27 страница23 апреля 2026, 20:28

Ша


Вздымаются светлые мысли

В растерзанном сердце моем,

И падают светлые мысли,

Сожженные темным огнем...


– При Сергей Сергеиче порядок был, – сказал Бенедикт.

– А то! – отозвался тесть.

– Больше трех не собирались.

– Ни в коем случае.

– А сейчас все умные стали, книги читают, распустились. Федор Кузьмич всех распустил, слава ему.

– Золотые слова! – обрадовался тесть.

– Сергей Сергеич заборы отстроил, а сейчас что?

– Верно!

– Всюду дырья, плетень повален, народная тропа укропом поросла!

– И не говори!

– Самая пустая трава, ни вкусу от нее, ни запаху!

– Ни самомалейшего.

– На пушкина исподнее вешают, наволочки, а пушкин – наше все!

– Все до нитки.

– Это ж он стихи написал, а вовсе не Федор Кузьмич!

– Ни в коем разе.

– Он выше александрийского столпа!

– И-и, мил человек, куда до него столпу!

– А Федор Кузьмич, слава ему, мне по колено ростом будет! А туда же, – Набольший Мурза, долгих лет ему жизни! Оленьке на коленки садится, как у себя дома!

– Ну, ну!..

– А что «ну»?..

– Думай дальше!

– Чего думать?

– Что тебе сердце подсказывает?..

Ничего сердце Бенедикту не подсказывало, темно было в сердце, как в избе зимой, когда свечи все вышли, наощупь живешь; была где-то свечка запасная, да поди найди ее в кромешном мраке!

Шаришь, шаришь руками, а руки-то, – они слепые, пугливые: найдешь невесть чего, обтрогаешь, не видючи, душа-то и обомрет: что это?! А?! Отроду такого в избе не водилося! Что это?!

Со страху все внутри вдруг как оборвется! Отбросишь это, чего общупывал-то... Стоишь, замерев, вздохнуть боишься... Боишься шагнуть... Думаешь: сейчас ступлю, да и попаду ногой на ЭТО...

Осторо-ожно... бо-о-оком... по кра-а-аешку... по сте-еночке... туп, туп, – и выберешься к двери. Рванешь дверь, – и бежать без оглядки!

...Рухнешь под деревом, али у забора; все внутри колотится. Теперь надо побираться, огня искать, свечку, может, у кого выпрашивать. Вот, если дадут свечку-то, – уже легче, не так страшно; вернешься в избу, смотришь, чего это было такое, – а ничего вроде и нет.

Нету ничего.

А это, бывает, соседи шутят, забавники: пока тебя нет, подложат тебе не знам чего, чтоб ты со страху разумом повредился; а пока ты туда-сюда бегаешь, огня добываешь, они это-то, чего подсунули, и заберут, вот и нету ничего, и не узнаешь, что это было-то.

Сердце ничего не подсказывало, а голова – да, голова подсказывала, – на то в ней и разум, в голове, – а подсказывала она, что давно еще, еще до свадьбы – йэх! когда это было-то! – когда был еще Бенедикт юношей диким, некультурным, необразованным был молокососом, с хвостом и без понятий, – видел он у Варвары Лукинишны книгу. Теперь уж и не вспомнить, какая то была книга, большая или малая, и как называлась: от страху, с непривычки ничего он тогда не понял, а только и понял, что страшно.

Теперь-то, конешно, как человек образованный, тонкий, можно сказать, искушенный, он бы оценил сокровище: общупал бы, обвертел, посчитал, сколько страниц и каковы буковки: мелкие али крупные; и надолго ли хватит читать; и, прочитавши, на которую полку, целуя, ее ставить.

Теперь-то, трепетный, умудренный, он уж знал, что книга, – нежная подруга, белая птица, маков цвет, – боится воды.

Милая! Воды боится, огня боится, от ветра трепещет; корявые, грубые пальцы человеческие оставляют на ней синяки, и не пройдут они! Так и останутся!

А есть которые рук не помывши!..

А есть которые чернилом подчеркивают!..

А есть которые страницы вырывают!..

И сам он прежде был так дик и нелеп, такой кроманьон, что слюнявым пальцем протер дырку! – ...«и свеча, при которой она читала полную тревог и обмана жизнь...» – протер, болван, дырку, Господи! прости! – как если бы, чудом каким разыскав в лесу тайную поляну, – всю в алых тульпанах, золотых деревах, – обнял наконец сладчайшую Птицу Паулин, и, обнимая, тыкнул бы ей грязным пальцем в светлый, в саму себя влюбленный глаз!..

Варвара Лукинишна говорила, что книгу дал ей Никита Иваныч, – а вот и попался, старик, на вранье! Есть, есть у тебя книги, у старого пьяницы, где-то ты их прячешь, хоронишь, людям добрым не даешь... В избе их нету, Бенедикт ту избу знал, сиживал... В сарае нету, в сарае мы пушкина резали... В чулане – одна ржавь... В баньке?..

Бенедикт подумал про баньку и осерчал, сам почувствовал, как личико вздулось от гневливости: в баньке сыро, любая книга отсыреет. Вот ведь: приходил, просил, меняться предлагал, подарок ценнейший принес, – не пожалел; сидел с ними, с Прежними, полдня, чепуху их слушал, – так нет, врали, притворялись, за нос водили, рыло от него воротили, руками отрицание делали: нету, мол, у нас книг! нету!.. не взыщи!..

А вонючую скотину, перерожденца, за стол усадили: «да Терентий Петрович, да как вы считаете, да не угодно ли ржави...» Напоили-накормили, потом чтой-то осерчали, выкинули его на снег, как мешок... поделом, конешно, вору и мука.

Да ведь и с Бенедиктом они так же: посмеялись да и выставили несолоно хлебавши...

А еще старик-то говорил: на небе и в грудях, говорит, одно и то же, и ты это запомни. А на небе-то что? – на небе мрак да метель, да вихри мятежные; а в летнее время – звезды: Корыто, да Миска, да Хвощи, да Ноготки, да Пупок, да сколько их еще! А все они, говорил, в книгу записаны, а книга та за семью воротами, а в той книге сказано, как жить, а только страницы все перепутаны... И буквы не наши... А ищи, говорит, – пушкин искал, и ты ищи...

Да уж я ищу, уж сколько народу перетряхнули: Феофилакт, Малюта, Зюзя, Ненила-заика, Мафусаил с Чурилой, – близнецы-братья; Осип, Револьт, Евлалия... Авенир, Маккавей, Зоя Гурьевна... Януарий, Язва, Сысой, Иван Елдырин... Всех крюком зацепили, по полу протащили, все за столы, за тубареты цеплялись, все истошно вопили, когда на лечение-то их забирали... Не-е-ет! – дескать, – не на-а-ада-а-а!..

А как же не надо-то, – ведь сказано: книг дома не держать, а кто держит, – не прятать, а кто прячет, – лечить.

Потому что распустились при Федоре Кузьмиче, слава ему. А кто ж главную книгу зажал и держит, – главную-то, где сказано, как жить?.. Вот у Клоп Ефимыча были же книги с ненашими буквами, – на виду, две дюжины сухих и чистых, не там ли алмазная запись?.. Да нет, – говорит: за семью воротами, в долине туманной... Значит, думай, Бенедикт...

Пойти Тетерю запрячь. А чтоб не разорялся попусту, лишних слов не говорил, помалкивал в тряпочку, изготовил ему Бенедикт и тряпочку, а иначе сказать, кляп; а ветошь свернешь руликом, веревочку проденешь, да рот-то болтуну и заткнешь: меж зубов тряпочка, завязки за уши продеть. И – с Богом, галопом, но без песен!

– Ты куды это, Бенедикт, на ночь глядя?

– Да тут... надо мне... об искусстве поговорить...


Пускай глядит с порога

Красотка, увядая, –

Та добрая, та – злая,

Та злая, та – святая;



Что – прелесть ее ручек!

Что – жар ее перин! –

Давай, брат, отрешимся,

Давай, брат, воспарим!


А погоды нехорошие: муть в воздухе и тревога, и метели гнилые, будто с водою, а снег уж не искрится, как бывало, а как бы липнет. А на углах, на перекрестках, на площадях народ кучками, – больше трех зараз, – собирается, то в небо смотрит, то переговаривается, то просто стоит тревожно.

Отчего беспокой в народе?.. Вот прошли мимо двое – на личиках забота, взгляд бегает. Вот другие пробежали, руками машут. А вон те – каким-то разговором обменялись, да в дом, да ворота запирать. Бенедикт привстал в санях, высматривал знакомых: промелькнул, как колесо, Полторак, да и нет его: он на трех ногах, его разве догонишь.

Вон бабу под локти ведут: сама идти не может, рукой себя в грудь бьет, вскрикивает: «Ахти мне! Да ахти мне!..» да все оседает. Что такое...

– Константин Леонтьич!!! – крикнул Бенедикт. – Стой, Константин Леонтьич!.. О чем волнение?

Константин Леонтьич, расстроенный, без шапки, зипун не на ту пуговицу застегнут, не своим голосом:

– Только что объявили: год високосный!

– Как, опять?..

– Да-да! Мы все так расстроены... Нас пораньше отпустили.

– Отчего же это? – взволновался и Бенедикт. – Причина какая, не сказали?

– Ничего пока не знаем... Спешу, голубчик, простите великодушно... Жена еще ничего не подозревает. У нас скотина не убрана, слуховое окно забить надо, что говорить...

Торопливо пожал Бенедикту руку холодными двумя. Побежал дальше.

Вон оно что... Високосный год: жди несчастий! Волосатые звезды, недород, худой скот... Злаки в полях вырастут тощие, – это если засуха; а коли, наоборот, наводнения, бури, – попрут хвощи в рост, словно бы их водой раздует, вырастут выше деревьев, корнями взроют глины, на которых городок наш стоит: пойдут оползни, новые овраги... Леса обсыплет ложными огнецами; только зазеваешься, – ан, и чеченец нападет, а то и мамай какой! А если лето выпадет холодное, бурное, с ветрами, так, чего доброго, и гарпии проснутся! Не приведи Господь!

А отчего одни года случаются високосные, а другие – простые, обычные? Неведомо! А что делать? Ничего не поделаешь, терпеть!

А только в народе всегда волнение поднимается, злоба, неудовольствие, а почему? а потому что нет, чтобы год-то этот плохой как-нибудь покороче сделать, так наоборот: нарочно издеваются, делают его длиннее. Вставляют лишний день: вот, дескать, вам! на-ко! А ведь лишний день – это и работа лишняя, и налоги лишние, и всякая людская тягота, – хоть плачь! А вставляют его, день-то этот, в феврале, и стих есть такой:


Февраль! Достать чернил и плакать!


– ну, это про писцов, но и другие работники плачут, – повара, древорубы, а уж кто на дорожные работы призван, о тех и говорить не приходится!

Но есть и такие, которые говорят: оно конешно так, работа лишняя, это да, но ведь и жизни прибавляется, верно? Лишний день на белом свете поживешь, лишний блин съешь, али там пирожок! Разве плохо? Так бы, глядишь, помирать надо, – ан нет, еще восход встретишь, солнышко, а вечером сплясать да выпить! Только вот лучше прибавляли бы этот день не зимой, когда жить тошнехонько, а летом, в хорошую погоду.

Сейчас, прям! Жди! В хорошую! Кабы они хотели облегчение народу сделать, они бы день-то этот прибавляли не в високосный год, а в простые, да не день, а два, ну три, а то и неделю, да объявляли бы выходной!

...Меж тем доехали до избы, где Варвара Лукинишна жила.

– Стой тут.

Тетеря помычал под кляпом, глазами поворочал.

– Я сказал: стой и молчи.

Нет, опять мычит, валенком показывает.

– Ну что тебе? Что?

Валенок снял, руку выпростал, кляп отвязал, цыкнул плевком:

– ...говорю: знаю это место.

– Ну и что? Я тоже знаю.

– Ты знаешь, как груши околачивать, а я знаю, что тут бензоколонка была.

– Мало ли где чего было.

– А где бензоколонка, там горючее. Под землей. Спичку бросить, бздык! – и летим.

Бенедикт подумал.

– Зачем?

– Не зачем, а куда. К такой-то матери.

Бенедикт открыл рот, чтобы напомнить: «закрой пасть, твое место в узде», но знал ответ и не стал нарываться на обидные грубости; у него уже и мозоль на ноге наросла от пинков, а скотине хоть бы что, пинай его – не пинай, он привыкши; так что говорить он не стал, подержал рот открытым и снова закрыл, как было.

– Бензин, говорю. Тут его хоть жопой ешь... Бензин, бензин, ферштейн? – вода такая, но – горит. – Тетеря засмеялся. – Гори, гори ясно, чтобы не погасло! Птички летят, колокольчики звенят... Цыгарку-то оставь мне, пока ты там того-этого.

– Еще чего!

– Ну и хрен с тобой. Фашист.

Хуже собаки эти перерожденцы, собаку обматеришь, – ей и ответить нечего. Гав, гав, – и весь ее ответ; стерпеть можно. Эти же говорят без умолку, пристают к людям. Сядешь в сани, – сразу начинается: и дорога ему не такая, и переулок паршивый, и перекресток перегорожен, и государство неправильно управляется, и мурзы не с теми рылами, и что бы он с кем сделал вот ужо погоди дай ему волю, и кто виноват, и как он в древности с братаном пил, и что пили, и сколько могли выжрать, и что купил, и где отдыхал, и как рыбу удил у матери в деревне, и какой у ней двор был крепкий: свое молочко, свои яички, что еще надо; и какого кота задавил, и что всех их давить надо, чтоб знали, и с какими бабами шутки шутил, и как одна Генеральша без него жить не могла, а он ей: все, прошла любовь, не жди, не надейся, а она: нет, мое сердце разобьется, проси, что хочешь; и что почем когда стоило, а послушать, – так ничего не стоило, хватай да уноси; а еще замечания прохожим, а еще бабам и девушкам срамные выкрики, а опосля всего и выходит, что нет, чтоб прямо ехать, а норовит кружным путем.

Теперь говорит: вода пинзин, – сама вода, а сама горит. Где же видано, чтоб вода горела? – никогда этого не бывало, и помыслить нельзя! Не сходится вода с огнем, нельзя им; вот разве когда люди стоят да на пожар смотрят, – а в глазах у них, будто в воде, огонь плещет, отражается; а сами-то стоят столбом, замеревши, как околдованные, – вот тогда да; ну дак это же морок, наваждение одно! Нету в природе указания такого, чтоб вода горела. Разве что пришли Последние Дни?.. – не может того быть, и думать не хочу... А другое, что год объявлен високосный. А, должно быть, так: знамения нехорошие, и метель что-то липкая, и в воздухе как бы гудит.

Отворил забухшую дверь; чмокнула, как поцелуй; за ней вторая: меж дверями сенцы у ней. Маленько постоял, склонив ухо; прислушивался. Балахон надевать не стал, хоть и положено: маленькое своеволие допустил; что ж... служба, конечно, государственная, но на всякой службе своему человеку, близкому, али родственнику послабление допускается.

Поколебался: крюк в сенцах оставить, али сразу с собой взять? Тут ведь как: ежели крюк с собой внести, больной голубчик догадается и сразу в крик; а где крик, там и суета: кто об стол головой бьется, кто об тубарет али печку; помещение тесное, особо не развернешься, стало быть в руке того размаху, свободы той нету. Это хорошо на воздухе науку отрабатывать, али сказать, тренироваться; ведь как санитаров учат? – кукол больших нашьют-навертят, идолов из ветоши; вот на траве-мураве и отрабатываешь приемы-то: рывок от плеча, захват с поворотом, подтягивание, али другое что. На воздухе оно легко идет, а в избе, али сказать, в конкретных условиях, оно уж не так. Нет.

Перво-наперво, кукла: она ж по избе не бегает, верно? истошным голосом не вопит? за стол, за тубарет не цепляется? – брык, и лежит безмолвствуя, не внемля ничему, все как по-писаному, али сказать, по инструкции. А голубчик – он живой, он суетится.

Это одна трудность. А другая, – это вот, конечно, что помещение тесное. Это, прямо сказать, недосмотр. Недоработка.

Так что не всегда есть возможность соблюдать все государственные правила; отсюда и послабления; конечно, можно спорить, но – «суха теория, мой друг, а древо жизни пышно зеленеет».

Бенедикт поразмыслил и оставил крюк в сенцах. Приотворил вторую дверь-то, всунул голову:

– Ку-ку-у! А кто к нам пришел!..

Ни звука.

– Варвара!..

– Кто там? – шепот тихий.

– Большой и нехороший! – пошутил Бенедикт.

Никакого отзыва, шорох один. Бенедикт вдвинулся в горницу, огляделся: чего она делает-то? Лежит на лежанке, в тряпье, а это только называется, что Варвара Лукинишна: один глаз из тряпья виден, а остальное – все гребешки, гребешки, гребешки, гребешки, гребешки, гребешки, – видать, за то время, что Бенедикт ее не видел, ее всю гребешками обсыпало.

– Ах, это вы? Навестить? – говорит. – А я вот приболела... На работу не хожу...

– Но?! – озаботился Бенедикт. – А что такое?

– Не знаю, голубчик. Слабость что-то... В глазах темно... Еле хожу... Да вы присаживайтесь! Я так рада! Только угостить нечем.

У Бенедикта тоже ничего с собой не было. Без приношения нельзя, это правда, но он не придумал, что бы такое подарить-то. Книгу – ни за что, с книгами расставаться, – уж лучше смерть. Вот подарил сдуру «Виндадоры» Истопнику, потом так жалел, так жалел! Все представлял, какая книга-то была хорошая, да как ей на полке славно было стоять, – чисто и тепло, да как она, бедная, в неприбранной избе, унылой и прокуренной, у Истопника валяется; может, на пол свалилась, а старик сослепу и не заметил; может нечем суп прикрыть было, – он и...; а то Лев Львович, срамник, выпросил ее, забрал к себе, от людей заперся, свечку затушил и ксерокс ей делает: желаю, говорит, размножаться! есть же такие неуемные ходоки, что бабы им мало! и с козляком шутки шутят, и с собакой, прости, Господи, и с валенком! Так жалел, – и головой об стенку бился, и руки заламывал, и ногти грыз; нет, никогда больше ни одной книги никому.

Цветки, – а это бывает, идут к бабам в гости с цветками: нарвут в огороде чего поярче, али чтоб дух от них хороший, побольше вместе сложат, – и выйдет букет; вот этот букет бабе и сунут: дескать, и вы так же прекрасны, и дух от вас тоже ничего. Держите крепше и будем шутки шутить. Но зимой какие ж цветки?

Оттого-то, чтоб голову не ломать, принято, когда в гости идешь, нести ржавь, а лучше брагу из ржави сваренную. Потому что сам же тоже пить будешь.

Польза тут двойная: брагу сразу же пить можно, а не дожидаться, пока там еще ее сварят! да процедят! Да через угольки перегонят! да упарят! да уварят! Да остудят! да опять процедят! – а тут готовое, пей сразу.

А второе, это если ты в гости пришел, а гости, бывает, не задалися, – ну, повздоришь с хозяином, что пригласимши, али подерешься, оплюешь кого, али тебя оплюют, али еще что, – так хоть, думаешь, успел выпить, не все же пропало.

Но хозяйства своего Бенедикт давно не вел, своей браги у него не было, а вся кудеяровская, начнешь нацеживать... нет, лишние вопросы ни к чему. Вот и пришел с пустыми руками. И крюк в сенцах оставил. Взял тубарет, подсел к лежанке, на лицо сочувствие напустил: брови вверх, рот вниз. Без улыбки.

– Как живете? – Варвара слабым голосом. – Я слышала, вы женаты. Поздравляю. Замечательное событие.

– Мезальянс, – похвастался Бенедикт.

– Как это должно быть прекрасно... Я всегда мечтала... Скажите мне... скажите что-нибудь волнующее.

– Хм. А, вот: год объявили, что високосный.

Варвара Лукинишна заплакала. Да уж, веселого мало.

Бенедикт поерзал, не знал что еще говорить. Где она книгу-то прячет. Под кроватью? Бенедикт выставил ногу, как бы невзначай, просунул под лежанку и обтрогал ногой, чего там спрятано. Вроде короба.

– Вот, знаете, читаешь в книгах: флердоранж, фата... букетик фиалок, приколотый к поясу... фимиам...

– Да, эти все на букву «ферт», – сказал Бенедикт. – На этот ферт, я заметил, ни одногошенька слова не понять. – Через валенок плохо было слышно, что за короб и где у него крышка. Вот ведь: без крюка – как без рук.

Варвара Лукинишна плакала единственным глазом.

– ...алтарь... певчие... «голубица, гряди»... паникадило...

– Да-да. Ни слова не разберешь!

Бенедикт просунул вторую ногу под кровать, наступил валенку на пятку и потянул ногу из обуви. Портянку заело, – видать, слабо намотано; нет, лучше оба валенка сбросить. Ведь до чего неудобно без рук! Ну? Ведь чтоб первый валенок снять, надо вторым пятку прижать, а чтоб второй снять, надо первым отдавливать; ну а если первый снял, так он будет снятый? Чем же давить-то? Вот это вопрос научный, а ведь ни в одной книге ответа на него еще не сыскалося. А если из природы наблюдение взять, то надо ногами, как муха, – быстро-быстро друг об дружку перебирать; тогда ноги вроде как запутаются: которая первая, которая вторая; ан, глядь, обувь и слетит.

– ...ведь и юность пролетела без любви! – плакала Варвара Лукинишна.

– Да-да! – согласился Бенедикт. Теперь надо портянку отмотать: путается и мешает.

– Возьмите меня за руку, друг мой!

Бенедикт примерно решил, где у Варвары Лукинишны рука, взял это и подержал. Теперь руки заняты, ноге уж точно помочь нечем. Значит надо крутить ступней, чтоб портянка отматывалась, а что отмоталось, – второй-то ногой придерживать да отодвигать. Вспотеешь, умаямшись.

– Не трепещите так, друг мой! Поздно! Судьбе не угодно было скрестить наши пути!..

– Да-да, верно. Я тоже заметил.

Босая-то нога насколько же ловчей обутой! Она ж все равно как зрячая! Вот стенка короба, шершавая, но без заноз: от бересты заноз не бывает, это ж не древесина, а луб! А не всякий луб на короба идет: который тонкий, так его больше на письмо берут, а который потолще – это уж на корзины; столярное дело понимаем; а тута крышка, так крышку-то пальцем приподдеть...

– Вы тоже волнуетесь? Друг мой! Неужели?..

Бенедикт крепче ухватил руку или что там у Варвары Лукинишны, для опоры; растопырил пальцы на ноге, оттянул большой палец, поддел крышку. А-а-а-а! Тудыть!..

...В глазах померкло, взвился весь и упал, хватаясь за что-то: судорога, проклятая! Забыл, что ноги-то – не руки, тудыть!!!

...Отошло. Фу-х.

...Варвара Лукинишна лежала не шевелясь, с открытым глазом, смотрела в потолок. Бенедикт удивился и присмотрелся. Чего это? Вроде заехал ей локтем куда-то... не разбери поймешь. Зашиб, что ли?..

Посидел, подождал.

– Э-э, – позвал.

Молчит. Никак померла?.. а знать, померла. Эвон!.. Отчего это?.. Неприятно-то как... Помирать – не в помирушки играть.

Посидел на тубарете, опустив голову. Нехорошо... Вместе работали. Шапку снял. Женщина ведь не старая, еще жить бы да жить. Книги переписывать. Репу садить.

...Родственников вроде не было – кто же хоронить будет? По какому обычаю? По нашему, али как у Прежних принято?..

Матушку – по Прежнему обычаю хоронили. Навытяжку. Если по-нашему, – надо потрошить, коленки подгибать, руки с ногами связывать, фигурки глиняные лепить, в могилу класть. Никогда Бенедикт сам этих дел не делал, всегда любители набегали, он только в стороне к стенке жался.

– Тетеря! – крикнул в дверь. – Поди сюда.

Перерожденец охотно забежал в избу: тепло в избе.

– Тетеря... Вот баба помре. Сослуживица... Сослуживицу пришел навестить... Вот прямо сейчас и помре. Что делать-то надо?.. А?..

– Так, – засуетился Тетеря, – руки ей на груди сложи крестом... вот эдак... да не так!.. где у ней грудь-то?.. хрен ее знает... должна быть пониже головы... руки – крестом, в руки, конечно, икону; глаза закрыть... где у ней глаза-то?.. а, один есть! Спартак – ЦСКА, один – ноль; челюсть подвязать; где у ней челюсть-то?! где че... – неважно; вот так пущай лежит, а ты, значит, народ созывай, пирогов, блинов, всего напеки, и главное чтоб выпивки до хуища.

– Хорошо, иди, дальше я знаю.

– Винегрету главное, винегрету побольше! Красного, знаешь, с лучком! Эх!

– Вон отсюда!!! – заорал Бенедикт.

...Сложил руки крестом, если это у ней руки, глаз закрыл... надо бы камушком? – откуда зимой камушек! – теперь икону? Это что они на бересте рисуют? идола-то?

Мышиная синеватая свечка трепетала на столе; это еще Варвара зажигала свечку; отворил печную заслонку, там полешки: огонек перескакивает, пляшет; это Варвара совала полешки в печку; разожгла огонь, – и горит он в пустоте, а ее и нету. Подбросил еще щепочек, чтоб огонь гудел, чтоб свету в избе больше было.

На столе – берестяные листы стопочкой, письменная палочка, чернильница: сама ржавь на чернила варила, свои палочки ладила, любила, чтоб все аккуратно... Домашнее, – говорила, – оно лучше казенного. Приходите, говорит, ко мне на суп, разве казенный суп с домашним сравнишь?.. Не зашел, гребешков ее побоялся...


Ах, этот миг, ах, горькое борение...

Пусть пиво бродит в бочке вместе с солодом;

Ведь жизнь могла быть – чистое парение, –

Но небо пролилось дождем и холодом...


Бенедикт заплакал. Слезы защипали глаза, быстро-быстро набрались, перелились через край, потекли, налились в бороду. Утерся рукавом. Добрая была. Чернила всегда свои давала, если у тебя вышли. Слова объясняла. Конь, – говорит, – это не мышь, – золотые слова. Идола ей в руки...

Хлюпая носом, Бенедикт сел за стол, взял бересту, повертел. Идола надо... Размял письменную палочку – а давно в руках не держал, – обмакнул в чернила. Идола. Как его рисовать-то...

...Головку вывел ссутуленную. Вокруг головки – кудерьки: ляп, ляп, ляп. Вроде буквы «С», а по-научному: «слово». Так... Нос долгий. Прямой. Личико. С боков – бакенбарды. Позакалякать, чтобы потолще. Точка, точка, – глазыньки. Сюда локоть. Шесть пальчиков. Вокруг: фур, фур, фур, – это будто кафтан.

Похож.

Вторнул ей идола в руки.

Постоял, посмотрел.

Вдруг будто что вступило в грудь, ворвалось, лопнуло, как бочка с квасом: зарыдал, затрясся, зашелся, завыл, – матушку вспомнил? жизнь свою? весны былые? Острова в море? непройденные дороги? птицу белую? ночные сны? – спроси, не ответит никто!.. – высморкался, надел шапку.

...Да! Да. Так чего я приходил-то?.. А, книга!.. Где же книга у нее? Бенедикт стал на коленки и заглянул под лежанку, светя свечкой. Вот короб-то этот. Выволок, порылся – бабья дрянь, ничего ценного. Нет книги. Еще посветил – пусто, мусор обычный. Руку глубоко запустил, все обшарил, – ничего.

На печи. Нету.

За печью. Нету.

Под печью. Нету.

В чулане, – посветил, – одна ржавь; ловкой рукой подхватил крюк, – насколько ж крюком сподручнее! – протыкал все насквозь, – нету.

Стол – может, ящик какой, – нету; тубарет – двойное дно? – нету; постоял, обводя избу глазами; сарай! – выбежал со свечой в сарай; то же. Бани у нее нет, некому было баню сложить. Вернулся в избу.

Матрас!!! Запустил руки под Варвару; мешала; прощупал весь матрас; мешала; стащил ее на пол, чтоб не мешала; прощупал матрас, подушку, протыкал крюком; перебрал торопливыми пальцами одеяльце, перинку вороньего пера, – ничего.

Чердак!!! Где лаз-то? Вон там; полез на тубарет, второпях немножко толкнул Варвару-то, идол выпал из рук; нагнулся, вторнул идола в Варварину середину.

На чердаке – ничего. Только лунный свет лежит рваной полосой, просунулся через слуховое оконце.

Надо бы забить: год високосный, мало ли...

Луна светит, ветер дует, облака идут, деревья качаются. В воздухе водой пахнет. Опять весна, что ли? И пустота, и бессмысленность, и шорох какой-то, – сенная труха с потолка сыплется, крыша рассыхается. Нет, еще что-то.

А! – мыши шуршат. Шуршат мыши. Мыши у ней в избе. Жизни мышья беготня.


Что – прелесть ее ручек!..

Что – жар ее перин!.. –

Давай, брат, отрешимся,

Давай, брат, воспарим!


...Бенедикт вернулся к саням; перерожденец посмотрел с вопросом. Бенедикт размахнулся ногой и бил, бил, бил Терентия Петровича, пока не онемела нога.

27 страница23 апреля 2026, 20:28

Комментарии

0 / 5000 символов

Форматирование: **жирный**, *курсив*, `код`, списки (- / 1.), ссылки [текст](https://…) и обычные https://… в тексте.

Пока нет комментариев. Будьте первым!