17 страница11 июня 2019, 00:05

"И закружится в танце Москва..."

Александра оправляет складки платья, шнурует туфельки, найденные в резной горке в мансарде, и медленно всходит в комнату, в которой провела так много лет.

— Всё изменилось, — с тоской и нежностью молвит она, поглаживая пустой и холодный камин, кладя раскрытую ладонь на бумажные красные обои. Когда-то стены здесь были обтянуты голубым атласом в тон прожилкам мрамора на камине, когда-то в сумерках в атласе отражались алые огни свечей...

Теперь вместо свечей по стенам — громадная чёрная люстра под потолком, похожая на распустившего лапы паука. Вместо белых летящих штор — прозрачная вульгарно-жёлтая вуаль. Вместо платяного шкапа — зеркала от пола до самой лепнины, с узкими рамами из светлого дерева.

Александра останавливается и оглядывает себя в полный рост.

Синяя блузка с широкими рукавами, зелёная юбка с кружевом — всё это как-то современно и странно, и всё-таки это самое похожее на прежние её праздничные гимназические наряды. Старая шерсть нежна и не колет, юбка пышна, рукава широки, но пахнет одежда непривычно: Аля силится распознать слабый яблочный аромат, но вместо него — резкий одеколон, запахи уксуса и кофе.

— Как хочется кофе, — негромко произносит Александра, пробуя свой голос после стольких лет старческого дребезжания.

Но кофе в доме не найти, об этом она помнит. Спустившись в кухню, ставит на плиту лёгкий пластиковый чайник и долго раздумывает, как заставить его кипеть, — она никогда не обращала внимания на то, как делают это Ася или Алиса, её мать. Аля вертит рубильники и рукоятки, вращает холодными пальцами штепсель в светло-зелёном корпусе. Вдруг начинает пахнуть палёным пластиком — остро и неприятно. Александра стаскивает чайник с плиты; на ровной тёмной конфорке расплываются пластмассовые брызги. Вода нисколько не согрелась.

Александра распахивает шкафы, разыскивая чай. Вместо заварных чайничков, ситечек и благоухающей бергамотовой смеси видит только бесконечные коробки, белые, жёлтые, чёрные, ряды наполненных чем-то банок и бумажных пакетов... Что с этим делать — непонятно.

В доме пусто и тихо. Александра пьёт едва тёплую воду с сахаром. Ложка грохочет о стеклянные стенки кружки.

Александра голодна. С жизнью возвращаются обыкновенные позабытые желания: есть, спать... Любить.

— Поэтичная Алечка, — смеётся Александра, вскакивая из-за стола. До чего прелестно обладать прежним телом, шуршать юбкой, перебирать пальцами тонкую сухую вербену из вазы в углу, мять кружево на манжетах, бежать по лестнице, вести ладонью по лакированным перилам, деревянным, гладким, пыльно-старинным...

Александра заливисто смеётся. Что-то припоминая, достаёт рукава припрятанную бумажку. Расправляет на столе и перечитывает:

«...В 6.30 на 1-й Останкинской улице перевернулся грузовик, перевозивший военнослужащих срочной службы. Машина взрезалась в столб и опрокинулась».

Что ж, обещала так обещала... Дело поправить легче, чем ей думалось, о гибели тут речи нет. Наверняка Антона вместе с другими солдатами отвезут в госпиталь или травмпункт. Можно позаботиться об этом позже. А пока...

Она по привычке подбирает юбки и, оберегая колени, шагает к прихожей. А потом вспоминает: тучи юбок нет! Только одна, и та до голени! Нет ревматизма в коленях! Можно бабочкой порхать по этому знакомому незнакомому дому, по родному чужому городу!

И Аля летит, летит, перепрыгивая через ступени, скатываясь по перилам (сколько веков, сколько веков я с этого завитка не каталась!), в восторге от молодости и свободы.

***

Первым пунктом — старый Английский клуб на Тверской. Александра бывала там однажды, в тот редкий случай, когда в клуб допускались женщины: в день коронации. Играла в мушку, в дамский преферанс, в покер, в «фараона»... И кухня была отменной: рыбы, сандвичи, бульоны, все эти английские соусы, которые, как мать говорила, намешаны из того, что под рукой нашлось...

А мраморные колонны, а узорчатые ковры, а канделябры, барельефы, росписи! Освещенные залы, мягкие диваны, вино, карты... У Александры захватывает дух. Если уж в этом веке такая пошла эмансипация и уравнение в правах, наверняка её теперь пустят в Английский без всякой коронации!

Говорили джентльмены: Английскому клубу быть, сколько стоять Москве.

И Аля снова бросается в подземное жерло, в светящуюся пасть, где грохочут металлические торпеды стремительных поездов. Она уяснила давно: так дорога будет куда скорее.

Входит в стеклянные двери, ловко перепархивает турникет, как будто занималась этим всю жизнь. Наученная опытом, ловко огибает женщин в тёмной форме по широкой дуге, с хохотом вспрыгивает в вагон и щёлкает пальцами, совсем как на балах, когда двери смыкаются перед их яростными лицами.

Александра танцует по полупустому вагону, между шинелей и болоньевых курток, сапог, шапок и шарфов. Она настолько экстравагантна в своей шубке с розовым воротом нараспашку (стащила из кладовой Алисы, Асиной матери, своей четырежды правнучки), в красных варежках в белый горошек (нашла под диваном) и синей шали (своя, из прошлого) — что даже солдаты поднимают глаза от схем, гражданские отвлекаются от телефонов, генералы отнимают от ушей бесперебойные рации.

Здесь тебе не бал. Здесь тебе никто не запретит щёлкать пальцами, размахивать руками, мурлыкать третью часть «Малинового вальса»!

— «Алечкин», «Алечкин», — хихикает она, вспоминая, как вальс нарёк сам автор. — Алечкин-Малиновый!

Она выскальзывает в подземный зал на Тверской, хвалит себя, что так быстро освоилась с атмосферой. Всё-таки одно дело шмыгать призраком вслед за внучкой и совсем другое — самой, своими ножками, своими ручками, своими глазами!

Александра поднимается на поверхность, ведя пальцами по чёрным резиновым перилам вдоль эскалатора, касаясь стеклянных плафонов огромных ламп, раскрытыми розовыми ладонями налегая на тяжёлые двери.

***

У выхода из метро останавливается, как вкопанная: от прежней Тверской остался только Елисеевский на той стороне огромной широкой дороги. А остальное — дома, дома, грохочущие машины, стёкла выбитые, стёкла целые, стёкла сверкающие... Александра теряется, на мгновение чувствуя себя прежней бабкой. С Асей она тут не бывала, а ведь это кусочек её родной Москвы, старый, любимый, как от сердца оторванный, изжёванный, измятый, кое-как пересобранный...

Она вертит головой, соображая, в какую сторону Английский клуб. И бредёт, спрятав руки в рукава, опустив пониже голову и зыркая из-под завесы волос на всё вокруг. Совсем как Ася каких-то двое суток назад, по пути на Якиманку, к французскому консульству.

Но клуб, клубчик-голубчик, оказывается на месте! И то, что там висит табличка «Государственный центральный музей современной истории», Алю почти не смущает. По развитому за века наитию она идёт прямо за правое крыло и в маленьком дворике, вспоминая шепоток джентльменов двести лет назад, отыскивает неприметную чёрную дверцу.

Вот как жить надо, внучка-пра-пра-пра-пра-пра моя Аська! В Москве едва ли не революция, родня твоя во Франции, у простого народа карточки, а бабка твоя сама идёт играть в карты! Вот как надо!

Дверь, конечно же, не поддаётся, но Александра стучит упорно, дробно, нудно, долго, и наконец что-то шевелится с той стороны, звенит, кряхтит — и вот уже дверь распахнулась.

— В мушку! — прикусывая губу, шепчет Александра и прикладывает к щекам горячие ладони. — Ну!

— Сколько ставите? — надменно спрашивает высокий щеголеватый юноша в костюме-тройке. Надо же! Как по старым временам!

Вообще говоря, Александра без денег, в доме не нашла ни гроша, но ответ готов: она срывает с груди серебряный кулон-флакончик, вытряхивает оттуда свои двухсотлетние порошочки от давления и вкладывает щеголю в ладонь:

— Проводи к ломберному столику, милок, — и щурится, и усмехается так заговорщицки, как семнадцатилетняя девочка никогда не сможет.

***

Мушка, конечно, не азартная, не коммерческая игра: Аля помнит радушную атмосферу домашних кружков и уголков на балах. Смеются, обмахиваясь веерами, дамы, перекидываются фразами о войне, дворце и дорогах кавалеры; тепло мерцают свечи; пахнет карточной бумагой, слегка засаленной от десятков рук, зелёным ломберным сукном, мелком, воском... С кухни или от столов — сладкие запахи десерта: игра ведётся после танцев, перед самыми восхитительными часами окончания вечера...

Да, мушка, конечно, не азартная, не коммерческая игра. На деньги в неё только такие, как Александра, и играют... И проигрывают неизменно.

Аля встряхивает головой, оглядывая комнату, так не похожую на всё, что она помнит.

Ни бархата, ни сукна; ни канделябров, ни ковров; ни белых перчаток, ни роскошных вееров павлиньего пера.

Серые стены, два портрета в грубых рамах, явно не маслом. Пыльный бюст на шкапу в углу. Стулья, обтянутые синим бархатом, с вытертыми сиденьями, с поломанными спинками... Александра тоскливо озирается: да, внешность обманчива, не того она внутри ожидала... Но — какие времена, такие карты. Она храбро улыбается и проскальзывает внутрь «салона».

***

— Пошёл тамбовский мужик! — выходя с фигуры и видя короля, гикает Александра, шлёпая ладонью по столу. На сукне уже порядочная стопка банкнот; её венчает Алин серебряный кулон. Электрическая лампа бьёт в глаза злым серебряным светом; Аля щурится, хмурится, трёт лоб, косится в карты соседей: игра не идёт.

Но по крови гуляет птичий щебет, расплёскивается адреналин.

Кто-то рявкает; кто-то визжит фальцетом; кто-то, как Аля, бьёт по столу, по рукам, по лбу. Голоса смешиваются в сплошной гвалт, как будто галдят чайки на жарком южном базаре.

— Я имел честь покрыть вашу двойку...

— Поэзия невинных развлечений!

— Жену не проиграйте, Кликов!

— Карты — рана гостиных...

Аля нащупывает в кармане шубы носовой платок и отирает лоб. Платок сухой, пахнет лёгким женским табаком; игра не идёт.

По лбу, гибким обручем охватывая виски, расплывается головная боль.

«Аська подшаманила», — с досадой думает Александра, пытаясь сосредоточиться. Пики, червы, крести, буби прыгают перед глазами, сливаясь в язычки красного и чёрного пламени, облизывающего желтоватые глянцевые прямоугольнички карт. Некстати вспоминаются Республиканские карты; что бы Яшка ни думал, она его письма все читала, все до одного...

Аля скользит пальцами за слегка размохнатившимся кромкам, оглаживает ладонью зелёные, в узорах из ромбов, рубашки и, выбыв из игры про причине неимения ничего более для ставок, неторопливо размышляет: что делать дальше?

Карты — тьфу. Сколько было карточных долгов, сколько ещё будет... Внучка... Ну, внучка, в конце концов, сама согласилась туда уйти. Так что не о чём тут печалиться-угрызаться!

Дом? Дом, конечно, вещь хорошая. Хорошая...

Глаза у Александры блестят плутовато и пьяно, когда она выкладывает поверх банкнот старый, тяжёлый, мятый, девятнадцатого века, с двумя печатями и замысловатой подписью лист.

— Я в игре, господа! Ставлю особняк на Никитском!

И всё несётся заново.

— Пош-шёл тамбовский мужик!

***

Аля выходит на вечернюю Тверскую слегка обескураженной, голодной, восхищённой, и имущества у неё ещё теперь меньше, чем было у Аси, когда она убегала из дома с рюкзаком и папкой.

Ах, папкой... Антон какой-то...Надо бы разобраться...

Аля, шатаясь, бредёт по мокрому асфальту. Начинается снег. Огни расплываются в хороводе крупных белых хлопьев. Она внимательно читает рекламки и вывески, следит за цветными зеркалами витрин, за светоотражающими бирками на рукавах прохожих — солдат и гражданских. Больше всего ей хочется пить и отдыхать.

Совсем она отвыкла от тела, от его прекрасной тяжести, от его потребностей и нужд.

Денег у неё нет, серебра и ценных бумаг — тоже. Подобно всем усталым путникам, всем отчаянным хоббитам, она движется домой. Домой. В дом, единожды отобранный, дважды проигранный.

По пути Аля обгоняет вереницу грузовиков, тормозящих у чудом не закрывшейся круглосуточной кофейни, которой, кажется, светит судьба столовой для дальнобойщиков.

— И чего они там застряли? — смеётся она, оборачиваясь, чтобы полюбоваться расплывчатыми алыми и золотыми отражениями столицы в мокрых от мелкой мороси, туго, как зеркала, натянутых тентах грузовиков.

Переводит взгляд на мелкий зелёный козырёк, прилепившийся на стыке громадных домов — один в пять этажей, другой совсем уходит в небо, не сосчитать: голову задерёшь — и капли в глаза, в рот, за шиворот... Как будто стеклянная пелена над городом. Кто-то сверху трясёт мелким жидким стеклом через сито, и кружевное холодное крошево сыпется на крыши, на головы.

Вдруг в ноздри проникает аромат.

О, бывает ли так!

Среди холодной ночи, в узкую полоску перед первым часом рассвета, когда набухают в полёте капли дождя и превращаются в разлапистый снег, — нематериальным густым шаром врезается в неё запах кофе из-под зелёного козырька.

О, бывает ли так? Так и бывает.

Позабыв о многом, Аля втискивается сверчком сквозь толпу водителей и уводит с прилавка у раздвижного окошка горячий белый стакан. Из окна пышет оранжевым теплом; от стакана пышет коричневым жаром. У Али на языке привкус пончиков, пирожного-картошки, крема, пудры и всего того, что подают к кофе.

Она цепляется за стаканчик и, словно увлекаемая им, убегает прочь от зелёного козырька. Водилы ещё не скоро сообразят, что за взъерошенный вихрь метнулся и увёл порцию американо. А Аля вдыхает запах вафельной крошки, отпивает глоток и шепчет:

— Кофе-шмофе... В Питере не дураки, что кофе пьют.

Ледяной дождь превращается в крупный снегопад, лохматые куски снега, агломераты снежинок, заметают Тверскую почти мгновенно, город белеет, светлеет, покрывается тончайшей шалью, хрупкой, как оригами. Снежинки холмиком устраиваются на крышке кофейного стакана и вытягивают тепло. Где-то у дна пальцам ещё горячо, но стенки уже прохладны, как южные галечные пляжи, отдавшие ночи тепло знойного вечера.

Аля вытягивает кофе в несколько глотков и торопится домой, спрятанная белым покрывалом ото всех — даже от Аси с Яковом.

***

А там, в гостиной, на ложе из жухлых ошмётков папоротника, газет, чьих-то носков («Во что, во что превратился мой дом?!»), укрытый шинелью, спит молодой солдатик.

— Анто... — и осекается.

Аля, пожалуй, подвержена ностальгии сильнее всех Анн, Альбин, Алис и Анастасий своего рода. А потому, вместо того, чтобы просто разбудить юношу, который, кажется, и есть тот самый Асин солдатик, она отирает руки своей шалью и садится на бархатную банкетку у фортепиано.

Клавиши ложатся под пальцы мягче и ласковей, молоточки бьют острей и чутче, а мелодия выходит не бархатной и звонкой, как на клавикорде, а флисовой, росистой, как тёплый дождь у крыльца на пороге осени.

«А бывает ли в августе малина?» — раздумывает Аля, слабо улыбаясь, слабыми от голода и усталости пальцами наигрывая фортиссимо. Шинель на диване вздрагивает и замирает: солдатик слушает. Але чудится, что это Яков.

В самом сердце вальса Аля касается клавиш особенно нежно. Думает о Яше. Яшке. И склоняет голову, закрывает глаза, и руки идут по клавишам уже по памяти, без мысли. А мысли шепчутся, толкаются о том, о чём она, уж думала, позабыла.

А что, если б отважилась, как Ася, отстать от родителей, вывернуть по-своему? Была бы сейчас не Лыжина. И Ася была бы не Лыжина. А то вовсе бы Аси не было. Была бы Агафья, Альбертина, другая какая дочка дочки дочки дочки дочки... или сын. Путано всё спустя два века. Да и тогда было не проще.

Аля вздыхает; холодный воздух давно не топленного дома выветривает из головы последние пары крепкого яблочного кваса, употреблённого на Тверской, вместе с «если бы да кабы». Она доигрывает «Алечкин-Малиновый», поднимает голову от клавиш и видит волнистый силуэт в лакированной панели над клавиатурой.

— Ася? — неуверенно спрашивает Антон.

У него на лбу запеклась кровь, через бровь — новый, сочащийся сукровицей шрам, а правый локоть перебинтован желтоватым бинтом.

— Так, значит, не разбился, — задумчиво говорит Аля, припоминая газетные строки и проклятье цыганки. Вот ведь. Столько лет прошло, что она и сама почти поверила в бумажный кармашек на обложке жёлтой папки.

— Ася? — с ещё большим недоумением спрашивает Антон.

— Аля, — отвечает Александра. — Асина... сестра.

— Ася не говорила о сёстрах, — удивляется он. Тянется к нотам, морщится: видимо, болит рука. — Но вы очень похожи. Только ты, в отличие от неё, видимо, очень любишь фортепиано — вон как читаешь с листа...

— С листа?! — возмущается Александра, всем корпусом поворачиваясь к Антону. — Я играла наизусть!

— Ты не могла знать этого вальса. — Антон снисходительно улыбается, но тут же снова морщится и кряхтит. — Его написал мой прапрадед. Вернее, там ещё больше пра, но сути не меняет.

— Ничего себе «не меняет»! — поперхивается лафитом Яков Велимович. Ася хлопает его по спине, а сама грызёт кулаки и ногти, изнывая от зависти и ревности. Как это у бабки получается одним махом его окучить? Вон какими глазами смотрит!

Антон тем временем продолжает:

— Оригинал нот утерян. А единственная копия у меня. Я даже не цифровал её, чтобы вальс не распространился в интернете...

— Ничего не утерян! — Тёзка Брюса потрясает в воздухе исписанными листами где-то на расстоянии двух сотен лет. Но далёкий правнук его не слышит. Он слышит другое:

— Тебя не проведёшь. Красивый вальс. Твой прапра...дед, наверное, был композитором?

— Нет, он был каким-то консулом, графом. А музыку сочинял на досуге. И этот вальс посвятил своей неразделённой любви. Я тоже играл его для девушки... Хорошей девушки.

Обе Лыжины замирают.

Та, что в прошлом, — радостно и щемяще. Оттого, что всё ещё впереди.

Та, что в настоящем, — тоскливо и горестно. Оттого, что всё давно в прошлом.


Отсылка к Н.Гоголю «Мёртвые души».

Н.Гоголь «Мёртвые души».

Ф. Одоевский «Пёстрые сказки». 

17 страница11 июня 2019, 00:05