24 страница13 октября 2015, 14:56

29 июля, час ночи

Какой вкус у ужаса? Чем пахнет страх? Каково это — падать в бездонную пропасть? Куда деваются непролитые слезы: превращаются внутри нас в лед? Куда исчезают невысказанные мысли? Где хранятся неосуществленные желания? Может ли быть лишним один вдох?

Я много думала об этом все эти годы, но так как у меня не было потребности записать свои мысли, они остались невысказанными. А теперь бьют меня в лицо, как волны осеннего шторма. Теперь, когда я могу записать их на бумагу, у меня даже есть ответ на один из этих вопросов. Чувства не исчезают. Их запирают в бутылку и затыкают пробкой, но там, внутри, они продолжают жить. Достаточно просто достать старое чувство и описать его в дневнике, или в своих, как их называет Анна-Клара, мемуарах, и чувство это будет свежим, как новорожденный младенец. Свен был прав. Опасно трясти бутылку с прошлым: плохое и хорошее могут перемешаться.

Раскупоривание бутылки я отмечаю старым темно-красным вином из Бордо, которое приятно щекочет язык. Свен расстроится, что я выпила его одна, мы так долго хранили эту бутылку. Но он меня поймет. И простит. Он спит. А я — нет. Час ночи, и темнота вокруг уже не такая густая, как пару недель назад. Но меня это не удивляет, мне просто грустно.

Не знаю, как я пережила то Рождество. У меня был лед внутри и иней под кожей, что трудно было даже говорить. Папа спрашивал, что со мной, но я просила его оставить меня в покое. Наконец, я с огромным облегчением узнала, что ему пора возвращаться в Гётеборг. Мне было стыдно за эту радость, но я ничего не могла с собой поделать. До Нового года оставался один день. Я заверила папу, что со мной будет все в порядке и что меня пригласили на несколько вечеринок, к тому же скоро приедет мама (это была ложь). Я благодарила небо за то, что осталась дома одна и могла позвонить Джону. Я решила сделать это утром. Собравшись с силами, я набрала номер. Я хорошо помню, как сжимала черную трубку телефона, как меня колотила дрожь и с каким трудом заговорила, когда мне ответили. Это была мать Джона.

— Добрый день, миссис Лонгли. Как дела? Поздравляю вас с Рождеством, точнее, с прошедшим Рождеством. Надеюсь, вы хорошо его отметили. И с Новым годом тоже. — Я осторожно пробиралась через минное поле английских фраз, мой голос дрожал.

Мама Джона не могла этого не заметить. Но сделала вид, что не заметила. Она сказала, что рада меня слышать, спросила, как дела у меня с учебой и дома. Мы беседовали достаточно долго, чтобы я успела набраться храбрости и спросить, что с Джоном.

Я ожидала чего угодно. Несчастья. Командировки. Опасного задания. Но только не этого.

— Джон вообще-то дома. Он спит. Но я его сейчас разбужу.

Я уловила резкость в ее тоне, тоне разгневанной матери, которой стыдно за поведение сына. И поняла: что-то не так.

Голос Джона звучал как обычно. Это был его голос — глубокий, бархатный, с красивой интонацией:

— Привет, Ева. Как дела?

— Хорошо, спасибо. Я много училась, а так все в порядке. А у тебя?

— У меня тоже все хорошо. Ева, я должен тебе кое-что сказать. Я помолвлен и собираюсь жениться.

— Помолвлен и собираешься жениться? — Только повторив эту фразу, я смогла осознать ее смысл.

— Да, мне очень жаль. Я должен был сказать тебе раньше.

— И почему не сказал?

— Все произошло так быстро, что я не успел принять решение, как лучше поступить.

— Лучше было сказать.

— Мне жаль. Я пытался написать тебе письмо, но не мог подобрать слова, и чем больше откладывал, тем сложнее было...

— И сколько ты еще собирался откладывать?

— Не знаю... может, до следующей недели. Я надеялся, что ты встретишь другого парня, и наши отношения закончатся сами по себе...

Почему я помню этот разговор слово в слово, словно отрывок из пьесы, ставшей классикой? Может, потому, что, положив трубку, я записала его. Я писала и писала, выводя на бумаге букву за буквой, фразу за фразой, не пропуская ни одной паузы. Господи, если ты существуешь, тебе известно, зачем я это сделала. Я искала в словах Джона скрытый смысл — может быть, боль, раскаяние — хоть что-то, что могло бы объяснить его поступок. Удивляюсь, как мне вообще удалось запомнить что-то в состоянии шока. Слова Джона о том, что я могла бы встретить другого, были как гвоздь, вонзившийся мне в ладонь и пригвоздивший к кресту. Тогда я еще не знала, что настоящая боль придет позже.

— Знаешь, что ты сейчас делаешь? Ты говоришь мне, что я совсем не разбираюсь в людях. А знаешь, что я думала? Что с тобой случилось несчастье, что ты лежишь в больнице! Поэтому я позвонила.

— Ева, мне жаль. Я слышу, что ты расстроена.

— А знаешь, что больнее всего? Не то, что ты встретил другую женщину. Такое случается. Ты ничего мне не обещал, и я тебе ничего не обещала. Но ты не представляешь, какую боль причинило мне твое молчание.

— Все произошло слишком быстро.

— А твой подарок на Рождество? Это была ложь? И твоя командировка тоже?

— Нет, приказ был, просто потом все изменилось. Я был очень расстроен. Пошел в паб вечером и встретил там ее. Она сказала, что любит меня с самой первой нашей встречи... Мы поженимся не раньше, чем через год. Ее родители не хотят, чтобы мы торопились.

Планы пожениться, мнение родителей, любовь с первого взгляда... Что такое любовь? Как выразить ее словами? Как показать, что любишь? В те годы к трубке вел от аппарата витой черный шнур. Как черная кусачая крыса. Эхо слов в голове.Мне приходится сразу решать, перерастет ли новое знакомство в дружбу или останется мимолетной встречей. Сразу решать...

— Почему ты ничего не сказал мне? До встречи с тобой мир был не таким, каким я мечтала его видеть. Встретив тебя, я начала думать, что ошибалась. И что теперь? Где правда и где выдумка? Как в наших спорах...

Джон рассмеялся. Осторожно, тихо.

— Да, мы с тобой много об этом спорили.

— А теперь ты споришь с ней?

— Нет, она не любит спорить, но в остальном она очень милая девушка.

Однажды он сказал, что я красива, когда сержусь. Глаза сверкают, щеки горят. Любовь. Что такое любовь?

— Ты часто говорил о любви. Ты писал о любви, твердил, что любишь меня. Ты говорил о розах. Я не осмеливалась. Я надеялась, что ты поймешь и почувствуешь все раньше, чем я подберу слова... И что теперь?

— Ты не права, Ева. Ты мне по-прежнему очень нравишься. И в каком-то смысле я все еще тебя люблю. Возможно, встречайся мы чаще, на месте этой девушки была бы ты.

Ты так думаешь? Что это могла быть я, будь я рядом? Думаешь, это тебе решать? Так я сказала бы сегодня. А тогда только подумала. Тогда я уцепилась за единственное, что у меня оставалось, — гордость. Я сказала:

— У нас была красивая история. Я никогда ее не забуду.

— Я тоже. Нам было хорошо вместе. И если ты когда-нибудь приедешь в Англию, позвони мне. Я с удовольствием с тобой встречусь. А теперь мне надо идти. Я напишу тебе.

— Нет, подожди!

— Да?

— Кто она? Я ее знаю? Она обо мне знает?

— Да, ты ее знаешь.

И он мне все рассказал.

Мое бордо, точнее, наше со Свеном бордо потрясающее. Попадая на язык, оно будит во мне воспоминания о розах темно-красного, почти черного цвета. Я пью уже второй бокал и знаю, что могу достать свои записи, сделанные в семнадцать лет, которые лежат в гараже вместе со старыми письмами, и проверить, насколько точно все запомнила. Но зачем? Достаточно посмотреть на прошлое в бинокль моей памяти. Настроить резкость, выбрать режим «юность» и увидеть себя, свернувшуюся клубочком в постели, прижавшую руки к животу. Я помню, что хотела позвонить кому-нибудь и выплакаться, но потом поняла, что у меня есть только уши Бустера. Я была одна. Как всегда. Единственный способ законсервировать боль — лишить ее доступа воздуха, поэтому мои глаза оставались сухими.

Несколько следующих дней я почти не вставала с постели. В холодильнике оставалась какая-то еда, но мой желудок отказывался принимать что-то, кроме чая и хлеба, они и поддерживали во мне жизнь. Они, а еще бесконечные мысли. Как можно безумно любить одного человека, а потом вот так просто перенести свои чувства на другого? Чего стоят все эти слова о любви и о розах? Как я могла обмануться? Или моя защитная броня заржавела, и поэтому я так легко попалась? Что было бы, если бы я приехала на тот бал? Почему я забыла то, чему меня научила история с Бриттой: что любить — значит терять?

Однажды вечером я вышла в сад, отчаянно желая найти пережившего зиму паука или улитку. Деревья стояли недвижно, простирая голые ветви к небу, и вокруг не было ни души. Живыми были только снег и иней. Я легла в сугроб и, не чувствуя холода, вгляделась в звездное небо. По этим же звездам Джон ориентируется в море. Могут ли наши мысли встретиться в пространстве, чтобы он почувствовал, как мне плохо?

Холод притуплял боль, я дрожала, но продолжала лежать, пока у меня не онемели руки и ноги. В какой-то момент я подумала, что хочу остаться здесь навсегда. Никто не будет по мне скучать. Холод зимы проникнет в меня через поры и сольется с тем холодом, что у меня внутри. В конце концов, замерзнут даже чувства, как ноги Бритты в капроновых чулках. И я стану свободной. Как Анна. Только она предпочла поезд. Свобода — призрачное понятие. Бегство дало бы не настоящую свободу, а только ее иллюзию. И лежа тогда на снегу, я поняла, что никогда не стану свободной — ни в этой жизни, ни в следующей, пока не сделаю то, что пообещала себе сделать, когда мне было семь лет.

В те дни, которые я провела в постели, у меня была прекрасная возможность изучить мирок, в котором я жила. Свою комнату, кровать, письменный стол, книжную полку, подушки, плед, лампы — всё в красных тонах для уюта. Ничто не могло заменить мне утраченное. Дева Мария сочувственно смотрела на меня мраморными глазами, но она была нема и не могла ничего сказать мне в утешение. И с приближением начала занятий я поняла: то, что случилось, поставило точку на моей прежней жизни. Я никогда больше не смогу пойти в школу и учиться так, словно для меня это важно. Теперь знания не имели никакого значения. Единственное, что было важно, это найти способ выжить, спастись, победить страх. Я позволила себе забыться, и вот оно, наказание за легкомыслие. Но я больше не повторю эту ошибку. Никогда больше я не позволю страсти управлять собой, никогда больше не полюблю. Я должна лишь выжить, должна победить страх.

В день начала занятий я собрала самое необходимое в две сумки и рюкзак. Я сложила туда одежду, книги, пластинки, украшения, уши Бустера, немного еды, найденные в доме деньги. Медальон, подаренный Джоном, я сорвала сразу же после нашего разговора — причем с такой силой, что застежка сломалась, но не нашла в себе сил его выбросить. Теперь я обмотала цепочкой статуэтку Девы Марии и положила ее в сумку. На следующий день я ушла из дома, не оглядываясь, твердо зная, что никогда туда не вернусь. Ключ я положила, как обычно, под камень рядом с почтовым ящиком, потом пошла в банк, где сняла все деньги со счета, и на вокзал, где купила билет до Фриллесоса.

Да, в шестидесятые годы сюда можно было доехать на поезде. Сейчас мне пришлось бы отправиться в Гётеборг, а оттуда добираться на электричках и автобусах — не понимаю, почему отменили двухминутную остановку во Фриллесосе. Но тогда я об этом не думала. Я должна была прожить хотя бы один день, потом еще один, и еще... Мне и в голову не приходило думать о старости или бессмысленности жизни. Поезд ли высадил меня на станции или кит выплюнул на берег, не имело тогда абсолютно никакого значения.

Когда я приехала в Фриллесос, было не очень холодно. Конечно, дул ветер и моросил дождь, но в тот год на Западном побережье всю зиму не было снега, за что я была благодарна природе. Никто не встречал меня на станции и не ждал в доме, куда я кое-как добралась со своими сумками. Там было холодно, я вся промокла, но, войдя в дверь, убедилась, что приняла правильное решение. Ковры на полу, старая мебель, керосиновая лампа — все это давало надежду на покой. Я сразу поняла, что надо сделать в первую очередь. За пару часов я притащила дров из сарая, затопила камин и вскипятила воду. Поздно ночью я сидела перед огнем с чашкой чая в руке и думала, что никогда в жизни не покину этот дом. Деву Марию я поставила на каминную полку. В ее молчаливой компании мне было не так одиноко.

Через пару дней я еще больше утвердилась в своем решении. На второй день после приезда я пошла в пекарню к Берит Анель и спросила, можно ли мне работать на нее. Берит была сильной и властной женщиной, ее уважали и даже побаивались, но она ответила «да», не задавая лишних вопросов. Я должна была приступить к работе следующим утром. В пять надо уже было быть на месте (с этим у Берит было строго) и работать за десять крон в час. Мне было все равно. Этого должно было хватать на жизнь. Я позвонила папе, чтобы сообщить, где я.

Папа до смерти испугался за меня и приехал в тот же вечер. Я готовила кашу, когда он ворвался в дом. Он стоял в прихожей в пальто и сапогах и кричал:

— Ева, это безумие! Ты погубишь свою жизнь! Что произошло?

Я молчала, а он как помешанный снова и снова повторял свой вопрос весь вечер. Только в полночь, когда мы сидели у камина, я рассказала, что между мной с Джоном все кончено. Что я никогда больше не смогу жить с мамой, и что с ним тоже жить не хочу. Что мне нужно побыть одной. Что я хочу остаться здесь, по крайней мере, на ближайшее время. Одна.

Папе нечего было сказать, кроме банальных фраз о том, что мне нужно учиться, и что молодой девушке нельзя жить одной, и что дом не отапливается, и что поблизости никого нет. Я ответила, что мне никто не нужен. Что я уже взрослая.

Взрослая. Услышав это, папа отступился. Мы сидели и смотрели на огонь, как раньше, словно в языках пламени крылись ответы на все вопросы, пока папа не нарушил молчание, сообщив, что мама собирается жить за границей.

— Она позвонила пару дней назад и сказала, что ей предложили переехать в Лондон и заниматься развитием фирмы в Европе. Мне все равно. Но для тебя, Ева... Я думал, что ты будешь сдавать выпускные экзамены, поэтому не сможешь пока переехать ко мне в Гётеборг, и я тоже не могу...

— Так я все равно жила бы одна в Стокгольме?

Папа развел руками:

— По всей видимости, да. Но теперь, когда ты решила жить здесь, я не знаю, что тебе сказать. Ты ведь закончишь школу? Как родители, мы...

— Как родители, вы занимались только собой, — отрезала я грубо, зная, что папе станет стыдно, и он от меня отстанет.

— Я знаю, Ева. Знаю. Тебе было нелегко, и мы тебя не поддерживали. Я так мало для тебя сделал, но я надеюсь, что...

Он замолчал. «Тебе было нелегко. Тебе было нелегко». Сколько раз я слышала это... Подняв глаза, я увидела, что он плачет. Это были слезы бессилия и отчаяния. Я с нежностью смотрела на папу и чувствовала, что все изменилось: теперь он был ребенком, а я — взрослой.

Я поразмыслю об этом во время прогулки к морю. Да, сейчас ночь, но я видела за окном зайца и решила, что если он не боится, то и я не буду. Я вспомню о том, какими были мои первые недели одиночества во Фриллесосе. Как я постепенно привыкала к деревенской жизни с ее тишиной, вечерами у камина, простой едой. Берит Анель была ко мне очень строга, но зато не жалела масла и сливок для выпечки. Я научилась вставать в 4.30 и начинать печь в 5 утра вместо того, чтобы решать уравнения. Я была безумно рада узнать, что Гудрун, моя подруга детства, работает в этой же пекарне, и она всему меня научила. Именно там она набрала тот жирок, который до сих пор носит на себе.

Я помню, как сообщила по телефону директору, что никогда не вернусь в школу. Но не хочу вспоминать, как каждый день ходила к почтовому ящику — посмотреть, не пришло ли письмо от Джона. Я хочу забыть, что тогда еще надеялась на спасение. Зато я помню, как мое самочувствие ухудшалось и как я постепенно начала понимать, в чем причина. И как я, наконец, встретилась с мамой. В последний раз.


24 страница13 октября 2015, 14:56