Озвучивание не поддерживается в этом браузере
Глава 17
Я не могла уснуть. Лежала в темноте, смотрела в потолок и слушала, как бьётся сердце. Громко, быстро, как перед прыжком в воду с вышки, когда воздух свистит в ушах, а сердце уходит в пятки, и ты не знаешь, чем кончится этот прыжок — полётом или падением. За окном было тихо — город спал, только изредка проезжали машини, шурша шинами по асфальту, да где-то вдалеке лаяла собака, которую разбудил ночной ветер, завывающий в проводах. Наверху было тихо. Даня, наверное, тоже не спал. Или спал. Я не знала. Я знала только, что он там, за потолком, в своей квартире, где когда-то гремели вечеринки, а теперь иногда была слышна гитара. И что завтра мы выйдем на сцену вместе.
Перевернувшись на другой бок, я уткнулась лицом в подушку. Она была немного прохладной, пахла кондиционером для белья — лавандой, которую я любила с детства, с тех пор, как мама начала покупать этот порошок в супермаркете на углу. Я закрыла глаза, приказывая себе уснуть. Но сон не шёл. Мысли крутились, как в замкнутом круге, наматываясь одна на другую, путаясь, разбегаясь, как нитки, которые никак не удаётся распутать. Я думала о завтрашнем дне, о сцене, о свете, о людях, о том, что будет после.
Я думала о сцене, которую видела только на фотографиях в интернете, когда Соня скинула ссылку на фестиваль. Большая, деревянная, с высокими софитами, с колонками по бокам, с занавесом из чёрного бархата, который будет колыхаться от ветра. Я представляла, как выхожу на неё, как ступаю на деревянный настил, который будет слегка пружинить под ногами. Как сажусь за пианино, которое, наверное, привезут специально для нас — не моё электронное, а настоящий рояль, может быть, даже чёрный, блестящий, с клавишами из слоновой кости, которые помнят пальцы многих музыкантов. Как кладу руки на клавиши, и они будут прохладными, гладкими, чуть влажными от волнения. Как сыграю первый аккорд, и звук разольётся над залом, над набережной, над рекой.
Я думала о том, что Даня будет стоять рядом. Я видела его так ясно, как будто это уже происходило. Он будет в той тёмно-синей рубашке, которую мы выбрали вместе, с гитарой на плече. Он подойдёт к микрофону, поправит стойку, посмотрит в зал. А потом обернётся ко мне, и наши взгляды встретятся, и в его глазах будет тот самый свет, который я видела на крыше, на кухне, в маленькой комнате у Сони. И он кивнёт. И я начну играть.
Думала о том, как мы репетировали этот дуэт. Как спорили о нотах, как смеялись, когда у меня не получалось, как он терпеливо объяснял, как я злилась, а потом вдруг получалось. Как наши пальцы случайно касались в перерывах между репетициями, и мы замирали, и в этой тишине было больше, чем в любой музыке. Я думала о том, что завтра всё это будет по-настоящему. Что завтра мы покажем, что умеем. Что завтра нас услышат. Может быть, оценят. Может быть, запомнят.
Я думала об отце. О том, как он сказал: «Я приду». Сказал по телефону, когда я набралась смелости и позвонила ему. Сказал сухо, коротко, без лишних слов. Я ждала, что он спросит: «Какое выступление? Что ты играешь? Где это будет?» Но он не спросил. Просто сказал: «Я приду». И я поверила. Или хотела верить. Я думала, что, может быть, в этот раз всё будет по-другому. Что он увидит. Что он поймёт. Что он наконец скажет то, что я так ждала все эти годы. Что будет гордиться игрой, в которую я вложила всю свою душу...
Я вспомнила, как в детстве он приходил на мои концерты в музыкальной школе. Сидел в зале, в первом ряду, смотрел строго, серьёзно, сложив руки на груди. Никогда не аплодировал громче других, никогда не говорил «молодец». Только молчал. И в этом молчании было столько всего, что я не могла вынести. Я ждала, что он скажет: «Я горжусь тобой». Но он не говорил. И я перестала ждать. Я решила, что буду играть для себя. Что мне не нужно его одобрение. Но это было неправдой. Я всегда ждала.
Вспомнила, как в последний раз играла в музыкальной школе. Марья Ивановна сказала, что это лучший концерт в моей жизни. Она обняла меня за плечи и сказала те самые слова, которые до сих пор эхом разносятся по моему сердцу: «Каролина, у тебя талант. Не зарывай его в землю». Я вышла на сцену, села за пианино. Играла, как никогда. Зал молчал, и я чувствовала, что они слушают. Что они слышат. Папа сидел в зале, снова в первом ряду. Когда я закончила, он встал и вышел, не дождавшись окончания. Я смотрела на закрывшуюся дверь и чувствовала, как что-то внутри обрывается. Через месяц я согласилась с ним, что брошу музыку. Он тогда сказал: «Правильное решение». Я не плакала. Я просто решила, что больше никогда не буду играть.
Я перевернулась на спину, посмотрела в потолок. Лунный свет пробивался сквозь щель между шторами, рисовал на стене серебряную полосу, которая медленно ползла, меняя форму. Я смотрела на эту полосу и думала о том, что завтра, может быть, он придёт. Будет где-то в зале, будет слушать. И я сыграю так, чтобы он услышал. Чтобы понял. Чтобы увидел, что музыка — это не просто хобби, не просто детская прихоть. Это часть меня. И без неё я не могу.
Я думала о Самойлове. О том, что он будет в жюри. Соня рассказала вчера вечером, когда мы собирались после репетиции. Она сидела на диване в гараже, листала телефон, вдруг вскрикнула: «Ребята, смотрите! Самойлов будет в жюри!» Я не поняла, кто это. Соня объяснила: «Владимир Самойлов. Легендарный продюсер. Он ищет новые имена». Илья присвистнул. Даня молчал. Я посмотрела на него, и в его глазах было что-то, чего я не могла прочитать.
Потом он сказал: «Он знал мою маму». Мы все замолчали. Соня опустила телефон. Илья перестал крутить палочки. Даня смотрел в стену, и я чувствовала, как тяжело ему говорить.
— Он работал с ней, когда она только начинала, — сказал он. — Говорил, что у неё редкий голос. Что она сможет всё. Что она особенная. А потом... потом она заболела. Он приходил в больницу. Приносил цветы — белые розы, она их любила. Говорил, что ждёт, когда она поправится, что они запишут альбом. Что у неё большое будущее. Но она не поправилась.
Мы молчали. В гараже было тихо, лишь с улицы доносились звуки проезжающих машин и отдаленный лай каких-то собак.
— Он будет в жюри, — сказал Даня. — Он услышит нас. Это... это знак.
Я смотрела на него, на его профиль, на его руки, сжатые в кулаки. Я хотела сказать что-то, но не знала, что. Просто взяла его за руку. Он сжал мои пальцы в ответ.
Теперь я лежала в темноте и думала о том, что завтра этот человек будет сидеть в зале. Будет слушать Данину гитару, его голос. Может быть, узнает. Может быть, вспомнит. Может быть, почувствует то, что чувствовала я, когда Даня пел. Может быть, увидит в нём то, что видел когда-то в его маме. Я представила, как Самойлов сидит в жюри, как слушает, как его лицо меняется, когда он слышит знакомые ноты. Как он поднимает голову и смотрит на сцену. Как понимает, кто перед ним.
Я снова перевернулась. Часы показывали половину первого. Я лежала уже два часа, а сон всё не шёл. В комнате было тихо, только часы тикали на стене в прихожей, отмеряя секунды, минуты, часы. Я смотрела на потолок, на котором играли тени от фонарей за окном, и думала о том, что завтра всё решится. Завтра мы выйдем на сцену. Завтра я сыграю. Завтра он увидит. Или нет.
Телефон завибрировал. Я протянула руку, взяла его. Экран засветился в темноте, ослепил на секунду. Сообщение от Дани: «Не спишь?» Я улыбнулась, чувствуя, как что-то тёплое разливается в груди. Написала: «Нет». Ответ пришёл сразу: «Выйди на крышу».
Я смотрела на экран, и сердце забилось быстрее. Крыша. Наша крыша. Та, где мы впервые остались вдвоём, свесив ноги вниз, глядя на огни города, которые казались звёздами, только перевёрнутыми. Где он рассказывал о маме, и голос его дрожал, но он держался, смотрел вдаль и не плакал. Где мы смотрели на звёзды и я чувствовала, как что-то меняется между нами, мы снова делаем шаг к друг другу, все больше сближаемся. Я встала, накинула халат. В коридоре было темно, только свет из окна падал на пол, рисовал длинные тени от вешалки, от обуви, от зонта, который стоял в углу. Я надела кеды, которые стояли у двери, взяла ключи. Перед выходом остановилась, посмотрела на себя в зеркало. Из темноты смотрела девушка с растрёпанными волосами, в махровом халате, с горящими глазами. Я улыбнулась своему отражению и вышла. Может, я сейчас и не выгляжу, как принцесса из сказки, но я счастлива.
Лестница на крышу была тёмной, железные ступеньки скрипели под ногами, как старые, уставшие кости. Я поднималась медленно, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, как кровь стучит в висках. На пятом этаже залаяла собака — соседская такса, которая всегда просыпалась от любого шороха. Я замерла, прислушалась. Потом пошла дальше.
Я открыла дверь на крышу. Ручка была холодной, металлической, она скрипнула, когда я повернула её. Дверь подалась с усилием — ветер, наверное, прижимал её с другой стороны. Я вышла.
Ночь была тёплой, летней, звёздной. Воздух был чистым, прозрачным, таким, каким бывает только перед рассветом, когда город ещё спит, а природа уже просыпается. Ветер дул с реки, приносил запах воды, соли, водорослей, далёкой влажной прохлады. Город внизу спал — только редкие огни светились в окнах, а фонари освещали пустые улицы, создавая оранжевые круги на асфальте. Над головой было небо — чёрное, глубокое, усыпанное звёздами. Они были такими яркими, что казалось, до них можно дотянуться рукой. Я подняла голову, посмотрела на Млечный Путь, который тянулся через всё небо, как дорога из света. Я никогда не видела его так отчётливо. Может быть, потому что раньше никогда не смотрела. Или смотрела, но не видела.
Даня стоял у края крыши, опершись на ограждение. Он обернулся, когда я подошла. В свете фонарей, поднимающихся снизу, его лицо казалось мягким, почти нереальным, будто вырезанным из старой фотографии. На нём была простая футболка и джинсы, волосы взлохмачены ветром, и он не пытался их поправить. Он улыбнулся, и я улыбнулась в ответ.
— Не спится? — спросил он.
— А тебе?
— Тоже.
Я подошла к ограждению, встала рядом. Мы смотрели на город, на звёзды, на реку, которая блестела вдалеке, изгибаясь между берегами. Внизу, под нами, была наша жизнь — наши квартиры, наши улицы, наш двор, наш подъезд, где мы когда-то враждовали, где он написал ту самую записку после того случая, когда я вызывала полицию. А здесь, наверху, был только ветер и звёзды. И мы.
— Боишься? — спросил он.
— Очень, — призналась я.
— Я тоже.
Мы помолчали. Ветер дул, играл моими волосами, приносил запах ночи, запах реки, запах свободы. Я смотрела на звёзды и думала о том, что завтра всё будет по-другому. Что завтра мы выйдем на сцену. Что завтра нас будут слушать. Что завтра всё решится.
— Я хочу тебе кое-что показать, — сказал Даня.
Я повернулась к нему. Он достал из кармана джинсов что-то маленькое, блестящее, зажатое в ладони. Я смотрела на его руки, на то, что он держал. Это был браслет. Тонкая металлическая струна, сплетённая в несколько рядов, с маленькой аккуратной застёжкой. На ней висела крошечная подвеска — нотка, выточенная из металла. Струна блестела в свете фонарей, переливалась, как живая. Я заметила, что на ней есть следы — маленькие царапины, потёртости, которые делали её не новой, а настоящей, живой, хранящей историю.
— Это... — начала я.
— Струна от моей первой гитары, — сказал он. — Я её снял, когда она порвалась. Мне тогда было четырнадцать. Я долго хранил её, не знал, зачем. А потом сделал браслет. Для тебя.
Я смотрела на браслет, на его руки, на его лицо. Слова застряли где-то в горле, не выходили. Я чувствовала, как слёзы подступают к глазам, как комок поднимается к горлу. Я вспомнила, как он рассказывал о своей первой гитаре в один из вечеров, когда мы репетировали нашу фишку, — дешёвой, старой, которую отец купил на барахолке. Как он учился на ней играть, как струны врезались в пальцы, как он плакал от боли, но не бросал. И эта струна была частью той жизни, частью его. Он хранил её столько лет, а теперь отдал мне.
— Дай руку, — сказал он.
Я протянула руку. Он взял её, осторожно, как самую хрупкую вещь в мире, и застегнул браслет на моём запястье. Струна была прохладной, немного шероховатой, она обвивала руку, как змейка, как память, как что-то, что будет со мной всегда. Я подняла запястье, посмотрела на браслет. Он блестел в звездном фонарей, и нотка покачивалась при каждом движении. Я почувствовала, как браслет касается кожи, как его вес — лёгкий, почти неощутимый — напоминает о том, что он здесь. Что он часть меня теперь.
— Спасибо, — прошептала я, глядя на него глазами, в уголках которых поблескивали слезы счастья.
— Не за что.
Он взял мою руку, поднёс к губам, поцеловал. Я чувствовала тепло его губ на своей коже, и сердце колотилось так, что, казалось, выпрыгнет из груди, улетит в эту ночь, к звёздам.
— Что бы ни случилось завтра, — сказал он, глядя мне в глаза, — ты уже победила. Ты вернула мне жизнь.
Я смотрела на него. В его глазах был свет — тот самый, который я видела, когда он играл на гитаре, когда пел, когда смотрел на меня с другого конца гаража. Тот свет, который я боялась признать, но который был там всегда. Я поняла, что он не шутит. Что он говорит то, что чувствует. Что для него это правда.
— А ты вернул мне музыку, — сказала я.
Он улыбнулся. Той улыбкой, без которой я уже не могла его представить — не наглой и самодовольной, а тёплой, открытой, своей. Потом он наклонился и поцеловал меня. Легко, нежно, как будто боялся спугнуть этот момент, как будто это был первый раз, хотя мы целовались уже много раз. Я закрыла глаза и чувствовала, как мир исчезает — город, звёзды, ветер. Остались только мы.
Мы целовались, растворяясь в друг друге. А когда отстранились, он смотрел на меня, и в его глазах было счастье.
— Это наш фестиваль, — сказал он.
— Наш, — повторила я.
Мы стояли на крыше, держались за руки, смотрели на звёзды. Внизу спал город, а мы были здесь, наверху, одни на весь мир. Я чувствовала его пальцы, переплетённые с моими, его плечо, к которому я прижималась, его дыхание, такое близкое. Я чувствовала, как браслет на запястье стал тёплым от моей кожи, как он стал частью меня.
Потом мы сели на старый диван, который кто-то вытащил на крышу много лет назад и так и не убрал. Обшивка была потёртой, но мы были настолько поглащены обстановкой, что не обращали на это внимания. Сидели, прижавшись друг к другу, смотрели на звёзды. Я вдыхала запах ночи, который пах свободой.
— Расскажи о ней, — сказала я.
— О ком?
— О маме.
Он молчал долго. Я думала, что не ответит. Потом начал говорить. О том, как она пела. Как смеялась, запрокидывая голову, как звонко, что весь дом наполнялся этим смехом. Как пахла её комната — духами «Красная Москва», нотами, которые вечно были разбросаны по столу, и ещё чем-то, чего он не мог вспомнить, но чувствовал до сих пор, когда закрывал глаза. О том, как она учила его играть на гитаре, когда ему было семь, как её пальцы направляли его, как она говорила: «Музыка — это язык, на котором говорят, когда слов не хватает». О том, как они вместе пели по вечерам, и он засыпал под её голос.
— Она была лучшей, — сказал он. — Я знаю, что все так говорят о своих мамах. Но она правда была лучшей. У неё был голос... такой, что люди плакали, когда она пела. Не потому, что грустно, а потому, что красиво. Потому что это трогало что-то внутри. Я помню, как она пела на свадьбе у тёти. Все гости замолчали. Потом плакали. А она смеялась, говорила, что это от счастья.
— Я хотела бы услышать её, — сказала я.
— Я запишу тебе. У меня есть записи. Старые кассеты, которые отец оцифровал. Ты услышишь. Она поёт джаз, блюз, иногда романсы. У неё голос... низкий такой, тёплый.
Он говорил, а я слушала, чувствуя, как его голос становится тише, мягче. Он рассказывал о том, как она выступала в маленьких клубах, как мечтала о большой сцене, как верила, что однажды её услышат. Но не услышали. Или услышали, но поздно. Он рассказывал о том, как она держалась, когда заболела, как продолжала петь, даже когда голос слабел, даже когда врачи говорили, что нужно беречь силы. Как говорила: «Пока я пою, я живу».
— Она была счастлива, когда пела, — сказал он. — Я помню это. Я помню её лицо, когда она выходила на сцену. Даже на маленькую, даже в клубе, где было десять человек. Она была счастлива.
Мы сидели, молчали. Звёзды мерцали, ветер стих, и город внизу замер, будто тоже слушал. Я смотрела на браслет на своей руке, на струну, которая когда-то звучала на его первой гитаре, на нотку, поблескивающую в темноте.
— Я буду играть для неё завтра, — сказала я.
— Она услышит, я уверена.
Мы ещё долго сидели на крыше, говорили, молчали, смотрели на звёзды. Говорили о музыке, о том, что будет завтра, о том, что будет потом. О том, как мы встретились, как враждовали, как подружились. Он смеялся, когда я вспоминала его записку: «Спасибо, что разогнала моих гостей, соседка-полицейский». Я смеялась, когда он рассказывал, как боялся, что я не буду бегать от него до конца жизни.
А потом я заметила, что небо на востоке начинает светлеть. Звёзды гасли, уступая место рассвету. Край неба стал розовым, потом золотым, потом ярко-оранжевым. Облака окрасились в перламутровые тона, и город внизу начал просыпаться — зажглись первые окна, где-то залаяла собака, проехала машина, загудел мусоровоз, хлопнула дверь подъезда.
— Скоро утро, — сказала я.
— Скоро.
Он встал, протянул руку. Я взяла её, поднялась. Мы стояли, смотрели, как небо розовеет, как из-за горизонта поднимается солнце, большое, тёплое, обещающее жаркий день.
— Пора, — сказал он.
Я лишь кивнула
Мы спустились с крыши. У моей двери он поцеловал меня в лоб, в щёку, в уголок губ. Я чувствовала его губы на своей коже, и мне казалось, что этот момент никогда не кончится.
— Увидимся через несколько часов, — сказал он.
— Обязательно.
Он ушёл. Я зашла в квартиру, закрыла дверь и прислонилась к ней спиной. На руке блестел браслет. Я смотрела на него, на нотку, которая покачивалась, и улыбалась. Я сняла халат, легла в постель, но не спала. Лежала, смотрела на светлеющее небо за окном и думала о том, что этот браслет теперь будет со мной всегда. Что я буду носить его на выступлении, а он будет напоминать мне о нём, о его маме, о музыке.
Утро пришло быстро. Я не так и не заснула — просто лежала, смотрела, как изменяется цвет неба за окном, слушала, как город просыпается, как начинают сигналить машины, как где-то кричат дети, как хлопают двери подъездов. В шесть утра я встала, сварила кофе, вышла на балкон. День обещал быть жарким, солнце уже пекло, воздух дрожал над крышами, над асфальтом, над рекой вдалеке.
Я смотрела на город, на людей, которые спешили по своим делам, и думала о том, что сегодня мы выходим на сцену. Сегодня наш день. Я смотрела на браслет на руке и чувствовала, как внутри поднимается что-то огромное, тёплое, счастливое.
Я зашла в комнату, села за пианино. Сыграла гаммы, этюды, нашу песню. Всё получалось. Пальцы бежали по клавишам легко, свободно, как будто сами знали, куда идти. Браслет звенел при каждом движении, и мне казалось, что это она, его мама, играет вместе со мной. Я представила, как она сидит за этим же пианино, как её пальцы касаются этих же клавиш, как она улыбается, когда слышит знакомые ноты.
Я смотрела на экран и чувствовала, как внутри поднимается волнение, надежда, страх. Сегодня в жюри будет сидеть Самойлов. Тот самый, о котором говорил Даня. Тот, кто работал с его мамой. И этот человек будет в жюри. Будет слушать нас. Будет слушать Данину гитару, его голос.
Мои размышления прервал звук уведомления.
Пришло сообщение от отца.
Я взяла телефон, открыла его. Сообщение было коротким, сухим, как всё, что он писал: «Каролина, не смогу прийти. Срочное заседание. Извини».
Я смотрела на экран, и внутри всё опускалось. Срочное заседание. Он не придёт. Ну конечно. Я знала, что так будет, но всё равно надеялась. Думала, что он приедет, сядет в зале, будет слушать. Может быть, поймёт. Может быть, увидит. Может быть, наконец скажет то, что я так ждала.
Я сидела на диване, смотрела на телефон, чувствуя, как слёзы подступают к горлу. Но я не заплакала. Собрала себя, встала, убрала телефон в сумку. Сказала себе, что сейчас это не важно. Важно то, что я выйду на сцену. Важно то, что я сыграю. Для себя. Для нас. Для него, даже если его не будет. Я обхватила ладонью второй руки браслет, почувствовала его тепло, и мне стало легче.
Я набрала сообщение Дане: «Отец не придёт. Срочное заседание». Ответ пришёл сразу: «Дурак. Твой отец — дурак, если не видит, какая ты талантливая. Но мы ему докажем».
Я смотрела на экран и улыбалась сквозь слёзы. Докажем. Да, докажем.
Я встала, подошла к зеркалу, посмотрела на себя. На браслет на руке, на платье, которое висело на вешалке, на свои глаза, которые горели. Я была готова. Я была готова выйти на сцену.
Я взяла телефон, набрала Соне: «Еду».
Ответ не заставил себя долго ждать: «Ждём».
Я вышла из дома. Солнце пекло, воздух дрожал над асфальтом. Я шла к остановке, и внутри всё пело. Сегодня наш день. Сегодня мы выходим на сцену. Сегодня я играю в первую очередь для себя. Я периодически проводила подушечками пальцев по браслету, чувствуя его прохладу, и знала, что всё будет хорошо. Потому что этот браслет — он как обещание. Как связь между нами. Как музыка, которая никогда не кончается.


Комментарии