После
от автора: скоро появится тгк, куда вы можете кидать идеи для продолжения или нового фанфика:) всех чмок
Рассвет в Милане был неестественно тихим. Город, обычно наполненный гулом моторов и торопливыми шагами, будто затаился, став соучастником ее горя. Первые лучи солнца, пробивавшиеся сквозь щели между ламелями жалюзи, легли на паркет длинными бледными полосами. Они казались Элайзе не светом надежды, а прожекторами, выхватывающими из полумрака следы ее личного крушения — скомканное одеяло на диване, где она ворочалась всю ночь, пустую бутылку минеральной воды и телефон, лежащий экраном вниз, как труп.
Она не спала. Сомкнутые веки не приносили покоя, а лишь становились экраном для кошмара, который повторялся с пугающей точностью. Она снова и снова слышала оглушительную тишину после щелчка линии, а затем ее собственный внутренний крик, беззвучный и оттого еще более пронзительный. Ее тело помнило все: леденящий холод, разлившийся по венам в первую секунду, сжавшиеся легкие, дрожь в коленях, заставившую ее опуститься на пол возле кровати.
Сейчас она сидела на кухне, закутавшись в мягкий кашемировый халат — подарок от него, который теперь жег кожу как власяница. В ее руках была фарфоровая чашка. Белая, с изящной позолотой по краю и той самой дурацкой, смешной надписью, выведенной витиеватым шрифтом: «Лучший психолог безнадежных гонщиков». Он вручил ее ей после одной из их первых серьезных сессий, смотря на нее с обожанием и дерзкой ухмылкой. «Носи с гордостью. Теперь это официально». Тогда она смеялась, а он целовал ее в макушку, и весь мир состоял из тепла его губ и абсурдной надписи на фарфоре.
Теперь чашка была тяжелой и холодной. Чай в ней — крепкий, травяной, который она заварила в надежде унять дрожь, — остыл, нетронутый. Он был цвета грязной лужи. Такого же цвета была и пустота, лежащая у нее в груди тяжелым, неживым камнем. Каждый вдох давался с усилием, будто этот камень давил на диафрагму. Она сидела совершенно неподвижно, вслушиваясь в тиканье настенных часов. Каждый щелчок отзывался эхом в ее висках, отсчитывая секунды ее нового, разбитого существования.
Внезапный, резкий звонок в дверь заставил ее вздрогнуть всем телом, как от удара током. Сердце дико заколотилось, пытаясь вырваться из грудной клетки. Иррациональная, дикая надежда — а вдруг это он? — промелькнула и тут же погасла, уступив место горькому осознанию: он был за тысячи километров, в своем мире боли и выпивки, где ей не было места.
Медленно, будто сквозь плотную воду, она поднялась и пошла открывать. Ноги были ватными.
На пороге стояла София. Ее подруга, коллега, единственный человек, который видел ее не только успешным доктором Кент, но и просто Элайзой. В одной руке София сжимала два бумажных стаканка с кофе, из которых исходил соблазнительный, горьковатый аромат. В другой — пакет из местной пекарни, откуда выглядывал уголок еще теплого круассана. Но ее обычно улыбчивое, беззаботное лицо было серьезной маской, а в глазах, таких же проницательных, как у самой Элайзы, читалась тревога и готовность к худшему.
— Я видела гонку, — сказала София без каких-либо предисловий, переступая порог. Ее голос был тише обычного, лишенным привычной живости. — — И потом ты не отвечала ни на звонки, ни на сообщения. Я... все поняла. Держи. Твой обычный, двойной эспрессо, без сахара. Должен немного взбодрить.
Элайза молча, машинально, приняла стаканчик. Пластик был горячим, почти обжигающим, но это тепло было обманчивым, поверхностным. Оно не могло проникнуть внутрь, не могло растопить тот вечный лед, что сковал ее изнутри. Она не предложила Софии пройти, не поблагодарила. Она просто стояла посреди гостиной, посреди своего прекрасного, уютного мира, который вчера еще был наполнен светом, а сегодня стал всего лишь красивыми декорациями к ее личной трагедии. Она была похожа на прекрасную фарфоровую куклу, у которой внутри вынули все механизмы, оставив лишь пустоту.
— Он мне позвонил, Софи, — наконец выдавила она. Ее голос прозвучал плоским, безжизненным, лишенным каких бы то ни было интонаций. Это был голос робота, голос человека, чья душа выключилась от перегрузки.
— Я знаю, дорогая. По тебе все видно, — София осторожно положила пакет с выпечкой на журнальный столик и приблизилась, мягко обняв ее за плечи. Ее прикосновение обычно было таким утешительным, но сейчас Элайза едва его чувствовала. — Ты будто... выгорела изнутри. Стоишь, а тебя нет. Что он сказал?
Элайза зажмурилась, словно пытаясь спрятаться от вопроса. Ее пальцы сжали бумажный стаканчик так, что он прогнулся, и горячий кофе едва не пролился ей на руку.
— Что я... жалкая, — она произнесла это слово шепотом, как нечто постыдное. — Что он ненавидит меня. Что я должна отстать и идти... нахуй.. — Произнести последние два слова было невыносимо трудно. Они обожгли ей губы, как кислотой, и повисли в воздухе между ними, наполняя комнату своим ядовитым смыслом.
София резко, почти свистяще, выдохнула. Ее лицо исказилось от гнева.
— Пьяный идиот. Ясное дело. Ясное, черт побери, дело! После таких аварий они все как зомби, в них говорит не человек, а коктейль из адреналина, боли, стыда и дешевого виски! Ты же сама, Элайза, лучше меня знаешь эту механику! Это был не ОН! Это говорили его травмы, его сломленные ребра его самооценки!—
— Это БЫЛ он!
Крик вырвался из Элайзы неожиданно даже для нее самой. Он был хриплым, полным непролитых слез и непроговоренной боли. Она отшатнулась от подруги, как от чумной, и ее глаза, налитые кровью от бессонницы и слез, вспыхнули ярким, почти ядовито-зеленым огнем ярости и отчаяния.
— Ты не слышала его голос, Соф! — ее грудь тяжело вздымалась. — Это была не просто злость или раздражение! Это была не бравада! Это была... ненависть. Чистая, концентрированная, настоящая. Та, что идет из самого нутра. Я стала для него живым воплощением его провала! Он смотрел на меня — заочно, через тысячи километров, через эту чертову трубку! — и видел свое собственное унижение, свой стыд, свою никчемность! И он возненавидел меня за то, что я была свидетелем этого! За то, что я ЗНАЛА о его слабости! За то, что моя любовь и забота напоминали ему о том, что он — не тот несокрушимый бог скорости, каким себя мнит!
Она снова схватила свою фарфоровую чашку, ее изящные, обычно такие спокойные пальцы, сжали хрупкий фарфор с такой силой, что костяшки побелели, и чашка жалобно зазвенела, умоляя о пощаде.
— Я столько лет работаю с гонщиками, София. Я писала диссертацию по посттравматическому синдрому у пилотов. Я проводила тысячи часов, разбирая их страхи, их фобии, их ночные кошмары. Я думала, что я — крепость, неприступная скала, что я понимаю все их демонов и у меня есть ключи от всех их клеток. А сейчас... — ее голос снова сорвался, в нем зазвенели слезы, которые она так и не позволила себе пролить, — сейчас я сама не могу отличить, где заканчивается профессиональная травма моего пациента и где начинается личное, жестокое, беспощадное предательство человека, которого я... которого я люблю. Больше всего на свете. Я слышала его слова, и в тот момент я не была психологом. Все мои знания, весь мой опыт — они испарились. Я была просто женщиной. Простой, уязвимой, беззащитной женщиной, которую... которую растоптали. Без причины. Без предупреждения. Просто потому, что он мог это сделать. Потому что его боль была сильнее нашей любви.
Она замолчала, иссякла. В комнате снова воцарилась тишина, но теперь она была другой — тяжелой, густой, наполненной невысказанным горем и стоящей между двумя подругами, как стена. София смотрела на нее с болью и пониманием, но не решалась подойти снова. Элайза же смотрела в стену, видя перед собой не обои, а его искаженное яростью лицо, слыша не тиканье часов, а эхо его последних, отнявших все, слов.
Кондиционированный воздух в конференц-зале штаб-квартиры McLaren был стерильно-холодным, словно в операционной. Он гудел едва слышным, монотонным гудением, которое въедалось в кости. Запах — сладковатый аромат дорогого кофе из автомата, смешанный с запахом озона от проектора и едва уловимой нотой кожзаменителя кресел — казался единственным напоминанием о том, что за пределами этой комнаты существует жизнь.
Ландо сидел по свою сторону полированного стола из черного дерева, ощущая себя подсудимым на собственном процессе. Каждый нерв в его теле был оголен и кричал. Адреналиновая комедия ночи сменилась похмельной драмой утра — пульсирующей болью в висках, тошнотой, подкатывающей к горлу кислым комком, и противной слабостью в мышцах. Но все это было ничтожно по сравнению с душевной болью, которая разрывала его изнутри, как когтистый зверь.
На огромном, занимавшем всю стену экране, с безжалостной, цикличной точностью прокручивалась его авария. Ярко-оранжевый болид входил в тоннель, исчезал в темноте, а затем вырывался на свет, чтобы начать свой роковой танец. Замедленный повтор растягивал эти мгновения, превращая их в вечность позора.
Симона, стояла рядом с экраном. В ее руке была лазерная указка, тонкий зеленый луч которой скользил по графику телеметрии, выведенному рядом с видео. Ее лицо было невозмутимой маской профессиональной концентрации. Она говорила ровным, лишенным эмоций голосом, словно аудиоприложение к катастрофе.
— Смотри, Ландо, — луч указки замер на кривой, отображающей угол поворота руля. — Все показатели в норме вплоть до отметки T17. Скорость, продольные и поперечные перегрузки, температура тормозов... Все в пределах расчетных параметров. И вот, на выходе из Портье, мы видим резкое, корректирующее движение рулем. Всего на два процента от максимума. Но его хватило, чтобы нарушить баланс и инициировать занос. Потеря сцепления задней оси, затем...
– Его хватило, потому что я струсил.
Ландо произнес это так тихо, что сначала показалось, будто это лишь скрип его кресла или шум вентиляции. Слова повисли в холодном воздухе, невесомые и в то же время невероятно тяжелые. Затем он медленно поднял голову, и они увидели его лицо.
Оно было серым, землистым, как у тяжелобольного. Темные, почти фиолетовые мешки под глазами казались синяками. Губы были сухими, потрескавшимися. Но хуже всего были глаза. В них не было ни огня, ни дерзости, ни той искорки озорства, которая обычно зажигала в них чертиков. Они были абсолютно пустыми, выжженными. В них читалась такая бездонная усталость и такой всепоглощающий стыд, что у Симоны, обычно непробиваемой, перехватило дыхание, и она невольно опустила указку.
— Это был не сбой в машине, — продолжил он, и его голос набирал силу, но в ней не было гнева, лишь горькое, беспросветное отчаяние. — Это был сбой во мне. В моей голове. Я вошел в этот поворот, уже зная, что проиграл. Я подъехал к нему, как приговоренный к эшафоту. Я увидел тот проклятый, знакомый до боли барьер, и мой мозг, мои инстинкты, все, что делает меня гонщиком... они просто отключились. Испарились. Я позволил страху — простому, животному, детскому страху — взять контроль. Я позволил ему дернуть меня за руку. А моя рука... она дернула за руль.
Зак, сидевший напротив, откашлялся. Он пытался вернуть встречу в конструктивное, деловое русло. Его лицо, обычно открытое и дружелюбное, сейчас было напряженным. Он улыбнулся, но это была натянутая, дежурная улыбка, не достигающая глаз.
— Ландо, мы все понимаем, — начал он, разводя руками. — Психологическое давление в Монако... Оно колоссально. Эта трасса не прощает ошибок. Никто не винит тебя в том, что ты...
— Вы НИЧЕГО не понимаете!
Ландо взревел. Это был не крик, а рык загнанного, измученного зверя. Он с такой силой ударил кулаком по полированной поверхности стола, что стоящие на ней стаканы с водой задребезжали, а айпад Симоны подпрыгнул. Симона отпрянула, глаза ее расширились от шока. Ландо вскочил на ноги. Его тело напряглось, будто готовясь к бою, но в его позе не было силы — лишь отчаянная, истеричная ярость.
— Вы видите графики! — он ткнул пальцем в экран, его рука дрожала. — Проценты! Кривые! Эти ваши чертовы циферки! А я видел его глаза, блять! Свои собственные, в зеркале заднего вида! Полные такого чистого, неприкрытого, первобытного ужаса, что мне до сих пор хочется вырвать, когда я об этом вспоминаю! Я видел в них не гонщика, а испуганного мальчишку, который знает, что сейчас будет больно! И знаете, что самое ужасное, самое отвратительное во всем этом?
Он замолчал, пытаясь заглушить рыдание, которое подкатило к его горлу, сдавив его так, что стало трудно дышать. Его плечи затряслись мелкой, неконтролируемой дрожью. Ярость мгновенно испарилась, сменившись полным, тотальным крахом.
— Я не просто разбил машину. Я... вчера... я разбил ее сердце. Элайзы. Я наговорил ей таких вещей... — его голос сорвался, стал тихим, надтреснутым. — Таких мерзких, таких жестоких, таких... непростительных. Я стал тем монстром, которым она пугает своих пациентов.
Он не смог больше стоять. Его ноги подкосились, и он снова рухнул на стул, тяжелый, как мешок с песком. Он опустил голову на сложенные на столе руки, и его спина затряслась от беззвучных, но оттого еще более душераздирающих рыданий. Вся его надменность, вся его бравада, весь его гламурный образ «золотого мальчика Формулы-1» рассыпались в прах, обнажив окровавленную, незащищенную душу.
Зак и Симона переглянулись. Впервые за все годы совместной работы они видели перед собой не звездного гонщика, не товарный актив стоимостью в миллионы, не машину для добывания очков. Они видели сломленного, абсолютно беспомощного, плачущего молодого человека. Симона не знала, куда смотреть. Она смотрела на свои графики, но теперь они казались ей не инструментом анализа, а холодным, бездушным актом вандализма по отношению к чужой боли.
– Что ж.. — Зак тяжело вздохнул, отодвигая от себя планшет. Он провел рукой по лицу, и в этом жесте была неподдельная усталость. — С машиной, Ландо, мы разберемся. Мы инженеры. Мы всегда разбираемся. Мы найдем причину, даже если эта причина... — он запнулся, — в настройках. А с твоей... личной жизнью, — он произнес это слово с видимым усилием, будто оно было ему незнакомо и неприятно,
— тебе нужно разобраться самому. И, Ландо... — Он сделал паузу, выбирая слова. — Команда... McLaren — это семья. Мы готовы тебя поддержать. Если нужна помощь, психологическая... У нас есть контракты с лучшими специалистами...
— У меня БЫЛ лучший психолог на свете! — Ландо поднял на него лихорадочный, мокрый от слез взгляд. — И я ее потерял! Понимаете? Я взял самое дорогое, самое хрупкое и самое прекрасное, что у меня было, и разбил об стену! Как тот самый идиот, которым я, оказывается, всегда и был!
Он оттолкнул стул, с грохотом отъехавший по полу, и, не глядя на них, бросился к выходу. Дверь захлопнулась за ним с оглушительным стуком, оставив в комнате гробовую тишину, нарушаемую лишь гулом кондиционера и тихим позвякиванием льда в стакане Брауна, который он беспомощно вертел в руках.
Ландо вырвался из здания команды, как из заточения. Он сел в свою машину, припаркованную в тени, и закрыл глаза. Солнце било в лобовое стекло, вызывая тошноту. Его телефон, лежащий на пассажирском сиденье, снова и снова вибрировал, издавая назойливый, судорожный звон. Он видел всплывающие имена — менеджер, агент, пиарщик, друзья. Он послал к черту всех мысленно. Всех, кроме одного.
Он глубоко, с присвистом, вдохнул и ответил.
— Привет, мам
На другом конце провода повисла тяжелая, многословная пауза. Он представил ее лицо — собранное, строгое, с легкой трещиной беспокойства в уголках глаз.
— Ландо, — голос его матери был тихим, но твердым, как отточенная сталь. — Я твоя мать. Я носила тебя под сердцем девять месяцев. Я знаю твой первый крик, твою первую улыбку, твой первый обман, когда ты в пять лет сказал, что не ты съел все печенье. Я знаю каждый твой вздох, даже через океан. Так что не ври мне. Не прячься. Что ты натворил?
И он сломался. Он рассказал ей все. Не приукрашивая, не оправдываясь. Про ночные кошмары о Портье. Про ледяной ужас, сжавший его сердце на подходе к тоннелю. Про тот роковой, предательский взгляд на барьер. Про стыд в медицинском центре. Про алкоголь, который не согрел, а лишь разжег внутренний ад. И про тот звонок. Последний, самый страшный удар, который он нанес сам себе.
Он плакал, сидя в своей суперкаре стоимостью в миллионы, прижав лоб к прохладному кожаному рулю, как маленький, потерянный мальчик.
— Я разрушил все, мама. Все, к чему прикасался. Я стал тем, кого всегда боялся увидеть в зеркале — монстром. Монстром, который ранит тех, кого любит больше всего. Потому что они... они ближе всех. В них проще всего попасть
— Ты не монстр, — ее голос смягчился, в нем зазвучала та самая, безусловная материнская любовь, которая прощает все. — Ты мой мальчик, который очень, очень сильно заблудился. Ты всегда так делал, когда тебе было больно или страшно — отталкивал всех. Помнишь, когда тебе было семь, и у тебя не получалась та головоломка? Ты просидел над ней три часа, а потом в ярости швырнул ее через всю комнату, чуть не попав в телевизор. Сейчас ты сделал то же самое. Ты швырнул через всю комнату свою любовь.
— Она никогда меня не простит, — прошептал он. — Она не должна. Я не заслуживаю прощения
— Это не твое дело — решать, прощать тебя или нет, — отрезала мать. — Твое дело — попросить прощения. Истинно, искренне, без надежды на ответ. И быть готовым принять любой. Даже самый болезненный. Позвони ей, Ландо. Сейчас. Пока твое раскаяние еще горячо, пока ты не начал придумывать себе оправдания и не спрятался снова за свою ухмылку. Позвони и скажи всего три слова. Те, что сейчас кричит твое сердце
Воздух в кабинете Элайзы был неподвижным и густым, словно в нем растворилась и осела на мебель вся боль прошедшей ночи. Она сидела за своим столом, отполированная деревянная поверхность которого холодно отсвечивала тусклый утренний свет, пробивавшийся сквозь облака. Напротив нее, в своем привычном кресле, расположился Лука, Он был свеж, подтянут и излучал ту самую, слегка надменную уверенность, которая так раздражала Элайзу в последнее время. В его руках был планшет, на экране которого мерцали разноцветные графики и схемы трасс.
Элайза пыталась слушать. Она заставила себя прийти на работу, следуя инстинкту утопающего, который хватается за соломинку рутины. Она надела свой «профессиональный костюм» — и буквально, темно-синий костюм-двойку, и метафорически, маску спокойного, внимательного выражения лица. Но маска была тяжелой и трескалась по краям. Ее взгляд скользил по Луке, не видя его, упираясь в точку где-то позади его плеча, где на книжной полке стояла та самая, смешная фарфоровая чашка.
— ...и я тщательно проанализировал данные с последних тестов, — голос Луки был ровным, наполненным самодовольством от собственной дотошности. — И пришел к выводу, что если мы настроим анти-ролл более агрессивно, особенно на медленных скоростях, я смогу атаковать повороты третьего сектора без потерь в апексе. Полагаю, мы можем выиграть до двух десятых на круге только за счет этого.
Он поднял взгляд от планшета, ожидая одобрения или, по крайней мере, профессиональной дискуссии. Но встретил лишь пустой, остекленевший взгляд Элайзы. Она смотрела на него, но ее сознание было где-то далеко. Оно было в тишине ее квартиры, в искаженном скрежетом голосе из телефона, в ощущении ледяного пола под босыми ногами.
— Мисс Моррисон? — Лука нахмурился, его бровь поползла вверх. — С вами все в порядке? Вы меня слышите?
Элайза вздрогнула, словно ее резко вернули в реальность. Она моргнула, пытаясь сфокусироваться.
— Да, конечно, Лука. Простите. Я немного... — она сделала жест рукой, пытаясь найти подходящее слово, которое скроет пропасть отчаяния внутри нее, — рассеяна. Анти-ролл. Более агрессивная настройка. Продолжайте, пожалуйста.
Ее голос прозвучал неестественно ровно, как у плохого актера, зачитывающего чужой текст. Она почувствовала, как под маской проступает горячая волна стыда. Она, всегда собранная, всегда контролирующая ситуацию, не могла сосредоточиться на простейшей профессиональной беседе.
Лука отложил планшет на стол. Он откинулся на спинку кресла, и его поза изменилась. Исчезла профессиональная дистанция, его молодое лицо стало серьезным и на удивление проницательным. Он смотрел на нее не как ученик на наставника, а как равный на равного, и в его взгляде читалось нечто большее, чем просто любопытство.
— Вы смотрели гонку вчера? — спросил он тихо.
Вопрос прозвучал как выстрел в тихом кабинете. Элайза почувствовала, как все ее тело мгновенно напряглось. Она попыталась сохранить контроль, просто кивнув, сжав губы в тонкую белую линию. Она не доверяла себе, не доверяла своему голосу, который мог предать ее и сорваться в крик или в рыдания.
— Жаль, что с Норрисом так вышло, — продолжил Лука, его взгляд не отрывался от ее лица. — Он был невероятно быстр. До того момента. Казалось, он парит над трассой. — Он сделал паузу, словно взвешивая свои слова. — Я видел, как он на вас смотрел, когда был здесь. В тот день, в коридоре, после того как я ушел. Я обернулся. Так не смотрят на тех, кого... кого не ценят. Или кого не боятся потерять.
И в этот момент что-то в Элайзе сломалось. Окончательно и бесповоротно. Та самая, тщательно выстроенная за годы стена, которая отделяла доктора, специалиста по гоночной психологии, от Элайзы, простой женщины, — рухнула. Ее не спасали больше ни профессиональная лексика, ни знание методик, ни годы опыта. Она осталась один на один со своей болью, и эта боль требовала выхода.
Она не закричала. Ее голос, напротив, стал тихим, почти шепотом, но от этого каждое слово приобрело ужасающую, режущую ясность. Она говорила медленно, впиваясь взглядом в Луку, и ее зеленые глаза, обычно такие спокойные и аналитические, теперь горели холодным огнем непролитых слез и накопленной ярости.
— Вы все думаете, что вы несокрушимы, — начала она, и ее пальцы сжали ручки кресла так, что суставы побелели. — Вы облачаетесь в эти... эти карбоновые доспехи, садитесь в свои раскаленные, ревущие адские машины и мчитесь на грани, играя с законами физики, как будто они — ваши личные слуги. Вы преодолеваете центробежную силу, вы боретесь с перегрузками, вы танцуете со смертью на краю пропасти. Вы — современные гладиаторы. Бесстрашные. Непобедимые.
Она сделала паузу, ее грудь тяжело вздымалась.
— А когда ваш собственный, ничем не защищенный, простой человеческий страх, наконец, догоняет вас... когда он просачивается сквозь все эти технологии, сквозь шлем, сквозь комбинезон... вы ломаетесь. Как стеклянные солдатики. Хрупкие. Ничтожные. И вы раните. Вы раните всех, кто находится рядом! Всех, кто пытается помочь, кто верит в вас, кто любит вас! Вы превращаетесь в монстров, которые видят любовь и заботу как проявление слабости и повод для атаки!
Последние слова она прошипела, вскакивая с места. Ее тело дрожало от напряжения. Она понимала, что только что совершила профессиональное самоубийство, полностью разрушив все границы, переступив через все свои же принципы. Она стояла, готовая к тому, что Лука вспыхнет, оскорбится, хлопнет дверью, пожалуется руководству.
Но он не сделал ничего из этого. Он сидел все так же спокойно, его лицо не исказилось от гнева. Напротив, в его глазах читалось неподдельное, глубокое понимание, которое было не по годам зрелым. Он смотрел на нее не как на истеричку, а как на раненого товарища.
— Мы не монстры, мисс Моррисон, — тихо сказал он. Его голос был удивительно мягким. — Мы просто... очень, очень напуганы. Каждый из нас. Все время. Каждую секунду, что мы проводим на трассе. Просто мы научились не показывать этого. Мы прячем это за графиками, за телеметрией, за разговорами о настройках анти-ролла. А некоторые из нас... — он взглянул на нее с безжалостной прямотой, — просто не умеют просить о помощи. Не научены. Не могут. Не верят, что это возможно. Им кажется, что проще — оттолкнуть всех. Чтобы никто не видел, как им на самом деле... как им на самом деле страшно. До тошноты. До дрожи в коленях.
Его слова повисли в воздухе, достигая самой сути ее собственной боли. Он видел не ее срыв, а причину этого срыва. Он говорил не о ней, а о нем. О Ландо. И в его словах не было осуждения, лишь констатация горького факта.
Элайза не выдержала этого взгляда. Она не могла больше стоять здесь, в своем кабинете, который вдруг стал для нее клеткой. Резко развернувшись, она, не сказав больше ни слова, почти выбежала из кабинета, оставив Луку одного с его планшетом и горькими истинами.
Ее профессиональное «я», ее уверенность в себе как специалиста, которая всегда была ее броней, ее щитом и ее личной крепостью, окончательно рассыпалась в прах. Она осталась на пустыре собственной души — одинокая, беззащитная и абсолютно сломленная. И самым ужасным было осознание того, что молодой, самовлюбленный пилот, которого она считала недалеким, увидел и понял ее боль куда глубже, чем она сама могла бы это сформулировать. Он одним взглядом разглядел ту самую трещину, в которую и ушла вся ее сила.
Вернувшись в квартиру, Элайза упала в кресло, закрыв лицо руками. Она чувствовала себя абсолютно опустошенной. Ее телефон на столе завибрировал, пронзая тишину. На экране горело имя «Симона (McLaren)». Сердце Элайзы упало. Ей потребовалось три глубоких вдоха, чтобы собраться с духом и ответить.
— Симона?
– Элайза, привет. — Голос гоночного инженера звучал необычно устало, без привычной ей динамичности. — Слушай, я звоню не как официальный представитель команды. Я звоню как... как человек, который видел все это со стороны. С Ландо творится что-то неладное. Он только что на дебрифинге... он просто взорвался. Признался в своем страхе перед поворотом. Чуть не разнес вдребезги комнату. Он сказал... — Симона сделала паузу, — что разрушил отношения с тобой. Что наговорил тебе ужасных вещей
Элайза молчала, сжимая телефон так, что пальцы затекла.
– Я не знаю деталей, и мне не нужно их знать, — продолжила Симона, и в ее голосе послышалась неподдельная тревога. — Но я знаю этого парня. Я работаю с ним не первый год. Он силен, когда все идет по плану. Когда он контролирует ситуацию. Но он абсолютно беспомощен, когда терпит поражение. Особенно — поражение от самого себя. Ему нужна твоя рука, чтобы подняться. Даже если он... особенно если он эту руку яростно отталкивает. Потому что он не видит другого выхода
Едва Элайза положила трубку, как телефон снова завибрировал. Незнакомый номер. Мельком взглянув на экран, она увидела заголовок в новостной рассылке, который заставил ее кровь похолодеть: «Инсайдер: Норрис в запое после провала в Монако! Личная драма гонщика McLaren выплеснулась в публичное пространство! Подробности о скандальном срыве звезды Формулы 1!»
И в этот момент, словно по какому-то злому, ироничному расписанию, ее собственный телефон заиграл мелодию, которую она слышала всю ночь в своих кошмарах. Мелодию, которая когда-то заставляла ее сердце замирать от предвкушения, а теперь вызывала лишь леденящий ужас. Ландо.
Она смотрела на экран, на это предательское имя. Ее сердце колотилось где-то в горле, учащенно и громко. В ушах стоял гул. Голос его матери: «Он просто заблудился...» Слова Симоны: «Ему нужна твоя рука...» Понимающий, взрослый взгляд Лука: «Им просто страшно...» И этот ядовитый, жужжащий, как оса, заголовок в прессе, который выставлял его боль на всеобщее обозрение.
Он причинил ей невыносимую боль. Он переступил через все границы. Но он был там, в самом центре бури, которую сам же и создал. Он тонул, и в своей панике тащил за собой на дно и ее.
Она с силой нажала на красную кнопку. Сброс.
Тишина. Затем — короткий, отрывистый звук входящего сообщения. Она почти не дыша, взяла телефон. Это было от него. Она ожидала длинного оправдания, потока отчаяния, набора бессвязных слов. Но там было всего три слова. Три простых, оголенных, страшных в своей искренности слова.
— Ты была права. Я — идиот.
Элайза медленно опустила телефон. Она закрыла глаза, откинувшись на спинку кресла, и почувствовала, как по ее щеке, по ее щеке, горячей от напряжения, первая слеза за этот бесконечный день. Это была не слеза боли или обиды. Это была слеза чего-то другого.
Она не ответила. Она не потянулась к телефону, чтобы написать что-то и совсем не гарантированного пути к возможному прощению.
