлету. Правый глаз понемногу заплывал.
Я медленно зашагал домой. Ожидалась взбучка, но это меня не трогало. Разве могла она уменьшить радость моей победы? Радость ясную и торжественную, как финал Пятой симфонии!
Нет, я ничуть не боялся, хотя знал заранее, что скажет мама.
– Силы небесные! – сказала она. – Иди сюда! Так... Ну, кажется, мое терпение лопнуло.
Я молчал, стараясь придержать отвисающую губу.
– Что с тобой делать? – печально спросила мама. – Ну что? Отлупить? Но, по-моему, тебе и так досталось.
– Да? – язвительно сказал я. – «Досталось»... Ты бы посмотрела, как досталось ему !
Это почему-то маму не обрадовало.
– Во что превратил одежду... Убирайся в угол! Вон туда, за шкаф. Видеть тебя не желаю.
Но даже это унижение не сломило меня. Оттуда, из темного угла, я известил маму, что «завтра этот гад получит еще больше».
– Да что вы не поделили? Можешь ты объяснить в конце концов?
– А чего он... Я его, что ли, трогал когда-нибудь? Он сам все лез... Дурак. Думал, что я все еще его боюсь... – Я потихоньку вышел из угла. – Мам... Ты помнишь, как играл оркестр, да? Когда трубы в самом конце играют... Помнишь?
Мама с полминуты молча смотрела на меня.
– Это называется «аллегро виваче»... Иди сюда, покажи плечо. И перед следующим поединком, прошу тебя, надевай старые штаны и рубашку.
Ночью в реку вошла эскадра.
Берега были совсем черными, и редко-редко мерцали на них огоньки. Небо и вода были светлее, в них еще не погас отблеск заката. В синеве висел месяц. Он отражался в реке золотыми чешуйками. Закрывая эти чешуйки и береговые огни, проходили темные корабли.
Был торжественным и бесшумным их медленный ход. Чуть заметный ветер не трогал складки на парусах и длинные повисшие флаги. Желтым светом горели над ахтерштевнями старинные фонари. И лежала ясная тишина, только ветки прибрежных кустов заскребли однажды о борт подошедшего вплотную высокого брига.
Я стоял высоко на обрыве. Очень широкая лестница убегала к воде – целый каскад беспорядочных ступеней. Прохладный воздух поднимался от реки и вместе с привычными запахами сырого песка и трав доносил запах влажных парусов и смоленых канатов.
Прозвучала чистая струна. И тут же из темной толпы кораблей вышел и двинулся к берегу парусник с крутыми бортами и высокой кормой.
Я долго-долго бежал ему навстречу. Мимо громадных ржавых якорей, мимо старых пушек, тут и там разбросанных на ступенях. Звонко, как выстрелы, щелкали на камнях мои подошвы. Но сквозь это щелканье и шелест ветра в ушах я услышал, как заскрипел о каменный причал борт Каравеллы.
Тогда я замедлил бег. Остановился. Неспокойно стукало сердце.
Кто-то шел навстречу. Я еще не видел лица. Но я уже знал, что это Павлик.
«А, ты здесь, – сказал он из сумерек. – Хорошо, что пришел».
«Да, – сказал я. – Павлик! А это наша Каравелла?»
«Ты все еще боишься Тольку?» – спросил он.
«Нет, – сказал я. – Ну, ты же знаешь, что нет».
«И ничего не боишься?»
Я молчал. Я многого боялся. Трескучих молний, кусачих пчел, насмешек, торговца, у которого украл подшипник. Боялся, что заболеет мама...
Правда, я не боялся уже ночной темноты, самых злых собак и высоких откосов, с которых не каждый решится съехать на лыжах...
«Павлик, – сказал я, – помнишь, я был еще маленький, и мне было страшно одному по вечерам, и я ревел, когда на меня кидался Марсик Вовки Сазанова, но мы все равно плавали вместе. И ты не говорил, что я трус».
«Разве я говорю, что ты трус?» – ласково сказал он.
«Значит, ты возьмешь меня на Каравеллу?»
Я увидел сквозь сумрак, что он опустил глаза.
«Пока еще нельзя...»
Нельзя. Я так и знал, что он это скажет! Сразу же знал. До чего же мне стало грустно.
И вдруг просветлел и разгорелся месяц! И фонари эскадры засияли ярко, будто начинался праздник. Приподнялся и хлопнул обвисший фор-марсель Каравеллы! А трубач на высокой корме ясно и негромко проиграл знакомый сигнал «Ветер с утра...»
И тут я увидел, что не месяц светит и не фонари, а растет на востоке рассветная полоса. И паруса и флаги из черных делаются цветными.
А Павлик смеялся. Я увидел его лицо. Пашкино лицо с золотыми точками в глазах и черной родинкой над верхней губой.
«Я пошутил, – сказал он. – Пойдем. Это ведь н а ш а Каравелла».
Он взял меня за руку. И мы пошли вниз, к знакомому до последней царапинки трапу. Мимо пушек и якорей...
Я просыпался, смеясь от радости. И, уже очнувшись совсем, лежа в тишине, я все еще ясно ощущал в ладони тепло и твердость Пашкиной руки.
