49. Уродство.
Серьёзное предупреждение: интимная детализированная сцена. Надеюсь, я не попаду в ад. Аминь.
3 месяца спустя. Бостон.
Даниэлла
Если спросить, как прошли три месяца в Швейцарии, я бы сказала это вслух ровным голосом, почти без эмоций, потому что так проще, потому что если начать говорить честно, то слова полезут комом в горле: скука, обыденность, разочарование. Дети были счастливы, и это, пожалуй, единственное, что по-настоящему удерживало меня от того, чтобы окончательно сорваться. Арлетта смеялась чаще, Марк перестал вздрагивать от резких звуков и однажды впервые сам взял меня за руку на улице, будто проверяя, не исчезну ли я, если он ослабит хватку, и в такие моменты мне казалось, что, может быть, всё это было не зря. Мы видели первый снег, неожиданно мягкий и тихий, и Марк стоял с раскрытыми ладонями, ловя хлопья, а потом смотрел на меня так, будто именно я это чудо для него придумала, и в его взгляде было столько доверия, что сердце каждый раз болезненно сжималось.
Но моё тело жило в другом ритме, и этот ритм был бесконечно утомительным. Больница стала частью моей жизни, почти ежедневной, навязчивой, потому что я шла туда снова и снова, проходя одни и те же коридоры, слыша один и тот же запах антисептика, слушая одни и те же осторожные, слишком аккуратные слова врачей, которые говорили правильно и профессионально, но каждый раз оставляли во мне пустоту. Я возвращалась домой к вечеру выжатая, с ватными ногами и тяжёлой головой, и иногда ловила себя на том, что злюсь не на болезнь, не на выстрел и даже не на судьбу, а на собственное тело, которое посмело подвести меня именно тогда, когда мне так отчаянно хотелось просто жить.
А больше всего меня разъедало другое, то, о чём я почти не говорила вслух. Дилан. Он был рядом постоянно, заботливый, внимательный до мелочей, он укутывал меня шарфом, поправлял воротник, следил, чтобы я не уставала, и смотрел так, будто всё ещё боялся моргнуть лишний раз. Но он так и не притронулся ко мне по-настоящему. Мимолётные поцелуи, осторожные прикосновения, как к чему-то хрупкому и опасному, и каждый раз, когда я чувствовала, как он сознательно останавливает себя, во мне поднималась злость, смешанная с обидой и стыдом. Я хотела кричать, потому что мне не нужна была эта стерильная бережность, мне хотелось чувствовать себя живой, желанной, нужной не только как пациентке и матери, но как женщине, которую любят.
Иногда я смотрела на него и ловила в себе глухое негодование, потому что он будто продолжал хоронить меня заживо, боясь прикоснуться, боясь сломать, боясь снова увидеть кровь, и от этого становилось только больнее. Рана зажила, оставив на груди уродливый, неровный шрам, и я могла бы сказать, что смирилась с ним, если бы не видела, как Дилан каждый раз задерживает взгляд именно там, будто этот шрам был для него напоминанием, запретом, границей, через которую он не решается переступить.
Я злилась. На него. На себя. На врачей. На эти бесконечные белые стены. Я сжимала пальцы в кулаки, когда вечером оставалась одна в ванной и смотрела на своё отражение, и мне хотелось ударить по стеклу, потому что внутри копилось слишком много невысказанного. Я не была сломанной, я была уставшей, и мне отчаянно хотелось, чтобы кто-нибудь наконец это увидел и перестал обращаться со мной, как с хрупкой фарфоровой куклой.
Наконец мы вернулись домой, и этот дом встретил меня знакомым теплом, которое должно было бы успокаивать, но почему-то лишь сильнее давило на грудь, словно напоминая, что я вернулась уже другой. Дворецкий и охрана молча, с отработанной точностью заносили чемоданы, аккуратно расставляя их в холле, и в каждом их движении была уверенность, которой мне самой так не хватало. Я глубоко вдохнула, будто надеясь, что вместе с этим воздухом смогу вдохнуть и прежнюю себя, ту, что ещё не знала слова «нельзя» применительно к собственной жизни.
Я сняла утеплённые сапожки на небольшом каблуке и на мгновение задержалась, ощущая, как тёплый пол с подогревом мягко принимает мои ступни, словно дом действительно рад моему возвращению и старается утешить хотя бы так. За окнами был снег, настоящий, хрустящий, и от этого зрелища на секунду защемило сердце — в Швейцарии он был праздником, здесь же стал частью реальности, в которую я возвращалась с ощущением внутренней пустоты.
— Мама, мы можем пойти с Марком лепить снеговика? — голос Летти прозвучал так радостно и чисто, что я невольно улыбнулась, даже не сразу осознав, как сильно держусь за эту улыбку, словно за спасательный круг.
Я погладила её по тёмным волосам, таким живым, тёплым, настоящим, и кивнула, стараясь, чтобы мой голос звучал уверенно и спокойно.
— Да, конечно, и прихватите с собой Фрэнка, — сказала я, подмигнув дворецкому, потому что именно ему я могла доверить их без колебаний.
Летти радостно потянула Марка за рукав, и они выбежали во двор, а я на мгновение задержалась в холле, наблюдая, как их силуэты исчезают за стеклянной дверью. В этот момент мне стало особенно ясно, что ради них двоих я обязана держаться, даже если внутри всё трещит по швам.
Я направилась к лестнице, чувствуя, как с каждым шагом вверх на плечи ложится всё больше усталости, накопленной за эти месяцы, и уже на середине пролёта ощутила напряжение за спиной, плотное и тяжёлое, как взгляд, который невозможно игнорировать. Я остановилась и обернулась.
— Что опять не так? — выдохнул Дилан, догоняя меня, и в его голосе было столько сдерживаемых эмоций, что мне стало ясно: он тоже на пределе.
— Всё замечательно, — ответила я почти автоматически, зная, насколько это неправда, но не имея сил начать этот разговор снова.
Ничего не было замечательно, потому что за этими словами скрывался вердикт врача, вынесенный после трёх месяцев лечения, холодный и беспощадный, словно приговор: беременность для меня небезопасна. Я носила это знание в себе, как занозу, которая болит при каждом движении, но которую невозможно вытащить.
— Ты расстраиваешься из-за беременности, серьёзно?! — его голос сорвался, и он уже почти кричал, не замечая, как напряжение разливается по всему дому.
— Тише, дети услышат, — прошептала я, чувствуя, как внутри всё сжимается от стыда и боли.
— У нас уже есть двое детей, Даниэлла, — он говорил это так, будто эти слова должны были всё исправить, закрыть тему, стереть мою боль.
— Тебе не понять, — ответила я, и в этих словах было больше усталости, чем упрёка.
— Так, может, объяснишь мне?! — он шагнул ближе, и я увидела в его глазах не злость, а растерянность человека, который не знает, как помочь, и от этого бесится ещё сильнее.
— Я... прошу, отстань, — выдохнула я, понимая, что если скажу ещё хоть слово, то просто сломаюсь.
Я зашла в нашу спальню, и он, конечно же, пошёл следом. Я сняла шубу и аккуратно повесила её в шкаф, чувствуя на себе его взгляд, тяжёлый, внимательный, будто он пытался прочитать меня, как открытую книгу, а я всеми силами старалась закрыть страницы.
— Ты же вроде на работу опаздывал? — процедила я, не оборачиваясь, потому что боялась встретиться с его глазами.
— Наша семейная жизнь только начинается, а ты уже снова отдаляешься от меня. Что тебя так беспокоит, чёрт возьми?! — в его голосе прорвалось всё то, что он держал в себе эти месяцы.
Я вывела его из себя, холодного, собранного, всегда контролирующего каждую эмоцию, и от этого стало ещё хуже, потому что я знала: он не заслужил быть тем, на кого я срываюсь.
— Да всё хорошо, — повторила я, словно мантру, хотя внутри чувствовала себя сломанной, дефектной, будто моё тело предало не только меня, но и его.
Я отвернулась и начала снимать тёплую кофту, не поворачиваясь в его сторону, потому что не могла вынести мысли о том, что он снова увидит мой шрам, увидит то, что я сама до сих пор не могла принять. Он не видел меня голой уже несколько месяцев, и это молчание между нами стало почти физическим.
Я надела домашнюю майку, потом штаны, чувствуя, как каждое движение даётся с усилием, а когда сменила их на домашние шорты, поняла, что в комнате уже пусто. Дилан ушёл, не оглянувшись, и этот тихий уход ударил больнее любого крика.
Я всхлипнула и направилась в ванную, где поставила набираться воду, наблюдая, как она медленно наполняет ванну, будто время здесь текло иначе, медленнее, позволяя мне наконец остановиться. Волосы стали длиннее за эти месяцы, и, глядя в зеркало на своё отражение, я видела женщину, которая пережила слишком много и всё ещё пытается выглядеть сильной.
Я коснулась пальцами шрама на груди и закрыла глаза, позволяя слезам наконец скатиться, потому что именно здесь, в тишине ванной, мне больше не нужно было притворяться, что всё действительно замечательно.
Я медленно подняла руки и стянула через голову майку, чувствуя, как ткань цепляется за кожу, будто не хочет отпускать, будто тянет за собой остатки тепла и иллюзию защищённости, и когда она упала на пол, я осталась перед зеркалом слишком открытой — не телом даже, а собой. Свет в ванной был беспощадным, он не сглаживал, не скрывал, не оставлял шансов притвориться, что всё как раньше, и я невольно склонила голову, рассматривая отражение так, словно видела себя впервые.
Мой взгляд сразу упёрся туда, куда он возвращался снова и снова, как бы я ни пыталась смотреть выше, в глаза, в лицо, в привычные линии плеч. Шрам тянулся ближе к левой груди, неровный, бледно-розовый, ещё живой, ещё чужой, будто кто-то оставил на мне подпись, которую невозможно стереть. Я медленно провела по нему пальцем, едва касаясь, и от этого прикосновения внутри что-то болезненно сжалось, потому что я не чувствовала в нём силы или выживания — я видела в нём только напоминание.
«Какое уродство», — мелькнула мысль, злая и липкая, и я тут же за неё уцепилась, потому что она объясняла слишком многое. Мне вдруг показалось, что именно из-за этого он не прикасается ко мне, что именно этот шрам стал стеной между нами, и что в его глазах я больше не та — не хрупкая, не желанная, не та, к которой хочется тянуться без страха. Я поймала себя на горькой усмешке, потому что эта мысль была несправедливой и жестокой, но именно поэтому она так легко прижилась во мне.
Я опустила руки и медленно сняла шорты вместе с бельём, не глядя вниз, будто боялась увидеть ещё что-то, что сломает меня окончательно, и шагнула в ванну, не проверяя температуру воды. Она оказалась слишком горячей, обожгла кожу, но я не отдёрнула ногу, наоборот — позволила этому ощущению пройти сквозь меня, потому что физическая боль была проще и честнее той, что сидела внутри. Я опустилась ниже, сползая по гладкой поверхности, пока вода не дошла до подбородка, и только тогда выдохнула, словно позволила себе наконец исчезнуть хотя бы наполовину.
Сидя так, я дотянулась до полки и взяла флакон с пеной для ванны, нажав слишком резко, будто злилась даже на это, и густая ароматная жидкость растеклась по воде, постепенно скрывая моё тело, скрывая шрам, скрывая всё, что я не хотела видеть. Пена поднималась, становилась плотнее, и я выключила воду, прислушиваясь к внезапной тишине, в которой остались только мои мысли — разбросанные, уставшие, цепляющиеся за что угодно, лишь бы не возвращаться к нему, к нам, к тому, что между нами происходит.
Я закрыла глаза, надеясь хотя бы на несколько минут покоя после перелёта, после дороги, после этого бесконечного напряжения, но не успела даже полностью расслабиться, как дверь в ванную распахнулась резко, без стука. Он не смотрел на воду, не смотрел на пену — сразу на меня. Взгляд цепкий, злой, напряжённый, как перед выстрелом. Дилан захлопнул дверь ногой и встал у неё, скрестив руки на груди.
— Нет, блять, давай договорим, — голос низкий, глухой. Не крик. Хуже. Тот самый тон, когда он уже всё решил, но ещё даёт шанс высказаться.
Я не ответила. Только глубже опустилась в воду, будто могла спрятаться в ней. Пена дрогнула от моего движения. Я отвернулась к стене.
— Ты исчезаешь, — продолжил он. — Молча. Без объяснений. Думаешь, я не вижу?
Он сделал шаг ближе. Я почувствовала это кожей, даже не оборачиваясь.
— Ты не смотришь на меня. Ты не подпускаешь меня. Ты делаешь вид, что всё нормально, а потом уходишь в ванну, закрываешься, — он усмехнулся коротко, зло. — Как подросток, а не женщина, с которой я живу.
Я сжала пальцы под водой так, что ногти впились в ладони.
— Ты знаешь, почему, — тихо сказала я.
— Нет, — отрезал он. — Я знаю только то, что ты решила за нас двоих.
Он наклонился и упёрся ладонью в край ванны.
— Ты правда думаешь, что я не прикасаюсь к тебе потому, что ты мне не нравишься?
Я молчала.
— Посмотри на меня, — приказал он.
Я не сразу, но обернулась. Его лицо было жёстким, собранным. Ни веселья, ни жалости. Только напряжение и злость, которую он держал в узде.
— Я не трогаю тебя, потому что ты каждый раз вздрагиваешь, — сказал он медленно. — Потому что ты напрягаешься, будто я причиню тебе боль. Потому что ты смотришь на себя так, словно я должен отвернуться.
Он выпрямился.
— А я не отворачиваюсь, Даниэлла. Я жду, пока ты перестанешь прятаться.
Я опустила взгляд.
— Ты видел шрам, — выдохнула я. — Ты всё видел.
— И что? — резко. — Думаешь, это что-то во мне сломало?
Он подошёл ближе, уже совсем рядом. Присел на корточки, чтобы быть на уровне моего лица.
— Сломало тебя, — сказал он тихо. — Не меня.
Я почувствовала, как что-то внутри дрогнуло.
— Ты стала решать, что я думаю, — продолжил он. — Что я чувствую. Что мне можно, а что нет. И знаешь что? Это бесит.
Он выпрямился, провёл рукой по волосам.
— Я мужчина. Я хочу свою женщину. Но не тогда, когда она смотрит на меня как на приговор.
Он развернулся и пошёл к двери, остановился уже у выхода.
— Выйдешь — поговорим нормально, — бросил через плечо. — Не выйдешь — значит, ты правда решила быть одна. Но это уже будет твой выбор, не мой.
Дверь закрылась не хлопком — твёрдо, окончательно.
Я осталась в ванной, в остывающей воде, с дрожью под кожей и странным, тяжёлым пониманием: он никуда не ушёл. Он просто перестал ходить вокруг меня на цыпочках.
Я не могла снова сбежать.
Ноги дрожали, будто я собиралась выйти не из ванны, а из-под обстрела. Я встала, вода стекала по икрам, по коленям, по щиколоткам, собираясь лужицей на кафеле. Мне было все равно. Я резко выдернула полотенце с крючка, грубо промокнула тело — без нежности, без привычного «бережно». Натянула халат, не завязывая пояс сразу, будто боялась, что если задержусь хоть на секунду, то снова передумаю.
Дверь ванной открылась почти беззвучно.
Он стоял в спальне, спиной ко мне, уперевшись руками в комод. Плечи напряжены, шея каменная. Я видела это раньше — так он стоит, когда внутри него что-то крошится, но он не позволяет этому вылезти наружу.
— Я не убегаю, — сказала я первой. Голос был ровнее, чем я ожидала. — Говори.
Он обернулся. Взгляд сразу скользнул по моему лицу, ниже — остановился, резко, как будто наткнулся на запрет. Он тут же отвёл глаза. Это резануло сильнее любого крика.
— Вот именно это ты и делаешь, — ответил он глухо. — Ты закрываешься. От меня. От всего.
Я сделала шаг вперёд. Полотенце, которое я бросила на пол, осталось за спиной, как что-то ненужное, прошлое.
— А ты? — я скрестила руки на груди, скорее машинально. — Ты три месяца живёшь рядом со мной, как с... фарфоровой вазой. Боишься дотронуться, боишься посмотреть. Как будто я сломанная.
Он резко выпрямился.
— Я боюсь тебя потерять, — отрезал он. Без надрыва. Без сантиментов. Как факт. — И если для этого нужно не трогать тебя — я не буду.
— А если я от этого исчезаю? — тихо спросила я. — Ты об этом думал?
Он сжал челюсть. Провёл рукой по волосам — резкое, злое движение.
— Ты думаешь, мне легко? — голос стал ниже. — Думаешь, я не вижу, как ты смотришь на себя? Как прячешься? Я не трогаю тебя не потому, что ты мне не нужна. А потому что я каждый раз вспоминаю, как ты лежала на операционном столе. И я ничего не мог сделать.
Я сглотнула. Сердце ударилось где-то в горле.
— Я жива, Дилан.
— Да, — он посмотрел прямо. Впервые за весь разговор. — Но ты думаешь, я готов ещё раз проверить судьбу?
Я подошла ближе. Очень медленно. Остановилась в шаге от него.
— А я не готова жить, как будто меня уже нет, — сказала я. — Я не дефектная. Я не ошибка. И если ты будешь продолжать делать вид, что меня нельзя трогать — я действительно исчезну. Не физически. Хуже.
Он долго молчал. Слишком долго. Потом выдохнул — тяжело, через нос, будто сбрасывал с себя груз.
— Я не идеальный, — сказал он наконец. — Я не умею красиво говорить. Но ты — моя будущая жена. Моя. И я не отказывался от тебя ни на секунду. Даже когда ты решила, что я это сделал.
Он протянул руку. Остановился в воздухе. Посмотрел на меня, словно спрашивая разрешения.
Я не ответила словами. Просто сделала шаг вперёд.
Этот шаг стер последние сантиметры между нами. Дилан не стал ждать — его ладонь, тяжелая и горячая, легла мне на затылок, пальцы запутались в мокрых волосах, и он притянул меня к себе так резко, что я едва не потеряла равновесие.
Его губы накрыли мои не с нежностью, а с какой-то накопленной, почти пугающей жадностью. Это был поцелуй, в котором не осталось места для извинений или страха — только три месяца голода, который выжигал нас обоих изнутри.
Сбрасывая маски
Я почувствовала, как его вторая рука скользнула по моей спине, сминая ткань халата, и рванула пояс. Халат соскользнул с моих плеч, падая бесформенной кучей на пол. Я замерла на долю секунды, инстинктивно желая прикрыться, но Дилан не дал мне этого сделать. Он отстранился лишь на дюйм, его дыхание обжигало мои губы.
— Смотри на меня, — прорычал он, и в его глазах я увидела не жалость, а чистую, неразбавленную похоть, смешанную с обожанием. — Ты видишь? Мне плевать на шрамы. Мне нужна ты. Вся.
Он быстро избавился от своей одежды. Когда его джинсы упали, я невольно опустила взгляд. На его лобке, чуть выше основания члена, темнела четкая, грубая татуировка: «Inside and Outside». Эти слова казались клеймом, напоминанием о том, что он претендует на всё — на мою душу и на моё тело.
Я протянула руку, касаясь пальцами букв, а затем ниже — там, где холодный металл пирсинга контрастировал с его горячей, напряженной кожей. Дилан резко втянул воздух сквозь зубы, когда мои пальцы задели кольцо.
Безумие накопленного ожидания
Он подхватил меня под бедра, заставляя обвить его ногами, и впечатал в стену рядом с комодом. Прохлада дерева за спиной и его невыносимый жар спереди сводили с ума.
— Три месяца, Даниэлла... — прошептал он в шею, оставляя там багровый след. — Ты хоть понимаешь, что я сейчас с тобой сделаю?
Он не ждал ответа. Его поцелуи спускались ниже — к ключицам, к груди, и, наконец, к тому самому шраму, которого я так боялась. Он прижался к нему губами, медленно, почти благоговейно, прежде чем снова поднять на меня взгляд, потемневший от желания.
Когда он вошел в меня — резко, одним мощным толчком, — я забыла, как дышать. Это была не просто физическая близость, это был захват. Пирсинг добавлял новые, непривычные ощущения: острое, металлическое трение внутри, которое заставляло мои чувства обостряться до предела. Каждое его движение было тяжелым, глубоким, выверенным.
Единство
В комнате было слышно только наше сбивчивое дыхание и глухие удары тела о тело. Дилан вжимал мои ладони в дерево комода, переплетая свои пальцы с моими.
— Внутри и снаружи, — выдохнул он мне в самое ухо, повторяя слова татуировки. — Ты слышишь? Ты моя везде.
Он не давал мне пощады, двигаясь в том ритме, который диктовали эти три месяца пустоты. Я выгнулась навстречу, впиваясь ногтями в его плечи, чувствуя, как внутри всё плавится от этого невыносимого, дикого напряжения. Мы больше не были «фарфоровой вазой» и её охранником. Мы были двумя людьми, которые пытались вытравить боль через экстаз.
Ритм становился все более рваным, отчаянным. Дилан вжимал меня в поверхность комода, и каждое его движение отзывалось во мне острой, почти электрической волной — холодный металл его пирсинга внутри ощущался как постоянное напоминание о реальности, о том, что это происходит здесь и сейчас.
Я чувствовала, как его мышцы под моими пальцами стали каменными. Он тяжело дышал мне в висок, его губы судорожно прижимались к моей коже. Напряжение внутри него достигло той точки, когда контроль начинает ускользать, но именно в этот момент он резко, с глухим рычанием, отстранился.
Это был момент вынужденной, болезненной трезвости.
Он вышел из меня одним резким движением, когда до пика оставались считанные мгновения. Я судорожно выдохнула, чувствуя внезапную пустоту, и открыла глаза. Дилан тяжело навис над моей кожей, его рука крепко сжала мое бедро, удерживая на месте. Проводя рукой по своему члену с бешеной скоростью, он излился на мой живот.
Дилан тяжело дышал, его лоб упирался в мое плечо, пока пульсация в его теле постепенно утихала. Горячая жидкость на моем животе была немым напоминанием о той тонкой грани, по которой мы ходили. Мое сердце, поврежденное тем самым выстрелом, не выдержало бы нагрузки беременности — и он знал это лучше, чем кто-либо. Когда он останавливался, когда выходил из меня, это был акт его величайшей любви и страха.
Я медленно опустила взгляд на свой живот. Там, прямо поверх его татуировки и моего шрама, смешивались следы нашей страсти. Я протянула руку, коснувшись кончиками пальцев теплой влаги, и провела линию вверх, к ребрам.
Глаза Дилана — пронзительно-голубые, как лед под палящим солнцем — следили за каждым моим движением. В них застыло странное оцепенение, смесь обожания и голода. Когда я поднесла палец к губам и медленно слизнула остатки его семени, не отводя от него взгляда, я увидела, как его зрачки расширились, почти полностью поглотив радужку.
— Ты с ума меня сведешь, — выдохнул он, и в его голосе прорезалась новая волна хриплой жажды.
Он не дал мне опомниться. Его руки, сильные и надежные, подхватили меня под бедра и спину. Несмотря на кипящее в нем безумие, он нес меня к кровати так осторожно, словно я была сделана из самого хрупкого стекла в мире. Он помнил о каждом моем слабом ударе сердца, о каждом шраме.
Он опустил меня на простыни, но не разорвал контакт ни на секунду. Дилан навис сверху, его татуировка «Inside and Outside» теперь была прямо перед моими глазами, а холодный пирсинг снова коснулся моей кожи, посылая разряд по нервным окончаниям.
— Я не закончил, — прошептал он, и его губы накрыли мои.
Он вошел в меня снова — на этот раз медленно, тягуче, заполняя собой каждую клеточку моего существа. Это было еще более глубоко и интимно, чем в первый раз. Теперь, когда первый пожар был потушен, осталась только чистая, концентрированная близость. Его движения были бережными, но властными, он прислушивался к моему дыханию, контролируя каждый толчок, чтобы мое сердце билось в унисон с его — ровно и уверенно.
В этой тишине спальни, под его тяжелым и любящим взглядом, я чувствовала себя по-настоящему живой. Внутри и снаружи.
