Часть 6
Глава LVI
Ретт отсутствовал целых три месяца, и за все это время Скарлетт не получила от него ни слова. Она не знала ни где он, ни сколько продлится его отсутствие. Она даже понятия не имела, вернется ли он вообще. Все это время она занималась своими делами, высоко держа голову и глубоко страдая в душе. Она не очень хорошо себя чувствовала, но, побуждаемая Мелани, каждый день бывала в лавке и старалась хотя бы внешне поддерживать интерес к лесопилкам. Впервые лавка тяготила ее, и хотя она принесла тройной доход по сравнению с предыдущим годом – деньги так и текли рекой, – Скарлетт не могла заставить себя интересоваться этим делом, была резка и груба с приказчиками. Лесопилка Джонни Гэллегера тоже процветала, и на лесном складе без труда продавали все подчистую, но что бы Джонни ни говорил и ни делал, все раздражало ее. Джонни, будучи, как и она, ирландцем, наконец вспылил от ее придирок и, пригрозив, что уйдет, произнес на этот счет длинную тираду, которая кончалась так: «На этом я умываю, мэм, руки, и проклятье Кромвеля да падет на ваш дом». Чтобы утихомирить его, Скарлетт пришлось долго и униженно перед ним извиняться.
На лесопилке Эшли она не была ни разу. Не заходила она и в контору на лесном складе, если могла предположить, что он там. Она знала, что он избегает ее, знала, что ее частое присутствие в доме по настоятельной просьбе Мелани было для него мукой. Они никогда не оставались вдвоем, ни разу не говорили, а ей не терпелось задать ему один вопрос. Ей так хотелось знать, не возненавидел ли он ее, а также что он сказал Мелани, но Эшли держался от нее на расстоянии и беззвучно молил не заговаривать с ним. Ей было невыносимо видеть его лицо, постаревшее, измученное раскаянием, а то, что его лесопилка каждую неделю приносила лишь убытки, тем более раздражало ее, но она молчала.
Его беспомощность выводила ее из себя. Она не знала, что он мог бы сделать, чтобы улучшить положение, но считала, что он должен что-то сделать. Вот Ретт – тот непременно что-то предпринял бы. Ретт всегда что-то предпринимал – пусть даже не то, что надо, – и она невольно уважала его за это.
Теперь, когда злость на Ретта и его оскорбления прошли, ей стало недоставать его, и она все больше и больше скучала по нему по мере того, как шли дни, а вестей от него не было. Из сложного клубка чувств, который он оставил в ней, – восторга и гнева, душевного надрыва и уязвленной гордости, – родилась меланхолия и, точно ворон, уселась на ее плече. Она тосковала по Ретту, ей недоставало легкой дерзости его анекдотов, вызывавших у нее взрывы хохота, его иронической усмешки, которая сразу ставила все на свои места, не давая преувеличивать беды, – недоставало даже его издевок, больно коловших ее, вызывавшие злобные реплики в ответ. Больше же всего ей недоставало его присутствия, недоставало человека, которому можно все рассказать. А лучшего слушателя, чем Ретт, и пожелать было трудно. Она могла без зазрения совести, даже с гордостью, рассказывать ему, как ободрала кого-нибудь точно липку, и он лишь аплодировал ей. А другим она не могла даже намекнуть на нечто подобное, ибо это лишь шокировало бы их.
Ей одиноко было без Ретта и без Бонни. Она скучала по малышке больше, чем могла предположить. Вспоминая последние жестокие слова Ретта об ее отношении к Уэйду и к Элле, она старалась заполнить ими пустые часы. Но все было ни к чему. Слова Ретта и поведение детей открыли Скарлетт глаза на страшную, больно саднившую правду. Пока дети были маленькие, она была слишком занята, слишком поглощена заботами о том, где достать денег, слишком была с ними резка и нетерпима и не сумела завоевать ни их доверие, ни любовь. А теперь было слишком поздно или, быть может, у нее не хватало терпения или ума проникнуть в тайну их сердечек.
Элла! Скарлетт крайне огорчилась, поняв, что Элла – неумная девочка, но это было именно так. Ее умишко ни на чем не задерживался – мысли порхали, как птички с ветки на ветку, и даже когда Скарлетт принималась ей что-то рассказывать, Элла с детской непосредственностью прерывала ее, задавая вопросы, не имевшие никакого отношения к рассказу, и прежде чем Скарлетт успевала дать пояснения, забывала, о чем спрашивала. Что же до Уэйда... возможно, Ретт прав. Возможно, мальчик боится ее. Это казалось Скарлетт странным и обидным. Ну, почему сын, единственный сын, должен бояться ее? Когда она пыталась втянуть Уэйда в разговор, на нее смотрели бархатные карие глаза Чарлза, мальчик ежился и смущенно переминался с ноги на ногу. А вот с Мелани он болтал без умолку и показывал ей все содержимое своих карманов, начиная с червей для рыбной ловли и кончая обрывками веревок.
Мелани умела обращаться с детишками. Тут уж ничего не скажешь. Ее Бо был самым воспитанным и самым прелестным ребенком в Атланте. Скарлетт куда лучше ладила с ним, чем с собственным сыном, потому что маленький Бо не стеснялся взрослых и, увидев ее, тут же, без приглашения, залезал к ней на колени. Какой это был прелестный блондинчик – весь в Эшли! Вот если бы Уэйд был как Бо... Конечно, Мелани могла так много дать сыну потому, что это было ее единственное дитя, да к тому же не было у нее таких забот и не работала она, как Скарлетт. Во всяком случае, Скарлетт пыталась таким образом оправдаться перед собой, однако элементарная честность вынуждала ее признать, что Мелани любит детей и была бы рада, если бы у нее был их десяток. Недаром она с таким теплом относилась к Уэйду и ко всем соседским малышам.
Скарлетт никогда не забудет, как однажды, приехав к Мелани, чтобы забрать Уэйда, она шла по дорожке и вдруг услышала клич повстанцев, очень точно воспроизведенный ее сыном-тем самым Уэйдом, который дома был всегда тише мышки. А вслед за криком Уэйда раздался пронзительный тоненький взвизг Бо. Войдя в гостиную, она обнаружила, что эти двое, вооружившись деревянными мечами, атакуют диван. Оба мгновенно умолкли, а из-за дивана поднялась Мелани, смеясь и подбирая рассыпанные шпильки, которыми она пыталась заколоть свои непослушные кудри.
– Это Геттисберг, – пояснила она. – Я изображаю янки, и мне, конечно, сильно досталось. А это генерал Ли, – указала она на Бо, – а это генерал Пиккет. – И она обняла за плечи Уэйда.
Да, Мелани умела обращаться с детьми, и тайны этого Скарлетт никогда не постичь.
«По крайней мере, – подумала Скарлетт, – хоть Бонни любит меня, и ей нравится со мной играть». Но честность вынуждала ее признать, что Бонни куда больше предпочитает Ретта. Да к тому же она может вообще больше не увидеть Бонни. Ведь Ретт, возможно, находится сейчас в Персии или в Египте и – как знать? – возможно, намерен остаться там навсегда.
Когда доктор Мид сказал Скарлетт, что она беременна, она была потрясена, ибо обкидала услышать совсем другой диагноз – что у нее разлитие желчи и нервное перенапряжение. Но тут она вспомнила ту дикую ночь и покраснела. Значит, в те минуты высокого наслаждения был зачат ребенок, хотя память о самом наслаждении и отодвинула на задний план то, что произошло потом. Впервые в жизни Скарлетт обрадовалась, что у нее будет ребенок. Хоть бы мальчик! Хороший мальчик, а не такая мямля, как маленький Уэйд. Как она будет заботиться о нем! Теперь, когда у нее есть для ребенка свободное время и деньги, которые облегчат его путь по жизни, как она будет счастлива заняться им! Она хотела было тотчас написать Ретту на адрес матери в Чарльстон. Силы небесные, теперь-то он уж должен вернуться домой! А что, если он задержится и ребенок родится без него?! Она же ничего не сможет объяснить ему потом! Но если написать, он еще подумает, что она хочет, чтобы он вернулся, и только станет потешаться над ней. А он не должен знать, что она хочет, чтобы он был рядом или что он нужен ей.
Она порадовалась, что подавила в себе желание написать Ретту, когда получила письмо от тети Полин из Чарльстона, где, судя по всему, гостил у своей матери Ретт. С каким облегчением узнала она, что он все еще в Соединенных Штатах, хотя письмо тети Полин само по себе вызвало у нее вспышку злости. Ретт зашел с Бонни навестить ее и тетю Евлалию, и уж как Полин расхваливала девочку:
«До чего же она хорошенькая! А когда вырастет, станет просто красавицей. Но ты, разумеется, понимаешь, что любому мужчине, который вздумает за ней ухаживать, придется иметь дело с капитаном Батлером, ибо никогда еще я не видела такого преданного отца. А теперь, дорогая моя, хочу тебе кое в чем признаться. До встречи с капитаном Батлером я считала, что твой брак с ним – страшный мезальянс, ибо у нас в Чарльстоне никто не слышал о нем ничего хорошего и все очень жалеют его семью. Мы с Евлалией даже не были уверены, следует ли нам его принимать, но ведь в конце концов милая крошка, с которой он собрался к нам прийти, – наша внучка. Когда же он появился у нас, мы были приятно удивлены – очень приятно – и поняли, что христиане не должны верить досужным сплетням. Он совершенно очарователен. И к тому же, как нам кажется, хорош собой – такой серьезный и вежливый. И так предан тебе и малышке.
А теперь, моя дорогая, я должна написать тебе о том, что дошло до наших ушей, – мы с Евлалией сначала и верить этому не хотели. Мы, конечно, слышали, что ты порою трудишься в лавке, которую оставил тебе мистер Кеннеди. Эти слухи доходили до нас, но мы их отрицали. Мы понимали, что в те первые страшные дни после конца войны это было, возможно, необходимо – такие уж были тогда условия жизни. Но сейчас ведь в этом нет никакой необходимости, поскольку, как мне известно, капитан Батлер более чем обеспечен и, кроме того, вполне способен управлять вместо тебя любым делом и любой собственностью. Нам просто необходимо было знать, насколько справедливы эти слухи, и мы вынуждены были задать капитану Батлеру некоторые вопросы, хотя это и было для нас крайне неприятно.
Он нехотя сообщил нам, что ты каждое утро проводишь в лавке и никому не позволяешь вести за тебя бухгалтерию. Он признался также, что у тебя есть лесопилка или лесопилки (мы не стали уточнять, будучи крайне расстроены этими сведениями, совсем для нас новыми), что побуждает тебя разъезжать одной или в обществе какого-то бродяги, который, по словам капитана Батлера, – просто убийца. Мы видели, как это переворачивает ему душу, и решили, что он самый снисходительный – даже слишком снисходительный – муж. Скарлетт, это надо прекратить. Твоей матушки уже нет на свете, чтобы сказать тебе это, и вместо нее обязана тебе сказать это я. Подумай только, каково будет твоим детям, когда они вырастут и узнают, что ты занималась торговлей! Как им будет горько, когда они узнают, что тебя могли оскорблять грубые люди и что своими разъездами по лесопилкам ты давала повод для неуважительных разговоров и сплетен. Такое неженское поведение...»
Скарлетт ругнулась и, не дочитав письма, отшвырнула его. Она так и видела тетю Полин и тетю Евлалию, которые сидят в своем ветхом домишке на Бэттери и осуждают ее, а ведь сами еле сводят концы с концами и умерли бы с голоду, если бы она, Скарлетт, не помогала им каждый месяц. Неженское поведение? Да если бы она, черт побери, не занималась неженскими делами, у тети Полин и тети Евлалии не было бы сейчас, наверное, крыши над головой. Черт бы побрал этого Ретта – зачем он рассказал им про лавку, про бухгалтерию и про лесопилки! Рассказал, значит, нехотя, да? Она-то знала, с каким удовольствием он изображал из себя перед старухами этакого серьезного, заботливого, очаровательного человека, преданного мужа и отца. А самому доставляло несказанное наслаждение расписывать им ее занятия в лавке, на лесопилках и в салуне. Не человек, а дьявол. И почему только он так любит делать людям гадости?
Однако злость Скарлетт очень скоро сменилась апатией. За последнее время из ее жизни исчезло многое, придававшее ей остроту. Вот если бы вновь познать былое волнение и радость от присутствия Эшли... вот если бы Ретт вернулся домой и смешил бы ее, как прежде.
Они вернулись домой без предупреждения. Об их возвращении оповестил лишь стук сундуков, сбрасываемых на пол в холле, да голосок Бонни, крикнувшей: «Мама!»
Скарлетт выскочила из своей комнаты наверху и увидела дочурку, пытавшуюся забраться по ступенькам, высоко поднимая свои коротенькие, толстенькие ножки. К груди она прижимала полосатого котенка.
– Бабушка мне дала, – возбужденно объявила Бонни, поднимая котенка за шкирку.
Скарлетт подхватила ее на руки и принялась целовать, благодаря бога за то, что присутствие девочки избавляет ее от встречи с Реттом наедине. Глядя поверх головки Бонни, она увидела, как он внизу, в холле, расплачивался с извозчиком. Он посмотрел вверх, увидел ее и, широким взмахом руки сняв панаму, склонился в поклоне. Встретившись с ним взглядом, она почувствовала, как у нее подпрыгнуло сердце. Каков бы он ни был, что бы он ни сделал, но он дома, и она была рада.
– А где Мамушка? – спросила Бонни, завертевшись на руках у Скарлетт, и та нехотя опустила ребенка на пол.
Да, ей будет куда труднее, чем она предполагала, достаточно небрежно поздороваться с Реттом. А уж как сказать ему о ребенке, которого она ждет!.. Она смотрела на его лицо, пока он поднимался по ступенькам, – смуглое беспечное лицо, такое непроницаемое, такое замкнутое. Нет, сейчас она ничего ему не скажет. Не может сказать. И однако же о такого рода событии должен прежде всего знать муж-муж, который обрадуется, услышав. Но она не была уверена, что он обрадуется.
Она стояла на площадке лестницы, прислонившись к перилам, и думала, поцелует он ее или нет. Он не поцеловал. Он сказал лишь:
– Что-то вы побледнели, миссис Батлер. Что, румян в продаже нет?
И ни слова о том, что он скучал по ней – пусть даже этого на самом деле не было. По крайней мере мог бы поцеловать ее при Мамушке, которая, присев в реверансе, уже уводила Бонни в детскую. Ретт стоял рядом со Скарлетт на площадке и небрежно оглядывал ее.
– Уж не потому ли вы так плохо выглядите, что тосковали по мне? – спросил он, и, хотя губы его улыбались, в глазах не было улыбки.
Так вот, значит, как он намерен себя с ней держать. Столь же отвратительно, как всегда. Внезапно ребенок, которого она носила под сердцем, из счастливого дара судьбы превратился в тошнотворное бремя, а этот человек, стоявший так небрежно, держа широкополую панаму у бедра, – в ее злейшего врага, причину всех зол. И потому в глазах ее появилось ожесточение – ожесточение, которого он не мог не заметить, и улыбка сбежала с его лица.
– Если я бледная, то по вашей вине, а вовсе не потому, что скучала по вас, хоть вы и воображаете, что это так. На самом же деле... – О, она собиралась сообщить ему об этом совсем иначе, но слова сами сорвались с языка, и она бросила ему, не задумываясь над тем, что их могут услышать слуги: – Дело в том, что у меня будет ребенок!
Он судорожно глотнул, и глаза его быстро скользнули по ее фигуре. Он шагнул было к ней, словно хотел дотронуться до ее плеча, но она увернулась, и в глазах ее было столько ненависти, что лицо его стало жестким.
– Вот как! – холодно произнес он. – Кто же счастливый отец? Эшли?
Она вцепилась в балясину перил так крепко, что уши вырезанного на них льва до боли врезались ей в ладонь. Даже она, которая так хорошо знала его, не ожидала такого оскорбления. Конечно, это шутка, но шутка слишком чудовищная, чтобы с нею мириться. Ей хотелось выцарапать ему ногтями глаза, чтобы не видеть в них этого непонятного сияния.
– Да будьте вы прокляты! – сказала она голосом, дрожавшим от ярости. – Вы... вы же знаете, что это ваш ребенок. И мне он не нужен, как и вам. Ни одна... ни одна женщина не захочет иметь ребенка от такой скотины. Хоть бы... о господи, хоть бы это был чей угодно ребенок, только не ваш!
Она увидела, как вдруг изменилось его смуглое лицо – задергалось от гнева или от чего-то еще, словно его ужалили.
«Вот! – подумала она со жгучим злорадством. – Вот! Наконец-то я причинила ему боль!»
Но лицо Ретта уже снова приняло обычное непроницаемое выражение, он пригладил усики с одной стороны.
– Не огорчайтесь, – сказал он и, повернувшись, пошел дальше, – может, у вас еще будет выкидыш.
Все закружилось вокруг нее: она подумала о том, сколько еще предстоит вынести до родов – изнурительная тошнота, уныло тянущееся время, разбухающий живот, долгие часы боли. Ни один мужчина обо всем этом понятия не имеет. И он еще смеет шутить! Да она сейчас расцарапает его. Только вид крови на его смуглом лице способен утишить боль в ее сердце. Она стремительно подскочила к нему точно кошка, но он, вздрогнув от неожиданности, отступил и поднял руку, чтобы удержать ее. Остановившись на краю верхней, недавно натертой ступеньки, она размахнулась, чтобы ударить его, но, наткнувшись на его вытянутую руку, потеряла равновесие. В отчаянном порыве она попыталась было уцепиться за балясину, но не сумела. И полетела по лестнице вниз головой, чувствуя, как у нее внутри все разрывается от боли. Ослепленная болью, она уже и не пыталась за что-то схватиться и прокатилась так на спине до конца лестницы.
Впервые в жизни Скарлетт лежала в постели больная – если не считать тех случаев, когда она рожала, но это было не в счет. Тогда она не чувствовала себя одинокой и ей не было страшно – сейчас же она лежала слабая, растерянная, измученная болью. Она знала, что серьезно больна – куда серьезнее, чем ей говорили, – и смутно сознавала, что может умереть. Сломанное ребро отзывалось болью при каждом вздохе, ушибленные лицо и голова болели, и все тело находилось во власти демонов, которые терзали ее горячими щипцами и резали тупыми ножами и лишь ненадолго оставляли в покое, настолько обессиленную, что она не успевала прийти в себя, как они возвращались. Нет, роды были совсем не похожи на это. Через два часа после рождения Уэйда, и Эллы, и Бонни она уже уплетала за обе щеки, а сейчас даже мысль о чем-либо, кроме холодной воды, вызывала у нее тошноту.
Как, оказывается, легко родить ребенка и как мучительно – не родить! Удивительно, что, даже несмотря на боль, у нее сжалось сердце, когда она узнала, что у нее не будет ребенка. И еще удивительнее то, что это был первый ребенок, которого она действительно хотела иметь. Она попыталась понять, почему ей так хотелось этого ребенка, но мозг ее слишком устал. Она не в состоянии была думать ни о чем – разве что о том, как страшно умирать. А смерть присутствовала в комнате, и у Скарлетт не было сил противостоять ей, бороться с нею. И ей было страшно. Ей так хотелось, чтобы кто-то сильный сидел рядом, держал ее за руку, помогал ей сражаться со смертью, пока силы не вернутся к ней, чтобы она сама могла продолжать борьбу.
Боль прогнала злобу, и Скарлетт хотелось сейчас, чтобы рядом был Ретт. Но его не было, а заставить себя попросить, чтобы он пришел, она не могла.
В последний раз она видела его, когда он подхватил ее на руки в темном холле у подножия лестницы лицо у него было белое, искаженное от страха, и он хриплым голосим звал Мамушку. Потом еще она смутно помнила, как ее несли наверх, а дальше все терялось во тьме. А потом – боль, снова боль, и комната наполнилась жужжанием голосов, звучали всхлипывания тети Питтипэт, и резкие приказания доктора Мида, и топот ног, бегущих по лестнице, и тихие шаги на цыпочках в верхнем холле.
А потом – слепящий свет, сознание надвигающейся смерти и страх, наполнивший ее желанием крикнуть имя, но вместо крика получился лишь шепот.
Однако жалобный этот шепот вызвал мгновенный отклик, и откуда-то из темноты, окружавшей постель, раздался нежный напевный голос той, кого она звала:
– Я здесь, дорогая. Я все время здесь.
Смерть и страх начали постепенно отступать, когда Мелани взяла ее руку и осторожно приложила к своей прохладной щеке. Скарлетт попыталась повернуть голову, чтобы увидеть ее лицо, но не смогла. Мелли ждет ребенка, а к дому подступают янки. Город в огне, и надо спешить, спешить. Но ведь Мелли ждет ребенка и спешить нельзя. Надо остаться с ней, пока не родится ребенок, и не падать духом, потому что Мелли нужна ее сила. Мелли мучила ее – снова горячие щипцы впились в ее тело, снова ее стали резать тупые ножи, и боль накатывалась волнами. Надо крепко держаться за руку Мелли.
Но доктор Мид все-таки пришел, хоть он и очень нужен солдатам в лазарете; она услышала, как он сказал:
– Бредит. Где же капитан Батлер?
Вокруг была темная ночь, а потом становилось светло, и то у нее должен был родиться ребенок, то у Мелани, которая кричала в муках, но, в общем, Мелли все время была тут, и Скарлетт чувствовала ее прохладные пальцы, и Мелани в волнении не всплескивала зря руками и не всхлипывала, как тетя Питти. Стоило Скарлетт открыть глаза и сказать: «Мелли?» – и голос Мелани отвечал ей. И, как правило, ей хотелось еще шепнуть: «Ретт... Я хочу Ретта», – но она, словно во сне, вспоминала, что Ретт не хочет ее, и перед ней вставало лицо Ретта – темное, как у индейца, и его белые зубы, обнаженные в усмешке. Ей хотелось, чтобы он был с ней, но он не хочет.
Однажды она сказала: «Мелли?» – и голос Мамушки ответил: «Тихо, детка», – и она почувствовала прикосновение холодной тряпки к своему лбу и в испуге закричала: «Мелли! Мелани!» – и кричала снова и снова, но Мелани долго не приходила. В это время Мелани сидела на краю кровати Ретта, а Ретт, пьяный, рыдал, лежа на полу, – всхлипывал и всхлипывал, уткнувшись ей в колени.
Выходя из комнаты Скарлетт, Мелани всякий раз видела, как он сидит на своей кровати – дверь в комнату он держал открытой – и смотрит на дверь через площадку. В комнате у него было не убрано, валялись окурки сигар, стояли тарелки с нетронутой едой. Постель была смята, не заправлена, он сидел на ней небритый, осунувшийся и без конца курил. Он ни о чем не спрашивал Мелани, когда видел ее. Она сама обычно на минуту задерживалась у двери и сообщала: «Мне очень жаль, но ей хуже», или: «Нет, она вас еще не звала. Она ведь в бреду», или: «Не надо отчаиваться, капитан Батлер. Давайте я приготовлю вам горячего кофе или чего-нибудь поесть. Вы так заболеете».
Ей всегда было бесконечно жаль его, хотя от усталости и недосыпания она едва ли способна была что-то чувствовать. Как могут люди так плохо говорить о нем – называют его бессердечным, порочным, неверным мужем, когда она видит, как он худеет, видит, как мучается?! Несмотря на усталость, она всегда стремилась, сообщая о том, что происходит в комнате больной, сказать это подобрее. А он глядел на нее, как грешник, ожидающий Страшного суда, – словно ребенок, внезапно оставшийся один во враждебном мире. Правда, Мелани ко всем относилась, как к детям.
Когда же, наконец, она подошла к его двери, чтобы сообщить радостную весть, что Скарлетт стало лучше, зрелище, представшее ее взору, было для нее полной неожиданностью. На столике у кровати стояла полупустая бутылка виски, и в комнате сильно пахло спиртным. Ретт посмотрел на нее горящими остекленелыми глазами, и челюсть у него затряслась, хоть он и старался крепко стиснуть зубы.
– Она умерла?
– Нет, что вы! Ей гораздо лучше.
Он произнес: «О господи», – и уткнулся головой в ладони. Мелани увидела, как задрожали, словно от озноба, его широкие плечи, – она с жалостью глядела на него и вдруг с ужасом поняла, что он плачет. Мелани ни разу еще не видела плачущего мужчину и, уж конечно же, не представляла себе плачущим Ретта – такого бесстрастного, такого насмешливого, такого вечно уверенного в себе.
Эти отчаянные, сдавленные рыдания испугали ее. Мелани в страхе подумала, что он совсем пьян, а она больше всего на свете боялась пьяных. Но он поднял голову, и, увидев его глаза, она тотчас вошла в комнату, тихо закрыла за собой дверь и подошла к нему. Она ни разу еще не видела плачущего мужчину, но ей пришлось успокаивать стольких плачущих детей. Она мягко положила руку ему на плечо, и он тотчас обхватил ее ноги руками. И не успела она опомниться, как уже сидела у него на кровати, а он уткнулся головой ей в колени и так сильно сжал ее ноги, что ей стало больно.
Она неясно поглаживала его черную голову, приговаривая, успокаивая:
– Да будет вам! Будет! Она скоро поправится.
От этих слов Мелани он лишь крепче сжал ее ноги и заговорил – быстро, хрипло, выплескивая все, словно поверяя свои секреты могиле, которая никогда их не выдаст, – впервые в жизни выплескивая правду, безжалостно обнажая себя перед Мелани, которая сначала ничего не понимала и держалась с ним по-матерински. А он все говорил – прерывисто, уткнувшись головой ей в колени, дергая за фалды юбки. Иной раз слова его звучали глухо, словно сквозь вату, иной раз она слышала их отчетливо, – безжалостные, горькие слова признания и унижения; он говорил такое, чего она ни разу не слышала даже от женщины, посвящал ее в тайную тайн, так что кровь приливала к щекам Мелани, и она благодарила бога за то, что Ретт не смотрит на нее.
Она погладила его по голове, точно перед ней был маленький Бо, и сказала:
– Замолчите, капитан Батлер! Вы не должны говорить мне такое! Вы не в себе! Замолчите!
Но неудержимый поток слов хлестал из него, он хватался за ее платье, точно за последнюю надежду.
Он обвинял себя в каких-то непонятных ей вещах, бормотал имя Красотки Уотлинг, а потом вдруг, с яростью встряхнув ее, воскликнул:
– Я убил Скарлетт! Я убил ее. Вы не понимаете. Она же не хотела этого ребенка и...
– Да замолчите! Вы просто не в себе! Она не хотела ребенка?! Да какая женщина не хочет...
– Нет! Нет! Вы хотите детей. А она не хочет. Не хочет иметь от меня...
– Перестаньте!
– Вы не понимаете. Она не хотела иметь ребенка, а я ее принудил. Этот... этот ребенок... ведь все по моей вине. Мы же не спали вместе...
– Замолчите, капитан Батлер! Нехорошо это...
– А я был пьян, я был вне себя, мне хотелось сделать ей больно... потому что она причинила мне боль. Мне хотелось... и я принудил ее, но она-то ведь не хотела меня. Она никогда меня не хотела. Никогда, а я так старался... так старался и...
– О, прошу вас!
– И я ведь ничего не знал о том, что она ждет ребенка, до того дня... когда она упала. А она не знала, где я был, и не могла написать мне и сообщить... да она бы и не написала мне, даже если б знала. Говорю вам... говорю вам: я бы сразу приехал домой... если бы только узнал... не важно, хотела бы она этого или нет...
– О да, я уверена, что вы бы приехали!
– Бог ты мой, как я дурил эти недели, дурил и пил! А когда она мне сказала – там, на лестнице... как я себя повел? Что я сказал? Я рассмеялся и сказал: «Не волнуйтесь. Может, у вас еще будет выкидыш». И тогда она...
Мелани побелела и расширенными от ужаса глазами посмотрела на черную голову, метавшуюся, тычась в ее колени. Послеполуденное солнце струилось в раскрытое окно, и она вдруг увидела – словно впервые, – какие у него большие смуглые сильные руки, какие густые черные волосы покрывают их. Она невольно вся сжалась. Эти руки казались ей такими хищными, такими безжалостными, и, однако же, они беспомощно цеплялись сейчас за ее юбки...
Неужели до него дошла эта нелепая ложь насчет Скарлетт и Эшли, он поверил и приревновал? Действительно, он уехал из города сразу же после того, как разразился скандал, но... Нет, этого быть не может. Капитан Батлер и раньше всегда уезжал неожиданно. Не мог он поверить сплетне. Слишком он разумный человек. Если бы дело было в Эшли, он наверняка постарался бы его пристрелить! Или по крайней мере потребовал бы объяснения!
Нет, этого быть не может. Просто он пьян и слишком измотан, и в голове у него немного помутилось, как бывает, когда у человека бред и он несет всякую дичь. Мужчины не обладают такой выносливостью, как женщины. Что-то расстроило его, быть может, он поссорился со Скарлетт и сейчас в своем воображении раздувает эту ссору. Возможно, что-то из того, о чем он тут говорил, и правда. Но все правдой быть не может. И, уж во всяком случае, это последнее признание! Ни один мужчина не сказал бы такого женщине, которую он любит столь страстно, как этот человек любит Скарлетт. Мелани никогда еще не сталкивалась со злом, никогда не сталкивалась с жестокостью, и сейчас, когда они впервые предстали перед ней, она не могла этому поверить. Ретт пьян и болен. А больным детям не надо перечить.
– Да будет вам! Будет! – приговаривала она. – Помолчите. Я все понимаю.
Он резко вскинул голову и, посмотрев на нее налитыми кровью глазами, сбросил с себя ее руки.
– Нет, клянусь богом, вы ничего не поняли! Вы не можете понять! Вы... слишком вы добрая, чтобы понять. Вы мне не верите, а все, что я сказал, – правда, и я – пес. Вы знаете, почему я так поступил? Я с ума сходил, я обезумел от ревности. Я всегда был ей безразличен, и вот я подумал, что сумею сделать так, что не буду ей безразличен. Но ничего не вышло. Она не любит меня. Никогда не любила. Она любит...
Горящие пьяные глаза его встретились с ее взглядом, и он умолк с раскрытым ртом, словно впервые осознав, с кем говорит. Лицо у Мелани было белое, напряженное, но глаза, в упор смотревшие на него, были ласковые, полные сочувствия, неверия. Эти мягкие карие глаза светились безмятежностью, из глубины их смотрела такая наивность, что у Ретта возникло ощущение, будто ему дали пощечину, и его затуманенное алкоголем сознание немного прояснилось, а стремительный поток безумных слов прервался. Он что-то пробормотал, отводя от Мелани взгляд, и быстро заморгал, словно пытаясь вернуться в нормальное состояние.
– Я – скотина, – пробормотал он, снова устало тыкаясь головой ей в колени. – Но не такая уж большая скотина. И хотя я все рассказал вам, вы ведь мне не поверили, да? Вы слишком хорошая, чтобы поверить. До вас я ни разу не встречал по-настоящему хорошего человека. Вы не поверите мне, правда?
– Нет, не поверю, – примирительно сказала Мелани и снова погладила его по голове. – Она поправится. Будет вам, капитан Батлер! Не надо плакать! Она поправится.
Глава LVII
Месяц спустя Ретт посадил в поезд, шедший в Джонсборо, бледную худую женщину. Уэйд и Элла, отправлявшиеся с нею в путь, молчали и не знали, как себя вести при этой женщине с застывшим, белым как мел лицом. Они жались к Присей, потому что даже их детскому уму казалось страшным холодное отчуждение, установившееся между их матерью и отчимом.
Скарлетт решила поехать к себе в Тару, хотя еще и была очень слаба. Ей казалось, что она задохнется, если пробудет в Атланте еще один день; голова ее раскалывалась от мыслей, которые она снова и снова гоняла по протоптанной дорожке, тщетно пытаясь разобраться в создавшемся положении. Она была нездорова и душевно надломлена; ей казалось, что она, словно потерявшийся ребенок, забрела в некий страшный край, где нет ни одного знакомого столба или знака, который указывал бы дорогу.
Однажды она уже бежала из Атланты, спасаясь от наступавшей армии, а теперь бежала снова, отодвинув заботы в глубину сознания с помощью старой уловки: «Сейчас я не стану об этом думать. Я не вынесу. Я подумаю об этом завтра, в Таре. Завтра будет уже новый день». Ей казалось, что если только она доберется до дома и очутится среди тишины и зеленых хлопковых полей, все ее беды сразу отпадут, и она сможет каким-то чудом собрать раздробленные мысли, построить из обломков что-то такое, чем можно жить.
Ретт смотрел вслед поезду, пока он не исчез из виду, и на лице его читались озадаченность и горечь, отчего оно выглядело не очень приятным. Ретт вздохнул, отпустил карету и, вскочив в седло, поехал по Плющовой улице к дому Мелани.
Утро было теплое, и Мелани сидела на затененном виноградом крыльце, держа на коленях корзину с шитьем, полную носков. Она смутилась и растерялась, увидев, как Ретт соскочил с лошади и перекинул поводья через руку чугунного негритенка, стоявшего у дорожки. Они не виделись наедине с того страшного дня, когда Скарлетт была так больна, а он был... ну, словом... так ужасно пьян. Мелани неприятно было даже мысленно произносить это слово. Пока Скарлетт поправлялась, они лишь изредка переговаривались, причем Мелани всякий раз обнаруживала, что ей трудно встретиться с ним взглядом. Он же в таких случаях всегда держался со своим неизменно непроницаемым видом и никогда ни взглядом, ни намеком не дал понять, что помнит ту сцену между ними. Эшли как-то говорил Мелани, что мужчины часто не помнят, что они делали или говорили спьяну, и Мелани молилась в душе, чтобы память на этот раз изменила капитану Батлеру. Ей казалось, что она умрет, если узнает, что он помнит, о чем он тогда ей говорил. Она погибала от чувства неловкости и смущения и вся залилась краской, пока он шел к ней по дорожке. Но, наверно, он пришел лишь затем, чтобы спросить, не может ли Бо провести день с Бонни. Едва ли он столь плохо воспитан, чтобы явиться к ней с благодарностью за то, что она тогда сделала. Она поднялась навстречу ему, лишний раз не без удивления подметив, как легко он движется для такого высокого, крупного мужчины.
– Скарлетт уехала?
– Да. Тара пойдет ей на пользу, – с улыбкой сказал он. – Иной раз я думаю, что Скарлетт – вроде этого гиганта Антея, которому придавало силы прикосновение к матери-земле. Скарлетт нельзя надолго расставаться со своей красной глиной, которую она так любит. А вид растущего хлопка куда больше поможет ей, чем все укрепляющие средства доктора Мида.
– Не хотите ли присесть, – предложила Мелани, дрожащей от волнения рукой указывая на кресло. Он был такой большой, и в нем так сильно чувствовался мужчина, а это всегда выводило Мелани из равновесия. В присутствии людей, от которых исходила подобная сила и жизнестойкость, она ощущала себя как бы меньше и даже слабее, чем на самом деле. Мистер Батлер был такой смуглый, могучий, под белым полотняным его пиджаком угадывались такие мускулы, что, взглянув на него, она немного испугалась. Сейчас ей казалось невероятным, что она видела эту силу, эту самонадеянность сломленными. И держала эту черноволосую голову на своих коленях!
«О господи!» – подумала она в смятении и еще больше покраснела.
– Мисс Мелли, – мягко сказал Ретт, – мое присутствие раздражает вас? Может, вы хотите, чтобы я ушел? Прошу вас, будьте со мной откровенны.
«О! – подумала она. – Значит, он помнит! И понимает, как я растеряна!»
Она умоляюще подняла на него глаза, и вдруг все ее смущение и смятение исчезли. Он смотрел на нее таким спокойным, таким добрым, таким понимающим взглядом, что она просто уразуметь не могла, как можно быть такой глупой и так волноваться. Лицо у него было усталое и, не без удивления подумала Мелани, очень печальное. Да как могло ей прийти в голову, что он столь плохо воспитан и может затеять разговор о том, о чем оба они хотели бы забыть?
«Бедняга, он так переволновался из-за Скарлетт», – подумала она и, заставив себя улыбнуться, сказала:
– Садитесь же, пожалуйста, капитан Батлер.
Он тяжело опустился в кресло, глядя на нее, а она снова взялась за штопку носков.
– Мисс Мелли, я пришел просить вас о большом одолжении, – он улыбнулся, и уголки его губ поползли вниз, – и о содействии в обмане, хоть я и знаю, что вам это не по нутру.
– В обмане?
– Да. Я в общем-то пришел поговорить с вами об одном деле.
– О господи! В таком случае вам надо бы повидать мистера Уилкса. Я такая гусыня во всем, что касается дел. Я ведь не такая шустрая, как Скарлетт.
– Боюсь, что Скарлетт слишком шустрая во вред себе, – сказал он, – и как раз об этом я и намерен с вами говорить. Вы знаете, как она... была больна. Когда она вернется из Тары, она снова точно бешеная возьмется за свою лавку и за эти свои лесопилки – признаюсь, я от всей души желаю, чтобы обе они как-нибудь ночью взлетели на воздух. Я боюсь за ее здоровье, мисс Мелли.
– Да, она слишком много взвалила на себя. Вы должны заставить ее отойти от дел и заняться собой.
Он рассмеялся.
– Вы знаете, какая она упрямая. Я не пытаюсь даже спорить с ней. Она как своенравный ребенок. Она не разрешает мне помогать ей – не только мне, но вообще никому. Я пытался убедить ее продать свою долю в лесопилках, но она не желает. А теперь, мисс Мелли, я и подхожу к тому делу, по поводу которого пришел к вам. Я знаю, что Скарлетт продала бы свою долю в лесопилках мистеру Уилксу – и только ему, и я хочу, чтобы мистер Уилкс выкупил у нее эти лесопилки.
– О, боже ты мой! Это было бы, конечно, очень славно, но... – Мелани умолкла, прикусив губу. Не могла же она говорить с посторонним о деньгах. Так уж получалось, что хоть Эшли и зарабатывал кое-что на лесопилке, но им почему-то всегда не хватало. Мелани тревожило то, что они почти ничего не откладывают. Она сама не понимала, куда уходят деньги. Эшли давал ей достаточно, чтобы вести дом, но когда дело доходило до каких-то Дополнительных трат, им всегда бывало трудно. Конечно, счета от ее врачей складывались в изрядную сумму, да и книги, и мебель, которую Эшли заказал в Нью-Йорке, тоже немало стоили. И они кормили и одевали всех бесприютных, которые спали у них в подвале. И Эшли ни разу не отказал в деньгах бывшим конфедератам. И...
– Мисс Мелли, я хочу одолжить вам денег, – сказал Ретт.
– Это очень любезно с вашей стороны, но ведь мы, возможно, не сумеем расплатиться.
– Я вовсе не хочу, чтобы вы со мной расплачивались. Не сердитесь на меня, мисс Мелли! Пожалуйста, дослушайте до конца. Вы сполна расплатитесь со мной, если я буду знать, что Скарлетт больше не изнуряет себя, ездя на свои лесопилки, которые ведь так далеко от города. Ей вполне хватит и лавки, чтобы не сидеть без дела и чувствовать себя счастливой... Вы со мной согласны?
– М-м... да, – неуверенно сказала Мелани.
– Вы хотите, чтобы у вашего мальчика был пони? И хотите, чтобы он пошел в университет, причем в Гарвардский, и чтобы он поехал в Европу?
– Ах, конечно! – воскликнула Мелани, и лицо ее, как всегда при упоминании о Бо, просветлело. – Я хочу, чтобы у него все было, но... все вокруг сейчас такие бедные, что...
– Со временем мистер Уилкс сможет нажить кучу денег на лесопилках, – сказал Ретт. – А мне бы хотелось чтобы Бо имел все, чего он заслуживает.
– Ах, капитан Батлер, какой вы хитрый бесстыдник! – с улыбкой воскликнула она. – Играете на моих материнских чувствах! Я ведь читаю ваши мысли, как раскрытую книгу.
– Надеюсь, что нет, – сказал Ретт, и впервые в глазах его что-то сверкнуло. – Ну, так как? Разрешаете вы мне одолжить вам деньги?
– А при чем же тут обман?
– Мы с вами будем конспираторами и обманем и Скарлетт и мистера Уилкса.
– О господи! Я не могу!
– Если Скарлетт узнает, что я замыслил что-то за ее спиной – даже для ее же блага... ну, вы знаете нрав Скарлетт! Что же до мистера Уилкса, то боюсь, он откажется принять от меня любой заем. Так что ни один из них не должен знать, откуда деньги.
– Ах, я уверена, что мистер Уилкс не откажется, если поймет, в чем дело. Он так любит Скарлетт.
– Да, я в этом не сомневаюсь, – ровным тоном произнес Ретт. – И все равно откажется. Вы же знаете, какие гордецы все эти Уилксы.
– О господи! – воскликнула несчастная Мелани. – Хотела бы я... Право же, капитан Батлер, я не могу обманывать мужа.
– Даже чтобы помочь Скарлетт? – Вид у Ретта был очень обиженный. – А ведь она так любит вас!
Слезы задрожали на ресницах Мелани.
– Вы же знаете, я все на свете готова для нее сделать. Я никогда-никогда не смогу расплатиться с ней за то, что она сделала для меня. Вы же знаете.
– Да, – коротко сказал он, – я знаю, что она для вас сделала. А не могли бы вы сказать мистеру Уилксу, что получили деньги по наследству от какого-нибудь родственника?
– Ах, капитан Батлер, у меня нет родственников, у которых был бы хоть пенни в кармане.
– Ну, а если я пошлю деньги мистеру Уилксу по почте – так, чтобы он не узнал, от кого они пришли? Проследите вы за тем, чтобы он приобрел на них лесопилки, а не... ну, словом, не роздал бы их всяким обнищавшим бывшим конфедератам?
Сначала Мелани обиделась на его последние слова, усмотрев в них порицание Эшли, но Ретт так понимающе улыбался, что она улыбнулась в ответ.
– Конечно, прослежу.
– Значит, договорились? Это будет нашей тайной?
– Но я никогда не имела тайн от мужа!
– Уверен в этом, мисс Мелли.
Глядя сейчас на него, она подумала, что всегда правильно о нем судила. А вот многие другие судили неправильно. Люди говорили, что он грубиян, и насмешник, и плохо воспитан, и даже бесчестен. Правда, многие вполне приличные люди признавали сейчас, что были неправы. Ну, а вот она с самого начала знала, что он отличный человек. Она всегда видела от него только добро, заботу, величайшее уважение и удивительное понимание! А как он любит Скарлетт! Как это мило с его стороны – найти такой обходной путь, чтобы снять со Скарлетт одну из ее забот!
И в порыве чувств Мелани воскликнула:
– Какая же Скарлетт счастливица, что у нее такой муж, который столь добр к ней!
– Вы так думаете? Боюсь, она не согласилась бы с вами, если бы услышала. А кроме того, я хочу быть добрым и к вам, мисс Мелли. Вам я даю больше, чем даю Скарлетт.
– Мне? – с удивлением переспросила она. – Ах, вы хотите сказать – для Бо?
Он нагнулся, взял свою шляпу и встал. С минуту он стоял и смотрел вниз на некрасивое личико сердечком с длинным мысиком волос на лбу, на темные серьезные глаза. Какое неземное лицо, лицо человека, совсем не защищенного от жизни.
– Нет, не для Бо. Я пытаюсь дать вам нечто большее, чем Бо, если вы можете представить себе такое.
– Нет, не могу, – сказала она, снова растерявшись. – На всем свете для меня нет ничего дороже Бо, кроме Эшли... То есть мистера Уилкса.
Ретт молчал и только смотрел на нее, смуглое лицо его было непроницаемо.
– Вы такой милый, что хотите что-то сделать для меня, капитан Батлер, но право же, я совершенно счастлива. У меня есть все, чего может пожелать женщина.
– Вот и прекрасно, – сказал Ретт, вдруг помрачнев. – И уж я позабочусь о том, чтобы так оно и осталось.
Когда Скарлетт вернулась из Тары, нездоровая бледность исчезла с ее лица, а щеки округлились и были розовые. В зеленых глазах ее снова появилась жизнь, они сверкали, как прежде, и впервые за многие недели она громко рассмеялась при виде Ретта и Бонни, которые встречали ее, Уэйда и Эллу на вокзале, – рассмеялась, потому что уж больно нелепо и смешно они выглядели. У Ретта из-за ленточки шляпы торчали два растрепанных индюшачьих пера, а у Бонни, чье воскресное платье было основательно порвано, на обеих щеках виднелись полосы синей краски и в кудрях торчало петушиное перо, свисавшее чуть не до пят. Они явно играли в индейцев, когда подошло время ехать к поезду, и по озадаченно беспомощному виду Ретта и возмущенному виду Мамушки ясно было, что Бонни отказалась переодеваться – даже чтобы встречать маму.
Скарлетт заметила: «Что за сорванец!» – и поцеловала малышку, а Ретту подставила щеку для поцелуя. На вокзале было много народу, иначе она не стала бы напрашиваться на эту ласку. Она не могла не заметить, хоть и была смущена видом Бонни, что все улыбаются, глядя на отца и дочку, – улыбаются не с издевкой, а искренне, по-доброму. Все знали, что младшее дитя Скарлетт держит отца в кулачке, и Атланта, забавляясь, одобрительно на это взирала. Великая любовь к дочери существенно помогла Ретту восстановить свою репутацию в глазах общества.
По пути домой Скарлетт делилась новостями сельской жизни. Погода стояла сухая, жаркая, и хлопок рос не по дням, а по часам, но Уилл говорит, что цены на него осенью все равно будут низкими. Сьюлин снова ждет ребенка-Скарлетт так это сообщила, чтобы дети не поняли, – а Элла проявила неожиданный норов: взяла и укусила старшую дочку Сьюлин. Правда, заметила Скарлетт, и поделом маленькой Сьюзи: она вся пошла в мать. Но Сьюлин вскипела, и между ними произошла сильная ссора – совсем как в старые времена. Уэйд собственноручно убил водяную змею. Рэнда и Камилла Тарлтон учительствуют в школе – ну, не смех? Ведь ни один из Тарлтонов никогда не мог написать даже слово «корова»! Бетси Тарлтон вышла замуж: за какого-то однорукого толстяка из Лавджоя, и они с Хэтти и Джимом Тарлтоном выращивают хороший хлопок в Прекрасных Холмах. Миссис Тарлтон завела себе племенную кобылу с жеребенком и счастлива так, будто получила миллион долларов. А в бывшем доме Калвертов живут негры! Целый выводок, причем дом-то теперь – их собственный! Они купили его с торгов. Дом совсем разваливается – смотреть больно. Куда девалась Кэтлин и ее никудышный муженек – никто не знает. А Алекс собирается жениться на Салли, вдове собственного брата! Подумать только, после того как они проявили в одном доме столько лет! Все говорят, что они решили обвенчаться для удобства, потому что пошли сплетни; ведь они жили там одни с тех пор, как Старая Хозяйка и Молодая Хозяйка умерли. Известие об их свадьбе чуть не разбило сердце Димити Манро. Но так ей и надо. Будь она чуточку порасторопнее, она бы уже давно подцепила себе другого, а не ждала бы, пока Алекс накопит денег, чтобы жениться на ней.
Скарлетт весело болтала, выплескивая новости, но было много такого, что она оставила при себе, – такого, о чем было больно даже думать. Она ездила по округе с Уиллом, стараясь не вспоминать то время, когда эти тысячи акров плодородной земли стояли в зелени кустов хлопчатника. А теперь плантацию за плантацией пожирал лес, и унылый ракитник, чахлые дубки и низкорослые сосны исподволь выросли вокруг молчаливых развалин, завладели бывшими хлопковыми плантациями. Там, где прежде сотня акров была под плугом, сейчас хорошо, если хоть один обрабатывался. Казалось, будто едешь по мертвой земле.
«В этих краях если все назад и вернется, так не раньше, чем лет через пятьдесят, – заметил Уилл. – Тара – лучшая ферма в округе благодаря вам и мне, Скарлетт, но это только ферма, ферма, которую обрабатывают два мула, а вовсе не плантация. За нами идут Фонтейны, а потом Тарлтоны. Больших денег они не делают, но перебиваются, и у них есть сноровка. А почти все остальные, остальные фермы...»
Нет, Скарлетт не хотелось вспоминать, как выглядит тот пустынный край. Сейчас же, оглядываясь назад из шумной, процветающей Атланты, она и вовсе загрустила.
– А какие здесь новости? – поинтересовалась она, когда они, наконец, прибыли домой и уселись на парадном крыльце. Всю дорогу она без умолку болтала, боясь, что может наступить гнетущее молчание. Она ни разу не разговаривала с Реттом наедине с того дня, когда упала с лестницы, и не слишком стремилась оказаться с ним наедине теперь. Она не знала, как он к ней относится. Он был сама доброта во время ее затянувшегося выздоровления, но это была доброта безликая, доброта чуткого человека. Он предупреждал малейшее ее желание, удерживал детей на расстоянии, чтобы они не беспокоили ее, и вел дела в лавке и на лесопилках. Но он ни разу не сказал: «Мне жаль, что так получилось». Что ж, возможно, он ни о чем и не жалел. Возможно, он до сих пор считал, что это неродившееся дитя было не от него. Откуда ей знать, какие мысли сокрыты за этой любезной улыбкой на смуглом лице? Но он впервые за их супружескую жизнь старался держаться обходительно и выказывал желание продолжать совместную жизнь, как если бы ничего неприятного не стояло между ними, – как если бы, невесело подумала Скарлетт, как если бы между ними вообще никогда ничего не было. Что ж, если он так хочет, она поведет игру по его правилам.
– Так все у нас в порядке? – повторила она. – А вы достали новую дранку для лавки? Поменяли мулов? Ради всего святого, Ретт, выньте вы эти перья из шляпы. У вас вид шута – вы можете забыть про них и еще поедете так в город.
– Нет, – заявила Бонни и на всякий случай забрала шляпу у отца.
– Все у нас здесь шло преотлично, – сказал Ретт. – Мы с Бонни очень мило проводили время и, по-моему, с тех пор как вы уехали, ни разу не расчесывали ей волосы. Не надо сосать перья, детка, они могут быть грязные. Да, крыша покрыта новой дранкой, и я хорошо продал мулов. В общем-то особых новостей нет. Все довольно уныло. – И словно спохватившись, добавил: – Кстати, вчера вечером у нас тут был многоуважаемый Эшли. Хотел выяснить, не знаю ли я, не согласитесь ли вы продать ему свою лесопилку и свою долю в той лесопилке, которой управляет он.
Скарлетт, покачивавшаяся в качалке, обмахиваясь веером из индюшачьих перьев, резко выпрямилась.
– Продать? Откуда, черт побери, у Эшли появились деньги? Вы же знаете, у них никогда не было ни цента. Мелани сразу тратит все, что он ни заработает.
Ретт пожал плечами.
– Я всегда считал ее экономной маленькой особой, но я, конечно, не столь хорошо информирован об интимных подробностях жизни семьи Уилксов, как, видимо, вы.
Это уже был почти прежний Ретт, и Скарлетт почувствовала нарастающее раздражение.
– Беги, поиграй, детка, – сказала она Бонни. – Мама хочет поговорить с папой.
– Нет, – решительно заявила Бонни и залезла к Ретту на колени.
Скарлетт насупилась, и Бонни в ответ состроила ей рожицу, столь напомнившую Скарлетт Джералда, что она чуть не прыснула со смеху.
– Пусть сидит, – примирительно сказал Ретт. – Что же до денег, то их прислал ему как будто кто-то, кого он помог выходить во время эпидемии оспы в Рок-Айленде. Я начинаю вновь верить в человека, когда узнаю, что благодарность еще существует.
– Кто же это? Кто-то из знакомых?
– Письмо не подписано, прибыло оно из Вашингтона. Эшли терялся в догадках, кто бы мог ему эти деньги послать. Но когда человек, отличающийся такой жертвенностью, как Эшли, разъезжая по свету, направо и налево творит добро, разве может он помнить обо всех своих деяниях.
Не будь Скарлетт столь удивлена этим неожиданным счастьем, свалившимся на Эшли, она подняла бы перчатку, хотя и решила в Таре, что никогда больше не станет ссориться с Реттом из-за Эшли. Слишком она была сейчас не уверена в своих отношениях с обоими мужчинами, и до тех пор, пока они не прояснятся, ей не хотелось ни во что ввязываться.
– Значит, он хочет выкупить у меня лесопилки?
– Да. Но я, конечно, сказал ему, что вы не продадите.
– А я бы попросила позволить мне самой вести свои дела.
– Ну, вы же знаете, что не расстанетесь с лесопилками. Я сказал, что ему, как и мне, известно ваше стремление верховодить всеми и вся, а если вы продадите ему лесопилки, то вы же не сможете больше его наставлять.
– И вы посмели сказать ему про меня такое?
– А почему бы и нет? Ведь это же правда! По-моему, он искренне со мною согласился, но он, конечно, слишком джентльмен, чтобы взять и прямо мне об этом сказать.
– Все это ложь! Я продам ему лесопилки! – возмущенно воскликнула Скарлетт.
До этого момента ей и в голову не приходило расставаться с лесопилками. У нее было несколько причин сохранять их, причем наименее существенной были деньги. В последние два-три года она могла бы их продать, когда только ей заблагорассудится, причем за довольно крупную сумму, но она отклоняла все предложения. Эти лесопилки были реальным доказательством того, чего она сумела достичь сама, вопреки всему, и она гордилась ими и собой. Но главным образом ей не хотелось продавать их потому, что они были единственным связующим звеном между нею и Эшли. Если лесопилки уйдут из ее рук, она будет редко видеться с Эшли, а наедине, по всей вероятности, и вовсе никогда. А она должна увидеться с ним наедине. Не может она дольше так жить, не зная, что он теперь к ней испытывает, не зная, сгорела ли его любовь от стыда после того страшного вечера, когда Мелани устроила прием. Во время деловых свиданий она могла найти немало поводов для разговора – так, что никто бы не догадался, что она специально ищет с ним встречи. А со временем, Скарлетт знала, она бы полностью вернула себе то место, которое прежде занимала в его сердце. Но если она продаст лесопилки...
Нет, она не собиралась их продавать, но мысль о том, что Ретт выставил ее перед Эшли в столь правдивом и столь неблаговидном свете, мгновенно заставила ее передумать. Надо отдать эти лесопилки Эшли – и по такой низкой цене, что ее великодушие сразу бросится ему в глаза.
– Я продам их ему! – разозлившись, воскликнула она. – Ну, что вы теперь скажете?
Глаза Ретта еле заметно торжествующе сверкнули, и он наклонился, чтобы завязать Бонни шнурок.
– Я скажу, что вы об этом будете жалеть, – заметил он.
И она уже жалела, что произнесла эти поспешно вылетевшие слова. Скажи она их кому угодно, кроме Ретта, она бы без всякого стеснения взяла их назад. И зачем ей понадобилось так спешить? Она насупилась от злости и посмотрела на Ретта, а он смотрел на нее с этим своим обычным настороженным выражением – так кот наблюдает за мышиной норой. Увидев, что она нахмурилась, он вдруг рассмеялся, обнажив белые зубы. И у Скарлетт возникло смутное чувство, что он ловко ее провел.
– Вы что, имеете к этому какое-то отношение? – резко спросила она.
– Я? – Брови его поднялись в насмешливом удивлении. – Вам бы следовало лучше меня знать. Я не разъезжаю по свету, направо и налево творя добро – без крайней необходимости.
В тот вечер она продала Эшли обе лесопилки. Она ничего на этом не прогадала, ибо Эшли не принял ее предложения и купил их по самой высокой цене, какую ей когда-либо предлагали. Когда бумаги были подписаны и лесопилки навсегда ушли из ее рук, а Мелани подавала Эшли и Ретту рюмки с вином, чтобы отпраздновать это событие, Скарлетт почувствовала себя обездоленной, словно продала одного из детей.
Лесопилки были ее любимым детищем, ее гордостью, плодом труда ее маленьких цепких рук. Она начала с небольшой лесопилки в те черные дни, когда Атланта только поднималась из пепла и развалин и не было спасения от нужды. Скарлетт сражалась, интриговала, оберегая свои лесопилки в те мрачные времена, когда янки грозили все конфисковать, когда денег было мало, а ловких людей расстреливали. И вот у Атланты стали зарубцовываться раны, повсюду росли дома, и в город каждый день стекались пришельцы, а у Скарлетт было две отличные лесопилки, два лесных склада, несколько десятков мулов и команды каторжников, работавшие за сущую ерунду. Теперь, прощаясь со всем этим, она как бы навеки запирала дверь, за которой оставалась та часть ее жизни, когда было много горечи и забот, но она вспоминала эти годы с тоской и удовлетворением.
Она ведь создала целое дело, а теперь продала его, и ее угнетала уверенность в том, что если ее не будет у кормила, Эшли все потеряет – все, что ей стоило таких трудов создать. Эшли всем верит и до сих пор не может отличить доску два на четыре от доски шесть на восемь. А теперь она уже не сможет помочь ему своими советами – и только потому, что Ретт изволил сказать Эшли, как она-де любит верховодить.
«О, черт бы подрал этого Ретта», – подумала она и, наблюдая за ним, все больше убеждалась, что вся эта затея исходит от него. Как это произошло и почему – она не знала. Он в эту минуту беседовал с Эшли, и одно его замечание заставило ее насторожиться.
– Я полагаю, вы тотчас откажетесь от каторжников, – говорил он.
Откажется от каторжников? Почему, собственно, надо от них отказываться? Ретт прекрасно знал, что лесопилки приносили такие большие доходы только потому, что она пользовалась дешевым трудом каторжников. И почему это Ретт уверен, что Эшли будет поступать именно так, а не иначе? Что он знает о нем?
– Да, я тотчас отправлю их назад, – ответил Эшли, стараясь не смотреть на потрясенную Скарлетт.
– Вы что, потеряли рассудок? – воскликнула она. – Вам же не вернут денег, которые заплачены за них по договору, да и кого вы сумеете потом нанять?
– Вольных негров, – сказал Эшли.
– Вольных негров! Чепуха! Вы же знаете, сколько вам придется им платить, а кроме того, вы посадите себе на шею янки, которые будут ежеминутно проверять, кормите ли вы их курицей три раза в день и спят ли они под стеганым одеялом. Если же какому-нибудь лентяю вы дадите кнута, чтобы его подогнать, янки так разорутся, что их будет слышно в Далтоне, а вы очутитесь в тюрьме. Да ведь каторжники – единственные...
Мелани сидела, уставив взгляд в сплетенные на коленях руки. Вид у Эшли был несчастный, но решительный. Какое-то время он молчал, потом глаза его встретились с глазами Ретта, и он увидел в них понимание и поощрение – Скарлетт это заметила.
– Я не буду пользоваться трудом каторжников, Скарлетт, – спокойно сказал Эшли.
– Ну, скажу я вам, сэр! – Скарлетт даже задохнулась. – А почему нет? Или вы что, боитесь, что люди станут говорить о вас так же, как говорят обо мне?
Эшли поднял голову.
– Я не боюсь того, что скажут люди, если я поступаю как надо. А я всегда считал, что пользоваться трудом каторжников – не надо.
– Но почему...
– Я не могу наживать деньги на принудительном труде и несчастье других...
– Но у вас же были рабы!
– Они жили вполне пристойно. А кроме того, после смерти отца я бы всех их освободил, но война освободила их раньше. А каторжники – это совсем другое дело, Скарлетт. Сама система их найма дает немало возможностей для надругательства над ними. Вы, возможно, этого не знаете, а я знаю. Я прекрасно знаю, что Джонни Гэллегер по крайней мере одного человека в лагере убил. А может быть, и больше – кто станет волноваться по поводу того, что одним каторжником стало меньше? Джонни говорит, что тот человек был убит при попытке к бегству, но я слышал другое. И я знаю, что он заставляет работать больных людей. Можете называть это суеверием, но я не убежден, что деньги, нажитые на страданиях, могут принести счастье.
– Чтоб вам пропасть! Вы что же, хотите сказать... господи, Эшли, неужели вы купились на эти разглагольствования преподобного Уоллеса насчет грязных денег?
– Мне не надо было покупаться. Я был убежден в этом задолго до того, как Уоллес начал произносить свои проповеди.
– Тогда, значит, вы считаете, что все мои деньги – грязные? – воскликнула Скарлетт, начиная злиться. – Потому что на меня работали каторжники, и у меня есть салун, и...
Она вдруг умолкла. Вид у обоих Уилксов был смущенный, а Ретт широко улыбался. «Черт бы его подрал, – в пылу гнева подумала Скарлетт. – Он, как и Эшли, считает, что я опять суюсь не в свои дела. Так бы взяла и стукнула их головами, чтобы лбы затрещали!..» Она постаралась проглотить свой гнев и принять вид оскорбленного достоинства, но это ей не слишком удалось.
– В общем-то меня ведь это не касается, – промолвила она.
– Скарлетт, только не считайте, что я осуждаю вас! Ничего подобного! Просто мы по-разному смотрим на многое, и то, что хорошо для вас, может быть совсем не хорошо для меня.
Ей вдруг захотелось остаться с ним наедине, отчаянно захотелось, чтобы Ретт и Мелани были на другом конце света, и тогда она могла бы крикнуть ему: «Но я хочу смотреть на все так же, как ты! Скажи мне только – как, чтобы я поняла и стала такой же!»
Но в присутствии Мелани, которую от огорчения била дрожь, и Ретта, стоявшего, прислонясь к стене, и с усмешкой глядевшего на нее, она могла лишь сказать как можно более холодно, оскорбленным тоном:
– Конечно, это ваше дело, Эшли, и я и не помышляю учить вас, как и что делать. Но я все же должна сказать, что не понимаю вашей позиции и ваших суждений.
Ах, если бы Они были одни и она не была вынуждена говорить с ним так холодно, произносить эти слова, которые огорчали его!
– Я обидел вас, Скарлетт, хотя вовсе этого не хотел. Поверьте и простите меня. В том, что я сказал, нет ничего непонятного. Просто я действительно верю, что деньги, нажитые определенным путем, редко приносят счастье.
– Но вы не правы! – воскликнула она, не в силах больше сдерживаться. – Посмотрите на меня! Вы же знаете, откуда у меня деньги. И вы знаете, как обстояло дело до того, как они у меня появились! Вы же помните ту зиму в Таре, когда в доме стоял такой холод, и мы резали ковры, чтобы сделать подметки для туфель, и нечего было есть, и мы ломали голову, не зная, где будем брать деньги на обучение Бо и Уэйда! Пом...
– Я все помню, – устало сказал Эшли, – но я предпочел бы это забыть.
– Ну, вы едва ли можете сказать, что кто-либо из нас был тогда счастлив, верно? А посмотрите на нас сейчас! У вас милый дом и хорошее будущее. А есть ли у кого-нибудь более красивый дом, чем у меня, или более нарядные платья, или лучшие лошади? Ни у кого нет такого стола, как у меня, никто не устраивает лучших приемов, и у моих детей есть все, что они хотят. Ну, а откуда я взяла деньги, чтобы все это стало возможным? Сорвала с дерева? Нет, сэр! Каторжники и арендная плата с салуна, и...
– Не забудьте про того убитого янки, – вставил Ретт. – Ведь это с него все началось.
Скарлетт стремительно повернулась к нему, резкие слова уже готовы были сорваться у нее с языка.
– И эти деньги сделали вас очень, очень счастливой, верно, дорогая? – спросил он этаким сладким, ядовитым тоном.
Скарлетт поперхнулась, открыла было рот, быстро оглядела всех троих. Мелани чуть не плакала от неловкости, Эшли вдруг помрачнел и замкнулся, а Ретт наблюдал за ней поверх своей сигары и явно забавлялся. Она хотела было крикнуть: «Ну конечно же, они сделали меня счастливой!»
Но почему-то не смогла этого произнести.
Глава LVIII
Скарлетт заметила, что после ее болезни Ретт изменился, но не была уверена, нравится ли ей то, что с ним произошло. Он стал воздержан в выпивке, спокоен и всегда чем-то озабочен. Он чаще ужинал теперь дома, добрее относился к слугам, больше уделял внимания Уэйду и Элле. Он никогда не вспоминал прошлое, даже если это было что-то приятное, и, казалось, молча запрещал и Скарлетт касаться этого в разговоре. Скарлетт вела себя мирно – от добра добра не ищут, – и жизнь текла довольно гладко-с внешней стороны. Ретт держался безразлично-вежливого тона, который принял в отношении ее, когда она начала выздоравливать, не говорил ей колкостей, мягко растягивая слова, и не ранил своим сарказмом.
Она поняла теперь, что, распаляя ее раньше своими ехидными замечаниями и вызывая на горячие споры, он поступал так потому, что его трогало все, что она делает и говорит. Сейчас же она не знала, трогает ли его хоть что-то. Он был вежлив и безразличен, и ей не хватало его заинтересованности – пусть даже ехидной, – не хватало былых пререканий и перепалок.
Он держался с ней мило, но так, точно она ему совсем чужая, и глаза его, раньше неотрывно следившие за ней, вот так же следили теперь за Бонни. Такое было впечатление, точно бурный поток его жизни направили в узкий канал. Порою Скарлетт казалось, что, если бы Ретт уделял ей половину того внимания и нежности, которыми он окружал Бонни, жизнь стала бы иной. Порой ей было даже трудно улыбнуться, когда люди говорили: «До чего же капитан Батлер обожествляет свою девочку!» Но если она не улыбнется, людям это может показаться странным, а Скарлетт не хотелось признаваться даже себе в том, что она ревнует к маленькой девочке, тем более что эта девочка – ее любимое дитя. Скарлетт всегда хотелось занимать главное место в сердцах окружающих, а сейчас ей стало ясно, что Ретт и Бонни всегда будут занимать главное место в сердце друг друга.
Ретт часто возвращался домой поздно ночью, но всегда был трезв. Скарлетт нередко слышала, как он тихонько насвистывал, проходя по площадке мимо ее закрытой двери. Иногда вместе с ним в дом приходили какие-то люди и сидели в столовой, разговаривая за коньяком. Это были не те люди, с которыми он пил в первый год после свадьбы. Богатые «саквояжники», подлипалы, республиканцы не появлялись больше в доме по его приглашению. Скарлетт, подкравшись на цыпочках к перилам лестничной площадки, прислушивалась и, к своему изумлению, часто слышала голоса Рене Пикара, Хью Элсинга, братьев Симмонсов и Энди Боннелла. И всегда там были дедушка Мерриуэзер и дядя Генри. Однажды, к своему удивлению, она услышала голос доктора Мида. А ведь все эти люди когда-то считали, что Ретта мало повесить!
Эта группа была неразрывно связана в ее сознании со смертью Фрэнка, а поздние возвращения Ретта еще больше приводили ей на память времена, предшествовавшие налету ку-клукс-клана, когда Фрэнк расстался с жизнью. Она с ужасом вспомнила слова Ретта о том, что он даже готов вступить в этот их чертов клан, лишь бы стать уважаемым гражданином, хотя он надеется, что господь бог не наложит на него столь тяжкого испытания. А что, если Ретт, как Фрэнк...
Однажды ночью, когда он отсутствовал дольше обычного, Скарлетт почувствовала, что больше не в состоянии выносить напряжение. Услышав звук ключа, поворачиваемого в замке, она накинула капот и, выйдя на освещенную газом площадку лестницы, встретила его у верхней ступеньки. При виде ее задумчивое и отрешенное выражение на его лице тотчас сменилось удивлением.
– Ретт, я должна знать! Я должна знать: вы случайно... не состоите ли вы в клане... и потому задерживаетесь так долго! Вы в самом деле вступили...
При свете ярко горевшего газа он равнодушно посмотрел на нее, потом улыбнулся.
– Вы безнадежно отстали, – сказал он. – В Атланте нет ку-клукс-клана. В Джорджии вообще его, скорей всего, нет. Вы просто наслушались всяких россказней про клан, которые распространяют ваши друзья – подлипалы и «саквояжники».
– Нет ку-клукс-клана? Вы говорите неправду, чтобы успокоить меня?
– Дорогая моя, когда же я пытался вас успокаивать? Нет, ку-клукс-клана не существует. Мы решили, что от него больше вреда, чем пользы, потому что он только раздувал ненависть янки и лил воду на мельницу его превосходительства губернатора Баллока, давая повод для расправ. К тому же Баллок знает, что сумеет продержаться у власти, лишь пока федеральное правительство и газеты янки будут убеждены в том, что Джорджия полна бунтовщиков и за каждым кустом сидит куклуксклановец. И вот, чтобы не расставаться с креслом, он отчаянно изобретал всякие возмутительные истории про ку-клукс-клан, рассказывая направо и налево о том, как верных республиканцев подвешивают за большие пальцы, а честных негров линчуют, обвинив в изнасиловании. Он стреляет по несуществующим мишеням, и он это знает. Благодарю вас за то, что вы за меня волнуетесь, но ку-клукс-клан перестал существовать вскоре после того, как я отошел от подлипал и превратился в скромного демократа.
Почти все, что он говорил насчет губернатора Баллока, вошло у Скарлетт в одно ухо и вышло в другое, ибо мозг ее заполняла радостная мысль, что клана больше нет. Ретта не убьют, как убили Фрэнка; она не потеряет своей лавки и своих денег. Но одно слово, сказанное Реттом, всплыло в ее сознании. Он сказал: «мы», как нечто само собою разумеющееся, связывая себя с теми, кого называл прежде «старой гвардией».
– Ретт, – неожиданно спросила она, – а вы имели какое-то отношение к роспуску клана?
Он посмотрел на нее долгим взглядом, и в глазах его затанцевали искорки.
– Да, любовь моя. Эшли Уилкс и я главным образом за это в ответе.
– Эшли... и вы?
– Да, хотя это и звучит пошло, но политика укладывает очень разных людей в одну постель. А ни я, ни Эшли не жаждем очутиться в одной постели, однако... Эшли никогда не верил в ку-клукс-клан, потому что он вообще против насилия. А я никогда не верил, потому что все это просто идиотизм и таким путем ничего не добьешься. Это единственный способ заставить янки сидеть у нас на шее до второго пришествия. И вот мы с Эшли убедили горячие головы, что сумеем добиться куда большего, наблюдая, выжидая и кое-что делая, чем если наденем ночные рубашки и будем размахивать огненными крестами.
– Не хотите же вы сказать, что мужчины приняли ваш совет при том, что вы...
– Что я спекулянт? Подлипала? Человек, действовавший заодно с янки? Вы забываете, миссис Батлер, что я теперь добропорядочный демократ, преданный до последней капли крови благородной цели вытащить наш любимый штат из рук насильников! Я дал им хороший совет, и они его послушались. Не менее хорошие советы даю я и по другим вопросам, связанным с политикой. У нас в законодательном собрании теперь – демократическое большинство, верно? И очень скоро, любовь моя, мы засадим кое-кого из наших добрых друзей-республиканцев за решетку. Слишком они стали алчными, слишком в открытую повели игру.
– И вы поможете засадить их в тюрьму? Но ведь это же были ваши друзья! Они взяли вас в свою компанию, когда выпускали железнодорожные акции, на которых вы заработали тысячи.
Ретт вдруг усмехнулся, как бывало, – с легкой издевкой.
– О, я им за это не помню зла. Но я перешел на другую сторону, и если в моих силах помочь засадить их туда, где им место, я это сделаю. И вы еще увидите, какую пользу мне это принесет! Я достаточно осведомлен о подоплеке некоторых дел, и мои знания могут очень пригодиться, когда законодательное собрание начнет копаться в этих делах, а, судя по всему, это не за горами. Займется собрание и губернатором и, если сумеет, засадит и его в тюрьму. Предупредите-ка лучших ваших добрых друзей Гелертов и Хандонов, чтобы они готовились покинуть город, потому что, если сцапают губернатора, им того же не миновать.
Но Скарлетт слишком долго наблюдала, как республиканцы, опираясь на армию янки, правили Джорджией, чтобы поверить небрежно брошенным словам Ретта. Слишком прочно сидел в своем кресле губернатор, чтобы какое-либо законодательное собрание могло сладить с ним, а тем более посадить его в тюрьму.
– Какую вы несете чушь, – заметила она.
– Если его и не посадят в тюрьму, то уж во всяком случае не переизберут. В следующий раз губернатором у нас будет демократ – для разнообразия.
– И я полагаю, это тоже будет делом ваших рук? – иронически спросила она.
– Конечно, моя кошечка. Именно этим я сейчас и занимаюсь. Потому так поздно и домой прихожу. Я работаю больше, чем работал лопатой во времена золотой лихорадки: пытаюсь помочь провести выборы. И я знаю, это причинит вам боль, миссис Батлер, – но я дал немало денег на их организацию. Помните, много лет тому назад вы сказали мне в лавке Фрэнка, что я поступаю бесчестно, держа у себя золото Конфедерации? Вот теперь, наконец, я согласился с вами, и золото Конфедерации идет на то, чтобы вернуть конфедератам власть.
– Да вы швыряете деньги в крысиную нору!
– Что? Это вы демократическую партию называете крысиной норой? – Он с насмешкой посмотрел на нее, и глаза его снова стали спокойными, ничего не выражающими. – Мне безразлично, кто победит на выборах. Но мне небезразлично то, что все теперь знают, сколько я положил на это сил и сколько потратил денег. Об этом будут помнить не один год, и это принесет пользу Бонни.
– Услышав ваши благочестивые речи, я даже испугалась, решив, что вы изменили свои взгляды, но вижу сейчас, что вы так же неискренни по отношению к демократам, как и ко всем остальным.
– Взглядов своих я не менял. Переменил только шкуру. Наверное, можно закрасить пятна у леопарда, но, сколько их ни крась, он все равно леопардом останется.
Бонни, проснувшаяся от звука голосов на лестнице, сонным голосом, но повелительно позвала: «Папочка!» И Ретт шагнул было к ее двери мимо Скарлетт.
– Ретт, обождите. Я еще хочу сказать вам кое-что. Перестаньте брать с собой Бонни на политические митинги. Это производит нехорошее впечатление – что за причуда брать маленькую девочку в такие места! Да и вы сами выглядите глупо. Мне в голову не приходило, что вы таскаете ее туда, пока дядя Генри не упомянул об этом, видимо, считая, что я знаю, и...
Ретт круто повернулся к ней, лицо его стало жестким.
– А что тут плохого в том, что девочка сидит у отца на коленях, пока он разговаривает с друзьями? Вам, возможно, кажется, что это выглядит глупо, но это вовсе не так. Люди надолго запомнят, что Бонни сидела у меня на коленях, когда я помогал выкуривать республиканцев из этого штата. Люди надолго запомнят... – Лицо его утратило жесткость, в глазах загорелся лукавый огонек. – А вы знаете, когда Бонни спрашивают, кого она больше всех любит, она говорит: «папочку и димикатов». А когда спрашивают, кого она больше всех не любит, она говорит: «подлипал». Люди, слава богу, помнят такое.
– И вы, очевидно, говорите ей, что я – подлипала! – не в силах сдержать ярость, громко воскликнула Скарлетт.
– Папочка! – прозвенел детский голосок, на этот раз с возмущением, и Ретт, смеясь, вошел в комнату дочери.
В октябре того года губернатор Баллок покинул свой пост и бежал из Джорджии. Разграбление общественных фондов, непомерные траты и коррупция достигли при его правлении таких размеров, что здание рухнуло под собственной тяжестью. Даже в партии Баллока произошел раскол – столь велико было негодование публики. Демократы имели теперь большинство мест в законодательном собрании, и это означало лишь одно. Баллок, узнав, что собрание намеревается расследовать его деятельность, и опасаясь, что ему предъявят импичмент, то есть отрешат от должности и посадят в тюрьму, – не стал ждать. Он тайком, поспешно удрал, позаботившись о том, чтобы его прошение об отставке было обнародовано лишь после того, как сам он благополучно достигнет Севера.
Когда весть об этом облетела город – через неделю после бегства Баллока, – Атланта себя не помнила от возбуждения и радости. Улицы заполнились народом, мужчины смеялись и, поздравляя друг друга, обменивались рукопожатиями; женщины целовались и плакали. Все праздновали и устраивали приемы, и пожарные были заняты по горло, воюя с пламенем, загоравшимся от шутих, которые пускали на радостях мальчишки.
Опасность уже позади! Реконструкция почти закончилась! На всякий случай в губернаторах оставили республиканца, но в декабре предстояли новые выборы, и никто не сомневался в том, каковы будут их результаты. А когда выборы наступили, несмотря на отчаянные усилия республиканцев, в Джорджии губернатором снова стал демократ.
И люди тоже радовались, тоже волновались, но иначе, чем тогда, когда удрал Баллок. Радость была менее буйная, более прочувствованная, люди от всей души благодарили бога, и все церкви были полны, и священники возносили хвалу господу за избавление штата. К восторгу и радости примешивалась гордость – гордость за то, что в Джорджии удалось восстановить прежнее правление, несмотря на все усилия Вашингтона, несмотря на присутствие армии, несмотря на наличие «саквояжников», подлипал и местных республиканцев.
Семь раз конгресс принимал акты, направленные на то, чтобы раздавить штат, оставить его на положении завоеванной провинции, трижды армия отменяла гражданские законы. В законодательное собрание проникли негры, алчные чужеземцы правили штатом, частные лица обогащались за счет общественных фондов. Джорджия лежала раздавленная, беспомощная, измученная, оплеванная. А теперь, невзирая ни на что, она снова стала сама собой, и все это благодаря усилиям своих граждан.
Столь неожиданный поворот в судьбе республиканцев не всеми был воспринят как великое счастье. Уныние воцарилось в рядах подлипал, «саквояжников» и самих республиканцев. Гелерты и Хандоны, явно узнав об отставке Баллока еще до того, как это стало широко известно, неожиданно покинули город и растворились в небытии, откуда они и появились. Оставшиеся в Атланте «саквояжники» и подлипалы чувствовали себя неуверенно – напуганные случившимся, они жались друг к другу в поисках взаимной поддержки, гадая, какие из их темных делишек выплывут на свет в связи с начавшимся расследованием. Они уже не держались с высокомерным пренебрежением. Они были потрясены, растеряны, испуганы. И дамы, посещавшие Скарлетт, повторяли снова и снова:
«Ну, кто бы мог подумать, что так все повернется? Мы ведь считали губернатора всемогущим. Мы считали, что он здесь – навеки. Мы считали...»
Скарлетт была не меньше их потрясена поворотом событий, хотя Ретт и предупреждал ее о том, в каком направлении они будут развиваться. И она вовсе не жалела, что Баллока не стало, а демократы вернулись к власти. Хотя никто бы этому не поверил, но и она восприняла с мрачной радостью известие о том, что господству янки наступил конец. Слишком живо она помнила, как ей пришлось изворачиваться в первые дни Реконструкции, как она страшилась, что солдаты и «саквояжники» отберут у нее деньги и собственность. Она помнила, как была беспомощна, какой панический страх обуревал ее оттого, что она не в силах была ничего предпринять, какую питала ненависть к янки, навязавшим Югу свое жестокое правление. И эта ненависть к янки никогда у нее не иссякала. Но пытаясь наиболее достойно выйти из положения, пытаясь добиться полной безопасности и уверенности в завтрашнем дне, она шагала в ногу с победителями. При всей своей нелюбви к ним она окружила себя ими, порвала узы, связывавшие ее со старыми друзьями и прежним образом жизни. А теперь власть победителей испарилась. Скарлетт поставила на то, что правлению Баллока не будет конца, – и проиграла.
Озираясь вокруг в то Рождество 1871 года, самое счастливое Рождество для штата за последние десять лет, Скарлетт испытывала чувство глубокого беспокойства. Она не могла не видеть, что Ретт, которого раньше все ненавидели в Атланте, стал теперь одним из самых популярных жителей города, ибо он смиренно отрекся от республиканской ереси и отдавал все свое время, деньги, труд и разум Джорджии, помогая ей вернуться к былому благополучию. Когда он ехал по улицам, улыбаясь, приподнимая шляпу в знак приветствия, с маленьким голубым комочком – Бонни, торчавшим впереди него в седле, все тоже улыбались ему, охотно с ним заговаривали и дружелюбно поглядывали на девочку. А она, Скарлетт...
Глава LIX
Всем было известно, что Бонни Батлер ни в чем не знает удержу и что ей нужна твердая рука, но все так любили девочку, что ни у кого не хватало духу проявить необходимую твердость. Впервые она вышла из повиновения во время поездки с отцом. Когда она была с Реттом в Новом Орлеане и Чарльстоне, ей позволяли допоздна сидеть со взрослыми, и она часто засыпала у отца на руках в театре, ресторанах и за карточным столом. С тех пор только силой можно было заставить ее лечь в постель одновременно с послушной Эллой. Пока Бонни была с Реттом, он позволял ей носить любые платья, и с той поры она поднимала скандал всякий раз, как Мамушка пыталась надеть на нее бумажное платье и передничек вместо голубого тафтового платья с кружевным воротничком.
Вернуть то, что было упущено, пока девочка жила вне дома, и позже, когда Скарлетт заболела и находилась в Таре, не представлялось уже возможным. Бонни росла, и Скарлетт пыталась приструнивать ее, пыталась смягчить ее нрав и не слишком баловать, но все эти усилия почти ничего не давали. Ретт всегда брал сторону ребенка, какими бы нелепыми ни были желания Бонни и как бы возмутительно она себя ни вела. Он поощрял ее, когда она говорила, подражая взрослым, и относился к ней, как к взрослой, выслушивая с серьезным видом ее суждения и прикидываясь, будто следует им. В результате Бонни могла оборвать кого угодно из старших, перечила отцу и осаживала его. Он же только смеялся и не разрешал Скарлетт даже хлопнуть девочку по руке в наказание.
«Если бы она не была такой милой, ласковой девчушкой, она была бы просто невыносима, – мрачно размышляла Скарлетт, неожиданно осознав, что дочка может померяться с ней силой воли. – Она обожает Ретта, и он» мог бы заставить ее лучше себя вести, если бы хотел».
Однако Ретт не выказывал ни малейшего желания заставлять Бонни вести себя как следует. Что бы она ни делала, все признавалось правильным, и попроси она луну, она бы получила ее, сумей отец ее достать. Он бесконечно гордился хорошенькой мордочкой своей дочки, ее кудряшками, ямочками, изящными движениями. Ретту нравилось ее зубоскальство, ее задор, милая манера выказывать ему свою любовь и привязанность. Избалованная и капризная, Бонни все же вызывала такую всеобщую любовь, что у Ретта не хватало духу даже пытаться ее обуздать. Он был для нее богом, средоточием ее маленького мирка и слишком ценил это, боясь наставлениями все разрушить.
Она льнула к нему как тень. Она будила его, не дав ему выспаться, сидела рядом с ним за столом и ела то с его тарелки, то со своей, ездила с ним в одном седле на лошади и никому, кроме Ретта, не позволяла себя раздевать и укладывать в кроватку, стоявшую рядом с его большой кроватью.
Скарлетт забавляло и трогало то, как ее маленькая дочка деспотично правит отцом. Кто бы мог подумать, что именно Ретт так серьезно воспримет отцовство? Но порою жало ревности пронзало Скарлетт, так как Бонни в четыре года лучше понимала Ретта, чем когда-либо понимала его сама Скарлетт, и лучше, чем Скарлетт, справлялась с ним.
Когда Бонни исполнилось четыре года, Мамушка принялась ворчать по поводу того, что нехорошо, мол, дитяти, к тому же девочке, ездить «верхом в седле впереди своего папочки, да еще задравши платье». Ретт с вниманием отнесся к этому замечанию, как относился вообще ко всем замечаниям Мамушки по поводу воспитания девочек. В итоге появился маленький бело-бурый шотландский пони с длинной шелковистой гривой и длинным хвостом, а в придачу – крошечное седло, инкрустированное серебром. Пони, разумеется, предназначался для всех троих детей, и Ретт купил также седло для Уэйда. Но Уэйд предпочитал общество сенбернара, а Элла вообще боялась животных. Итак, пони стал собственностью всеобщей любимицы, и нарекли его Мистер Батлер. Радость Бонни омрачалась лишь тем, что она не могла ездить верхом, как отец, но когда он объяснил ей, насколько труднее сидеть в дамском седле, она успокоилась и быстро научилась кататься. Ретт несказанно гордился ее хорошей посадкой и крепкой рукой.
– Подождите, что еще будет, когда она вырастет и станет охотиться, – похвалялся он. – Никто не сможет сравниться с ней. Я увезу ее тогда в Виргинию. Вот где настоящая охота! И в Кентукки, где ценят хороших наездников.
Когда дело дошло до костюма для верховой езды, девчушке было предоставлено право выбрать цвет материи, и, как всегда, она выбрала голубой.
– Но, деточка! Не этот же голубой бархат! Голубой бархат-это мне для вечернего платья, – рассмеялась Скарлетт. – А маленькие девочки носят добротное черное сукно. – И увидев, как сошлись крохотные черные бровки, мать добавила: – Ради всего святого, Ретт, да скажите вы ей, что это не годится – ведь платье мигом станет грязным.
– Ну, пусть у нее будет костюм из голубого бархата. Если он испачкается, сошьем ей новый, – как ни в чем не бывало сказал Ретт.
Итак, Бонни получила голубой бархатный костюм для верховой езды с длинной юбкой, ниспадавшей на бок пони, и черную шапочку с красным пером, потому что рассказы тети Мелли про перо, которое носил Джеф Стюарт, воспламенили воображение девочки. В ясные погожие дни отец с дочерью катались по Персиковой улице, и Ретт придерживал своего большого вороного коня, чтобы тот шел в ногу с толстоногим пони. Иной раз Ретт и Бонни скакали по тихим дорогам вокруг города, спугивая кур, собак и детей, – Бонни хлестала Мистера Батлера кнутом, спутанные локоны ее развевались по ветру, а Ретт твердой рукой придерживал своего коня, чтобы девочка считала, что Мистер Батлер выигрывает состязание.
Удостоверившись в хорошей посадке, крепкой руке и полном бесстрашии Бонни, Ретт решил, что настало время обучить ее брать на лошади препятствия – совсем невысокие, в пределах возможностей коротконогого Мистера Батлера. Для этого Ретт построил на заднем дворе низкий барьер и платил Уошу, одному из малолетних племянников дядюшки Питера, двадцать пять центров в день, чтобы тот учил Мистера Батлера прыгать. Начали они с прыжков через перекладину, закрепленную на высоте двух дюймов от земли, и постепенно добрались до одного фута.
Эта затея была встречена всеми тремя заинтересованными сторонами в штыки, – а именно: Уошем, Мистером Батлером и Бонни. Уош боялся лошадей, и только поистине королевское вознаграждение могло побудить его заставлять упрямого пони по двадцать раз в день скакать через барьер; Мистер Батлер, хладнокровно сносивший выходки маленькой хозяйки, когда она дергала его за хвост, или позволявший без конца осматривать себе копыта, считал, что творец создал его вовсе не затем, чтобы переносить свою толстую тушу через перекладину; Бонни, не терпевшая, чтобы кто-то еще ездил на ее пони, приплясывала от нетерпения, пока Мистера Батлера учили умуразуму.
Когда Ретт наконец решил, что пони достаточно хорошо обучен новому делу и ему можно доверить дочку, волнению малышки не было конца. Она победоносно совершила первый прыжок, и теперь уже езда рядом с отцом потеряла для нее все свое очарование. Скарлетт лишь посмеивалась над восторгами и бахвальством отца и дочки. Она, однако, считала, что, как только новизна этой затеи притупится, Бонни увлечется чем-то другим и все обретут мир и покой. Но этот вид спорта Бонни не приедался. От беседки в дальнем конце заднего двора до барьера тянулась утоптанная дорожка, и все утро во дворе раздавались возбужденные вопли. Дедушка Мерриуэзер, объехавший в 1849 году всю страну, говорил, что именно так кричат апачи, удачно сняв с кого-нибудь скальп.
Прошла неделя, и Бонни попросила, чтобы ей подняли перекладину на полтора фута над землей.
– Когда тебе исполнится шесть лет, – сказал отец, – тогда ты сможешь прыгать выше и я куплю тебе лошадку побольше. У Мистера Батлера коротковаты ноги.
– Ничего подобного! Я перепрыгивала через розовые кусты тети Мелли, а они во-о какие большие!
– Нет, надо подождать, – сказал отец, впервые настаивая на своем. Но твердость его постепенно таяла под воздействием бесконечных настойчивых требований и истерик дочери.
– Ну, ладно, – рассмеявшись, сказал он как-то утром и передвинул повыше узкую белую планку. – Если упадешь, не плачь и не вини меня.
– Мама! – закричала Бонни, запрокинув голову кверху, к окну спальни Скарлетт. – Мама! Смотри! Папа сказал, что я могу прыгнуть выше!
Скарлетт, расчесывая в это время волосы, подошла к окну и улыбнулась возбужденному маленькому существу, такому нелепому в своей перепачканной голубой амазонке.
«Право же, надо будет сшить ей другой костюм, – подумала она. – Только одному богу известно, как я заставлю ее снять всю эту грязь».
– Мама, смотри!
– Смотрю, милочка, – сказала, улыбаясь, Скарлетт.
Ретт поднял малышку и посадил на пони, и Скарлетт при виде ее прямой спинки и горделивой посадки головы вдруг ощутила прилив гордости за дочь и крикнула:
– Какая же ты у меня красавица, моя бесценная!
– Ты тоже, – великодушно откликнулась Бонни и, ударив Мистера Батлера ногой под ребра, галопом понеслась в дальний конец двора к беседке.
– Мама, смотри, как я сейчас прыгну! – крикнула она и ударила хлыстом пони.
«Смотри, как я сейчас прыгну!»
Словно прозвонил колокол, будя воспоминания. Что-то зловещее было в этих словах. Что именно? Почему она не может сразу вспомнить? Скарлетт смотрела вниз на свою маленькую дочурку, изящно сидевшую на скачущем пони, и лоб ее прорезала глубокая морщина, а в груди вдруг разлился холод. Бонни мчалась во весь опор, черные кудри ее подскакивали, голубые глаза блестели.
«Глаза у нее совсем как у моего папы, – подумала Скарлетт, – голубые глаза ирландки, и вообще она во всем похожа на него».
И подумав о Джералде, она сразу вспомнила то, что так старалась выискать в памяти, – вспомнила отчетливо, словно при свете молнии, вдруг озарившем все вокруг, и сердце у нее остановилось. Она вдруг услышала ирландскую песню, услышала стремительный топот копыт вверх по выгону в Таре, услышала беспечный голос, такой похожий на голос ее девочки: «Эллин! Смотри, как я сейчас прыгну!»
– Нет, – закричала она. – Нет! Стой, Бонни, стой!
Она еще не успела высунуться из окна, как услышала страшный треск дерева, хриплый крик Ретта, увидела взлетевший голубой бархат и копыта пони, взрыхлившие землю. Затем Мистер Батлер поднялся на ноги и затрусил прочь с пустым седлом.
На третий вечер после смерти Бонни Мамушка медленно проковыляла вверх по ступенькам, ведущим на кухню в доме Мелани. Она была вся в черном – от больших мужских ботинок, разрезанных, чтобы свободнее было пальцам, до черной косынки на голове. Ее мутные старые глаза были воспалены, веки покраснели, и от всей монументальной фигуры веяло горем. На лице ее застыло выражение грустного удивления, словно у старой обезьяны, но губы были решительно сжаты.
Она тихо сказала несколько слов Дилси, и та покорно кивнула, словно в их старой вражде наступило перемирие. Дилси поставила тарелки, которые она держала в руках, и прошла через чуланчик в столовую. Минуту спустя Мелани уже появилась на кухне с салфеткой в руке и взволнованно спросила:
– С мисс Скарлетт что-нибудь...
– Мисс Скарлетт держится как всегда, – медленно произнесла Мамушка. – Я не хочу мешать вам ужинать, мисс Мелли. Я могу и подождать – еще успею ведь сказать вам, что у меня на уме.
– Ужин может подождать, – сказала Мелани. – Дилси, подавай, что осталось. Пойдем со мной. Мамушка.
Мамушка вперевалку последовала за ней – через кухню, мимо столовой, где во главе стола сидел Эшли, рядом с ним – Бо, а напротив – двое детей Скарлетт, отчаянно стучавших суповыми ложками. Счастливые голоса Уэйда и Эллы наполняли комнату: им ведь столь долгое пребывание у тети Медли казалось чем-то вроде пикника. Тетя Мелли была всегда такая добрая, а сейчас особенно. Смерть младшей сестренки почти не произвела на них впечатления. Бонни упала со своей лошадки, и мама долго плакала. А тогда тетя Мелли взяла их к себе поиграть с Бо, и им давали кекс и сладкий пирог, стоило только попросить.
Мелани провела Мамушку в малую гостиную, уставленную книжными шкафами, прикрыла дверь и предложила ей присесть на софу.
– Я как раз собиралась пойти к вам после ужина, – сказала она. – Теперь, раз матушка капитана Батлера приехала, похороны, очевидно, будут завтра утром.
– Похороны. Вот с этим-то я к вам и пришла, – сказала Мамушка. – Мисс Мелли, мы все в большой беде, я пришла к вам за помощью. Одни страдания, моя ласточка, одни страдания.
– Мисс Скарлетт что, слегла? – озабоченно спросила Мелани. – Я ведь почти не видела ее с тех пор, как Бонни... Она заперлась у себя в комнате, а капитана Батлера не было дома и...
Вдруг слезы потекли по черному лицу Мамушки. Мелани села рядом с ней, принялась гладить ее по плечу, и через какое-то время Мамушка приподняла свою черную юбку и вытерла глаза.
– Вы должны пойти помочь нам, мисс Мелли. Я-то делаю все, что могу, да толку чуть.
– Мисс Скарлетт...
Мамушка выпрямилась:
– Мисс Мелли, вы-то не хуже меня знаете мисс Скарлетт. Сколько страдало это бедное дитя, дай ей только бог силы все вынести... А уж это последнее горе и вовсе разбило ей сердце. Но она выстоит. А пришла-то я к вам из-за мистера Ретта.
– Мне так хотелось повидать его, но всякий раз, как я к вам заходила, он был либо в городе, либо сидел, запершись у себя в комнате с... А Скарлетт ходила словно привидение и молчала... Да говори же скорее, Мамушка. Ты ведь знаешь, что я помогу, если только это в моих силах.
Мамушка вытерла нос тыльной стороной ладони.
– Я говорю вам, мисс Скарлетт все может выдержать, что господь пошлет потому как ей уже много испытаний было послано, а вот мистер Ретт... Мисс Мелли, он ведь никогда ничего не терпел, ежели ему не по нраву, никогда, ничегошеньки. Вот из-за него-то я к вам и пришла.
– Но...
– Мисс Мелли, вам надо пойти сегодня к нам – сейчас, вечером. – В голосе Мамушки звучала настоятельная мольба. – Может, мистер Ретт послушает вас. Он ведь всегда так высоко вас ставил.
– Ах, Мамушка, да что же это? О чем ты говоришь?
Мамушка распрямила плечи.
– Мисс Мелли, мистер Ретт, он... совсем ума решился. Не хочет, чтобы мы увозили маленькую мисс.
– Ума решился? Ну, что ты. Мамушка, нет!
– Я не вру. Чистая правда. Он не даст нам похоронить дитятко. Он так мне сам и сказал – только час назад.
– Но не может же он... Ведь он же...
– Вот потому я и говорю, что он ума решился.
– Но почему...
– Мисс Мелли, я вам не все сказала. Не должна я говорить, да только вы ведь все равно нам как родная. И только вам я и могу сказать. Я вам все говорю. Вы же знаете, как он любил свое дитятко. Никогда еще я не видела, чтоб мужчина, черный ли, белый, так любил свое дитятко. Он сразу как с ума сошел, когда доктор Мид сказал: «У нее шейка сломалась». Он тогда схватил ружье, побежал и пристрелил этого бедного пони, а я, клянусь богом, думала, он пристрелит и себя. Я совсем было растерялась: мисс Скарлетт лежит в обмороке, все соседи по дому бегают – туда-сюда, а мистер Ретт держит свою дочку и не дает мне даже вымыть ей личико, а оно все в земле было измазано. А когда мисс Скарлетт пришла в себя, я подумала: слава тебе, господи! Теперь они хоть утешат друг дружку. – Слезы снова полились, но на этот раз Мамушка даже не пыталась их утирать. – Да только как она пришла в себя, кинулась в комнату, где он сидел с мисс Бонни на руках, и говорит: «Отдайте мне моего ребенка, вы убили ее».
– Аx, нет! Нe могла она так сказать!
– Да, мэм, так и сказала. Слово в слово: «Вы убили ее». А мне так стало жалко мистера Ретта, и я как заплачу, потому вид у него был точно у побитой собаки. Я и сказала: «Отдайте дитятко няне. Не позволю я, чтобы такое говорили над бедной моей маленькой мисс», – и забрала я у него доченьку, и отнесла к ним в комнату, и вымыла ей личико. Но я все слышала, что они говорили, и у меня прямо кровь стыла – чего они только не наговорили друг другу. Мисс Скарлетт обозвала его убивцем – зачем он позволил деточке прыгать так высоко. А он сказал, что мисс Скарлетт плевать было на Бонни и на всех своих детей ей наплевать...
– Замолчи, Мамушка! Не рассказывай мне больше. Нехорошо, чтобы ты мне такое рассказывала! – воскликнула Мелани, стараясь отогнать от себя страшную картину, возникшую перед ее глазами, пока она слушала Мамушку.
– Я знаю, не мое это дело вам говорить, но уж больно у меня на душе накипело, так что я сама не знаю, что и говорю. Значит, потом взял он ее и сам отнес к гробовщику, а когда принес назад, положил на кроватку у себя в комнате. Тут мисс Скарлетт говорит – надо ей лежать в гостиной в гробике, так я думала, мистер Ретт ударит ее. Но он только холодно ей сказал: «Ей место в моей комнате». А потом повернулся ко мне и говорит: «Мамушка, последи, чтоб она лежала тут, пока я вернусь». А сам вскочил на лошадь и ускакал. И до самого заката не возвращался. А как вернулся домой, вижу – он выпивши, крепко выпивши, но только как всегда держится. Влетел он в дом, ни с мисс Скарлетт, ни с мисс Питти, ни с кем из леди, которые пришли навестить нас, – ни слова. Взлетел по лестнице, распахнул дверь в свою комнату, да как закричит мне... А когда я прибежала – быстро бежала, как только могла, – стоит он у кроватки, а в комнате темнотища – я его едва видела, потому как ставни-то ведь были закрыты.
Он и говорит мне этак грубо: «Открой ставни – темно». Я их открываю, а он смотрит на меня, и, ей-богу, мисс Мелли, у меня прямо колени подогнулись – такой он страшный был. А потом и говорит: «Принеси свечей. Да побольше. И пусть все горят. И не смей закрывать ставни и опускать шторы. Разве ты не знаешь, что мисс Бонни боится темноты?»
Расширенные от ужаса глаза Мелани встретились с глазами Мамушки, и та многозначительно кивнула.
– Так и сказал: «Мисс Бонни боится темноты». – Мамушку передернуло. – Принесла я ему с десяток свечей, а он говорит: «Уходи!» А потом запер дверь и сидел – там с маленькой мисс, и не открыл дверь даже мисс Скарлетт – даже когда она принялась стучать и кричать. И так оно уже два дня. И про похороны он ничего не говорит. Утром открывает дверь, потом снова запирает, садится на лошадь и – в город. А потом на закате приезжает пьяный, снова запирается, и ничего не ест, и ни чуточки не спит. А тут приехала его матушка, старая мисс Батлер, – приехала из Чарльстона на похороны, и мисс Сьюлин и мистер Уилл из Тары приехали, да только мистер Ретт ни с кем не желает говорить. Ох, мисс Мелли, это ужас что! А будет и хуже, и люди начнут говорить – скандал, да и только.
– Ну, а сегодня вечером, – помолчав немного, продолжала Мамушка и снова вытерла нос тыльной стороной ладони, – сегодня вечером мисс Скарлетт подстерегла его наверху, когда он воротился, и вошла с ним в комнату, и говорит: «Похороны будут завтра утром». А он говорит: «Только устройте похороны, и я вас завтра же убью».
– Ах, он, должно быть, помешался!
– Да, мэм. А потом они заговорили так тихо, и я ничего не слышала – слышала только, как он снова сказал, что мисс Бонни боится темноты, а в могиле очень темно. А немного погодя мисс Скарлетт сказал: «Чего вы так убиваетесь? Сами же убили ее, чтобы потешить свою радость». А он ей говорит: «Неужели у вас нет жалости?» А она говорит: «Нет. И ребенка у меня тоже нет. Я устала от того, как вы себя ведете с тех пор, как погибла Бонни. Это же скандал – о вас весь город говорит. Вы все время пьяный, и если думаете, я такая глупая, что не знаю, где вы время проводите, то вы просто дурак. Я же знаю, что вы все дни у этой твари – Красотки Уотлинг».
– Ах, Мамушка, нет!
– Да, мэм, так она сказала. И, мисс Мелли, это правда. Негры – они узнают очень многое куда быстрее белых людей, и я знала, где он был, да только никому слова не сказала. А он и не отпирался. Говорит: «Да, мэм, именно там я и был. И нечего вам прикидываться – вам ведь все равно. Веселый дом – это рай для несчастного по сравнению с этим адом, в котором я живу. А у Красотки – самое доброе сердце на свете Она не говорила мне, что я убил моего ребенка».
– О-о! – воскликнула Мелани, пораженная в самое сердце.
Ее собственная жизнь текла так мирно, она была так защищена, так ограждена всеми любившими ее людьми, так полна добра, что картина, возникавшая из рассказа Мамушки, была выше ее понимания, она не могла этому поверить. И, однако, в мозгу ее шевельнулось воспоминание, которое она поспешила отодвинуть в глубь памяти, как попыталась бы забыть чью-то случайно увиденную наготу. В тот день, когда Ретт плакал, уткнувшись головой ей в колени, он упоминал имя Красотки Уотлинг. Но любил-то он Скарлетт, она не могла ошибиться, и, конечно же, Скарлетт любит его. Что же встало между ними? Как могут муж и жена так больно ранить друг друга, вооружившись каждый самым острым ножом?
А Мамушка тем временем с трудом продолжала свой рассказ:
– Потом мисс Скарлетт вышла из комнаты, белая как простыня, но губы сжаты эдак крепко, упрямо, увидала меня, что я стою там, и говорит: «Похороны завтра, Мамушка». И прошла мимо, как привидение. Тут сердце у меня перевернулось, потому как ежели мисс Скарлетт что скажет, так она и сделает. И мистер Ретт тоже – как скажет, так и сделает. А ведь он сказал, что убьет ее, ежели она это сделает. Тут уж я совсем растерялась, мисс Мелли, потому как есть у меня на совести одно дело и очень оно меня давит. Мисс Мелли, это я ведь напугала маленькую мисс темнотой-то.
– Ох, Мамушка, ну, какое это имеет значение – сейчас.
– Да нет, мэм, имеет Из-за этого-то вся и беда. И вот надумала я: скажу-ка я все мистеру Ретту – пусть он убьет меня, да только не могу я молчать, потому как это лежит у меня на совести. Я в дверь – шасть, покуда он не запер ее, и говорю: «Мистер Ретт. Я пришла вам исповедаться». А он повернулся ко мне, точно сумасшедший, и говорит: «Уходи!» – и, клянусь богом, никогда еще я так не пугалась! А все равно говорю ему: «Пожалуйста, мистер Ретт, уж вы дайте мне сказать, не то я просто помру. Ведь это я напугала маленькую мисс темнотой-то». И тут, мисс Мелли, опустила я голову и стала ждать, когда он меня ударит. А он молчит. И тогда я говорю: «Я ведь ничего дурного не хотела. Да только, мистер Ретт, дитятко-то ведь было уж больно неосторожное, ничего она не боялась. Как все лягут спать, она вылезет из кроватки и ну по всему дому бегать босая. А я беспокоилась, потому как боялась – вдруг она себя зашибет. Вот я и сказала ей, что там в темноте живут привидения и оборотни».
И знаете, мисс Мелли, что он сделал? Лицо у него стало такое доброе, подошел он ко мне и положил мне руку на плечо. А это в первый раз так. И говорит: «Она была очень храбрая, верно? Только темноты боялась, а больше не боялась ничего». Я тут как расплачусь, а он и говорит: «Ну-ну, Мамушка». И погладил меня. «Ну, Мамушка, не надо так убиваться. Я рад, что ты мне сказала. Я знаю, ты любишь мисс Бонни, и раз ты ее любишь, значит, все это пустяки. Важно то, что у человека на сердце». Ну, я тут немножечко приободрилась, собралась с духом и говорю: «Мистер Ретт, а как же насчет похорон-то будет?» Тут он повернулся ко мне точно бешеный – глаза сверкают – и говорит: «Господи боже мой, я-то думал, хоть ты понимаешь, раз никто больше не понимает! Да неужто ты думаешь, я позволю, чтоб мое дитя положили в темноту, когда она так боится темноты? Так и слышу, как она кричала, когда просыпалась в темноте. А я не хочу ее пугать». Тут, мисс Мелли, я и поняла, что он ума решился. Пьяный он и не спит и не ест, но это – что. Главное, он совсем рехнулся. Вытолкал меня за дверь и говорит: «Убирайся к черту отсюда!»
А я иду вниз по лестнице и думаю себе: он говорит, что никаких похорон не будет, а мисс Скарлетт говорит – завтра утром, и он говорит, что пристрелит ее. А в доме полно родственников, и все соседи уже чешут языки и кудахтают, точно куры на насесте, вот я и подумала про вас, мисс Мелли. Вы должны пойти помочь нам.
– Ох, Мамушка, не могу я в такое вмешиваться!
– Если вы не можете, кто же может-то?
– Ну, что я могу сделать. Мамушка?
– Не знаю я, мисс Мелли, но что-то вы можете сделать. Поговорите с мистером Реттом, глядишь – он вас и послушает. Он ведь очень высоко вас ставит, мисс Мелли, может, вы этого и не знаете, а только это так. Сколько раз я слыхала, как он говорил, что только вы и есть настоящая леди.
– Ну...
Мелани поднялась в смятении, сердце у нее мучительно заколотилось при одной мысли о встрече с Реттом. Она вся похолодела, понимая, что придется спорить с человеком, судя по описаниям Мамушки, потерявшим разум от горя. У нее заныло сердце, стоило ей подумать, что придется войти в ярко освещенную комнату, где лежит маленькая девочка, которую она так любила. Что делать? Что сказать Ретту, чтобы утишить его горе и вернуть ему разум? С минуту Мелани стояла, не зная, на что решиться, и вдруг сквозь закрытую дверь до нее донесся звонкий смех ее мальчика. И словно ножом по сердцу резанула мысль, что было бы, если бы он умер. Что, если бы ее Бо лежал сейчас наверху, застывший и холодный, а его веселый смех навсегда угас.
– О! – испуганно воскликнула она и мысленно приткала сына к сердцу: она поняла, каково сейчас Ретту. Если бы Бо умер, разве она позволила бы его увезти, чтоб его положили где-то под дождем и ветром, в темноте? – Ох, бедный капитан Батлер! – воскликнула она. – Я сейчас же пойду к нему, немедленно.
Она поспешила в столовую, тихо сказала несколько слов Эшли и, к удивлению своего мальчика, крепко приткала его к себе и пылко поцеловала светлые кудряшки.
Она выбежала из дома без шляпы, все еще сжимая в руке обеденную салфетку, и шла так быстро, что старые ноги Мамушки еле поспевали за ней. Войдя в парадный холл дома Скарлетт, она кивнула сидевшим в библиотеке – испуганной мисс Питтипэт, величественной старухе миссис Батлер, Уиллу и Сьюлин, затем быстро поднялась по лестнице; за ней, задыхаясь, следовала Мамушка. На секунду Мелани задержалась, проходя мимо закрытой двери Скарлетт, но Мамушка прошептала:
– Нет, мэм, не надо этого делать.
Площадку Мелани пересекла уже гораздо медленнее и, подойдя к комнате Ретта, остановилась. С минуту она постояла в нерешительности, словно хотела повернуться и бежать. Затем, призвав на помощь все свое мужество, как маленький солдатик перед тем, как идти в атаку, постучала в дверь и тихо сказала:
– Впустите меня, пожалуйста, капитан Батлер. Это миссис Уилкс. Я хочу увидеть Бонни.
Дверь быстро отворилась, и Мамушка, отступившая в глубину лестничной площадки, где было темно, увидела огромный черный силуэт Ретта на фоне ярко горящих свечей. Он пошатывался, и до Мамушки долетел запах виски. Секунду он смотрел на Мелли, затем взял ее за плечо, втолкнул в комнату и закрыл дверь.
Мамушка тихонько прокралась к двери и устало опустилась на стоявший возле нее стул, слишком маленький для ее могучего тела. Она сидела совсем тихо, беззвучно плакала и молилась. Время от времени она поднимала подол платья и вытирала глаза. Сколько ни напрягала она слух, но не могла разобрать ни слова – из-за двери доносился лишь тихий прерывистый гул голосов.
После бесконечно долгого ожидания дверь приотворилась и выглянула Мелани – лицо у нее было белое, напряженное.
– Принеси мне кофейник с кофе, да побыстрей, и несколько сандвичей.
Когда дьявол вселялся в Мамушку, она начинала двигаться со стремительностью стройной шестнадцатилетней негритяночки, а сейчас ей так хотелось попасть в комнату Ретта и ее разбирало такое любопытство, что она двигалась еще быстрее. Но надежды ее не оправдались, ибо Мелани лишь приоткрыла дверь и взяла у нее поднос. Долгое время Мамушка прислушивалась, напрягая свой острый слух, но не могла различить ничего, кроме позвякиванья серебра о фарфор да приглушенного, мягкого голоса Мелани. Потом она услышала, как заскрипела кровать под тяжелым телом, и вскоре – стук сапог, сбрасываемых на пол. Через некоторое время в двери появилась Мелани. Но как Мамушка ни старалась, ничего разглядеть в комнате она не смогла. Вид у Мелани был усталый, и на ресницах блестели слезы, но лицо было снова спокойное...
– Пойди скажи мисс Скарлетт, что капитан Батлер согласен, чтобы похороны состоялись завтра утром, – прошептала она.
– Слава тебе, господи! – воскликнула Мамушка. – Да как же это...
– Не кричи так. Он сейчас заснет. И еще. Мамушка, скажи мисс Скарлетт, что я буду здесь всю ночь, и принеси мне кофе. Принеси сюда...
– В эту самую комнату?
– Да, я обещала капитану Батлеру, что, если он заснет, я просижу с Бонни всю ночь. А теперь иди, сказки все мисс Скарлетт, чтобы она больше не волновалась.
Мамушка прошла через площадку – под ее тяжестью ходуном заходили половицы, – и сердце ее, успокоившись, пело: «Аллилуйя, аллилуйя». У двери в комнату Скарлетт она приостановилась и задумалась – благодарность к Мелани боролась в ней с любопытством.
«И как это мисс Мелани удалось, ума не приложу. Видно, ей помогают ангелы. Про то, что завтра похороны, я мисс Скарлетт сказку, а вот про то, что мисс Мелли будет всю ночь сидеть с маленькой мисс, лучше утаю. Не понравится это мисс Скарлетт».
Глава LX
Что-то в мире было не так, в воздухе чувствовалось что-то мрачное, зловещее, окутавшее все непроницаемым туманом, который кольцом окружал Скарлетт. И это ощущение, что в мире что-то не так, было связано не только со смертью Бонни, потому что боль от невыносимого горя постепенно сменилась смирением перед понесенной утратой. И однако же, призрачное ощущение беды не проходило – точно кто-то черный, зловещий стоял у плеча Скарлетт, точно земля под ее ногами в любой момент могла превратиться в зыбучие пески.
Никогда прежде не знала Скарлетт такого страха. Всю свою жизнь она строила на надежной основе здравого смысла и боялась лишь зримого и ощутимого – увечья, голода, бедности, утраты любви Эшли. Никогда прежде не занимаясь анализом, она пыталась сейчас анализировать свое состояние, но безуспешно. Она потеряла любимое дитя, но в общем-то могла это вынести, как вынесла другие сокрушительные потери. Она была здорова, денег у нее было сколько душе угодно, и у нее по-прежнему был Эшли, хотя последнее время она все реже и реже видела его. Даже то отчуждение, которое возникло между ними после незадавшегося праздника, устроенного Мелани, не тревожило ее больше, ибо она знала, что это пройдет. Нет, она боялась не боли, и не голода, и не утраты любви. Эти страхи никогда не угнетали ее в такой мере, как угнетало сейчас ощущение, что в мире что-то не так, – это был страх, затмевавший все-остальные чувства, очень похожий на то, что она испытывала раньше во время кошмаров, когда бежала сквозь густой клубящийся туман так, что казалось, сердце лопнет, – потерявшееся дитя в поисках приюта.
Она вспоминала, как Ретт умел утешить ее и смехом разгонял ее страхи. Вспоминала, как успокаивалась на его сильных руках, прижавшись к смуглой груди. И всем своим существом потянувшись к нему, она впервые за многие недели по-настоящему его увидела. Он так переменился, что она пришла в ужас. Этот человек уже никогда не будет смеяться, никогда не будет ее утешать.
Какое-то время после смерти Бонни она была слишком на него зла, слишком поглощена собственным горем и лишь вежливо разговаривала с ним при слугах. Слишком ушла она в себя, вспоминая быстрый топот Бонниных ножек, ее заливчатый смех, и потому даже не подумала, что и он, наверное, вспоминает все это, только ему вспоминать еще больнее, чем ей. На протяжении всех этих недель они встречались и разговаривали – вежливо, как чужие люди, которые встречаются в безликих стенах отеля, живут под одной крышей, сидят за одним столом, но не обмениваются друг с другом сокровенными мыслями.
Теперь, когда ей стало страшно и одиноко, она сломала бы этот барьер, если бы могла, но она обнаружила, что Ретт удерживает ее на расстоянии, словно не желает говорить с ней ни о чем, кроме самого необходимого. Теперь, когда злость ее стала проходить, ей хотелось сказать ему, что она не винит его в смерти Бонни. Ей хотелось поплакать в его объятиях и признаться, что она ведь тоже невероятно гордилась тем, что девочка так хорошо скачет на своем пони, тоже была невероятно снисходительна к капризам дочурки. Сейчас Скарлетт готова была унизиться перед Реттом и признать, что напрасно обвинила его в смерти дочери, – слишком она была несчастна и надеялась, причинив ему боль, облегчить себе душу. Но ей все не удавалось найти подходящий момент для разговора. Ретт смотрел на нее своими черными непроницаемыми глазами, и слова не шли у нее с языка. А когда слишком долго откладываешь признание, его все труднее и труднее сделать, и наконец наступает такой момент, когда оно просто становится невозможным.
Скарлетт не могла понять, почему так получается. Ведь Ретт же – ее муж, и они неразрывно связаны тем, что делили одну постель, были близки, и зачали любимое дитя, и слишком скоро увидели, как их дитя поглотила темная яма. Только в объятиях отца этого ребенка, делясь с ним воспоминаниями и горюя, могла бы она обрести утешение – сначала было бы больно, а потом именно боль и помогла бы залечить рану. Но при нынешнем положении дел она готова была бы скорее упасть в объятия постороннего человека.
Ретт редко бывал дома. А когда они вместе садились ужинать, он, как правило, был пьян. Вино действовало на него теперь иначе, чем прежде, когда он постепенно становился все более любезным и язвительным, говорил забавные колкости, и в конце концов она, помимо воли, начинала смеяться. Теперь, выпив, он был молчалив и мрачен, а под конец вечера сидел совсем отупевший. Иной раз на заре она слышала, как он въезжал на задний двор и колотил в дверь домика для слуг, чтобы Порк помог ему подняться по лестнице и уложил в постель. Его – укладывать в постель! Это Ретта-то, который всегда был трезв, когда другие уже валялись под столом, и сам укладывал всех спать.
Он перестал следить за собой, тогда как раньше всегда был тщательно выбрит и причесан, и Порку приходилось долго возмущаться и упрашивать, чтобы он хотя бы сменил рубашку перед ужином. Пристрастие к виски начало сказываться на внешности Ретта, и его еще недавно четко очерченное лицо расплылось, щеки нездорово опухли, а под вечно налитыми кровью глазами образовались мешки. Его большое мускулистое тело обмякло, и талия стала исчезать.
Он часто вообще не приезжал домой ночевать и даже не сообщал, что не приедет. Вполне возможно, что он храпел пьяный в комнате над каким-нибудь салуном, но Скарлетт всегда казалось, что в таких случаях он – у Красотки Уотлинг. Однажды она увидела Красотку в магазине – теперь это была вульгарная располневшая женщина, от красоты которой почти ничего не осталось. Накрашенная и одетая во все яркое, она тем не менее выглядела дебелой матроной. Вместо того чтобы опустить глаза или с вызовом посмотреть на Скарлетт, как это делали, встречаясь с дамами, другие особы легкого поведения. Красотка ответила ей внимательным взглядом, в котором была чуть ли не жалость, так что Скарлетт даже вспыхнула.
Но она уже не могла обвинять Ретта, не могла устраивать ему бурные сцены, требовать верности или стыдить его – как не могла заставить себя просить у него прощения за то, что обвинила его в смерти Бонни. Ее сковывала какая-то непостижимая апатия. Она сама не понимала, почему она несчастна – такой несчастной она еще никогда себя не чувствовала. И она была одинока – бесконечно одинока. Возможно, до сих пор у нее просто не было времени почувствовать себя одинокой. А сейчас одиночество и страх навалились на нее и ей не к кому было обратиться – разве что к Мелани. Ибо даже Мамушка, ее извечная опора, отбыла в Тару. Уехала навсегда.
Мамушка не объяснила причины своего отъезда. Она с грустью посмотрела на Скарлетт усталыми старыми глазами и попросила дать ей денег на дорогу домой. В ответ на слезы Скарлетт и уговоры остаться Мамушка сказала лишь:
– Походке, мисс Эллин зовет меня: «Мамушка, возвращайся домой. Поработала – и хватит». Вот я и еду домой.
Ретт, услышав этот разговор, дал Мамушке денег и похлопал по плечу.
– Ты права. Мамушка, и мисс Эллин права. Ты здесь действительно поработала, и хватит. Поезжай домой. И дай мне знать, если тебе когда-нибудь что-то понадобится. – И когда Скарлетт попыталась было возмутиться и начать командовать, он прикрикнул на нее: – Замолчите вы, идиотка! Отпустите ее! Кому охота оставаться в этом доме – теперь?
При этих словах в глазах его загорелся такой дикий огонь, что Скарлетт в испуге отступила.
– Доктор Мид, вам не кажется, что, пожалуй... что он, возможно, потерял рассудок? – спросила она, решив через некоторое время поехать к доктору посоветоваться, ибо чувствовала себя совершенно беспомощной.
– Нет, – сказал доктор, – но он пьет как лошадь и убьет себя, если не остановится. Он ведь очень любил девочку и, мне кажется, Скарлетт, пьет, чтобы забыться. Мой совет вам, мисс: подарите ему ребенка – да побыстрее.
«Ха! – с горечью подумала Скарлетт, выходя из его кабинета. – Легко сказать». Она бы с радостью родила ему еще ребенка – и не одного, – если бы это помогло прогнать отчужденность из глаз Ретта, затянуть раны его сердца. Мальчика, который был бы такой же смуглый и красивый, как Ретт, и маленькую девочку. Ах, еще одну девочку – хорошенькую, веселую, своенравную, смешливую, не как эта пустоголовая Элла. Почему, ну, почему не мог господь прибрать Эллу, если уж надо было отнимать у нее ребенка? Элла не утешала ее – она не могла заменить матери Бонни. Но Ретт, казалось, не хотел больше иметь детей. Во всяком случае, он никогда не заходил к ней в спальню, хотя дверь теперь не запиралась, а была, наоборот, зазывно приотворена. Ему, казалось, это было безразлично. Видно, ему все было безразлично, кроме виски и этой толстой рыжей бабы.
Теперь он злился, тогда как раньше мило подшучивал над ней, и грубил, тогда как раньше его уколы смягчались юмором. После смерти Бонни многие из добропорядочных дам, которые жили по соседству и которых он сумел завоевать своим чудесным отношением к дочке, старались проявить к нему доброту. Они останавливали его на улице, выражали сочувствие, заговаривали с ним поверх изгороди и выказывали свое понимание. Но теперь, когда Бонни не стало, для него исчезла необходимость держаться благовоспитанно, а вместе с необходимостью исчезла и благовоспитанность. И он грубо обрывал искренние соболезнования дам.
Но, как ни странно, дамы не оскорблялись. Они понимали или считали, что понимают. Когда он ехал домой в сумерки, пьяный, еле держась в седле, хмуро глядя на тех, кто с ним заговаривал, дамы говорили: «Бедняга!» – и удваивали усилия, стараясь проявить мягкость и доброту. Они очень его жалели – этого человека с разбитым сердцем, который возвращался домой к такому утешителю, как Скарлетт.
А все знали, до чего она холодная и бессердечная. Все были потрясены тем, как, казалось, легко и быстро она оправилась после смерти Бонни, и никто так и не понял, да и не пытался понять, скольких усилий ей это стоило. Всеобщее искреннее сочувствие было на стороне Ретта, а он не знал этого и не ценил. Скарлетт же все в городе просто не выносили, в то время как именно сейчас она так нуждалась в сочувствии старых друзей.
Теперь никто из старых друзей не появлялся у нее в доме, за исключением тети Питти, Мелани и Эшли. Только новые друзья приезжали в блестящих лакированных колясках, стремясь выразить ей свое сочувствие, стараясь отвлечь ее сплетнями о каких-то других друзьях, которые нисколько ее не интересовали. Все это «пришлые», чужаки – все до одного! Они не знают ее. И никогда не узнают. Они понятия не имеют, как складывалась ее жизнь, пока она не обрела нынешнее прочное положение и не поселилась в этом дворце на Персиковой улице. Да и они не стремились говорить о том, какова была их жизнь до того, как у них появились эти шуршащие шелка и виктории, запряженные отличными лошадьми. Они не знали, какую она вынесла борьбу, какие лишения, сколько было в ее жизни такого, что позволяло ей по-настоящему ценить и этот большой дом, и красивые наряды, и серебро, и приемы. Они всего этого не знали. Да и не стремились узнать – что им до нее, этим людям, приехавшим неизвестно откуда, как бы скользившим по поверхности, не связанным общими воспоминаниями о войне, и голоде, и борьбе с захватчиками, людям, не имеющим общих корней, которые уходят вглубь, все в ту же красную землю.
Теперь, оставшись одна, Скарлетт предпочла бы коротать дни с Мейбелл, или Фэнни, или миссис Элсинг, или миссис Уайтинг, или миссис Боннелл, или даже с этой грозной воинственной старухой миссис Мерриуэзер, или... или с кем угодно из старых друзей и соседей. Потому что они знали. Они знали войну, и ужасы, и пожары, видели, как преждевременно погибли их близкие, они голодали и ходили в старье, и нужда стояла у их порога. И из ничего снова создали себе состояние.
Каким утешением было бы посидеть с Мейбелл, помня о том, что Мейбелл похоронила ребенка, погибшего во время отчаянного бегства перед наступавшей армией Шермана. Какое утешение нашла бы она в обществе Фэнни, помня, что обе они потеряли мужей в те черные дни, когда их край был объявлен на военном положении. Как горестно посмеялись бы они с миссис Элсинг, вспоминая, как пожилая дама, нахлестывая лошадь, мчалась в день падения Атланты мимо Пяти Углов и захваченные на военном складе припасы вылетали у нее из повозки. Как было бы приятно излить душу миссис Мерриуэзер, теперь такой преуспевающей благодаря своей булочной, и сказать ей: «А помните, как туго было после поражения? Помните, как мы не знали, откуда взять новую пару обуви? А посмотрите на нас теперь!»
Да, это было бы приятно. Теперь Скарлетт понимала, почему бывшие конфедераты при встрече с таким упоением, с такой гордостью, с такой ностальгией принимались говорить о войне. То были дни серьезных испытаний, но они прошли через них. И стали ветеранами. Она ведь тоже ветеран, но только нет у нее товарищей, с которыми она могла бы возродить в памяти былые битвы. Ах, как бы ей хотелось снова быть с людьми своего круга, с теми, кто пережил тоже, что и она, и знает, как это было больно и, однако же, стало неотъемлемой частью тебя самого!
Но каким-то образом все эти люди отошли от нее. Скарлетт понимала, что никто, кроме нее, тут не виноват. Она никогда не нуждалась в них до сегодняшнего дня – дня, когда Бонни уже нет на свете, а она так одинока и испугана и сидит за сверкающим обеденным столом напротив пьяного, отупевшего, совсем чужого человека, превратившегося в животное у нее на глазах.
Глава LXI
Скарлетт была в Мариетте, когда пришла срочная телеграмма от Ретта. Поезд в Атланту отходил через десять минут, и она села в него, взяв с собой лишь ридикюль и оставив Уэйда и Эллу в отеле на попечении Присей.
Атланта находилась всего в двадцати милях, но поезд полз бесконечно долго по мокрой, осенней, освещенной тусклым дневным светом равнине и останавливался у каждого переезда. До крайности взволнованная вестью от Ретта, Скарлетт сгорала от нетерпения и при каждой остановке буквально готова была кричать. А поезд шел не спеша сквозь леса, чуть тронутые усталым золотом, мимо красных холмов, все еще изрезанных серпантинами окопов, мимо бывших артиллерийских редутов и заросших сорняком воронок, вдоль дороги, по которой с боями отступали солдаты Джонстона. Каждая остановка, каждый перекресток, объявляемые кондуктором, носили имя сражения, были местом битвы. В свое время это вызвало бы у Скарлетт страшные воспоминания, но сейчас ей было не до них.
Телеграмма Ретта гласила: «Миссис Уилкс заболела. Немедленно возвращайтесь».
Сумерки уже спустились, когда поезд подошел к Атланте, – пелена мелкого дождя затянула город. На улицах тускло горели газовые фонари – желтые круги в тумане. Ретт ждал ее на вокзале с каретой. Лицо его испугало Скарлетт еще больше, чем телеграмма. Она никогда прежде не видела у него такого бесстрастного лица.
– Она не... – вырвалось у Скарлетт.
– Нет. Она еще жива. – Ретт помог Скарлетт сесть в карету. – К дому миссис Уилкс, и гони быстрее, – приказал он кучеру.
– А что с ней? Я и не знала, что она больна. Ведь еще на прошлой неделе она выглядела как всегда. С ней произошел несчастный случай? Ах, Ретт, и, конечно же, это не так серьезно, как вы...
– Она умирает, – сказал Ретт, и голос его был также бесстрастен, как и лицо. – Она хочет вас видеть.
– Нет, только не Мелли! Ах, нет! Что же с ней такое?
– У нее был выкидыш.
– Вы... Вы... Но, Ретт, она же... – И Скарлетт умолкла. Эта весть совсем лишила ее дара речи.
– А вы что, разве не знали, что она ждет ребенка?
У Скарлетт не было сил даже покачать головой.
– Ах, ну конечно, наверное, не знали. Я думаю, она никому не говорила. Ей хотелось устроить всем сюрприз. Но я знал.
– Вы знали? Но не она же вам сказала?
– Ей не надо было мне говорить. Я знал. Она была такая... такая счастливая последние два месяца, что я понял: ничего другого быть не могло.
– Но, Ретт, доктор ведь говорил, что она умрет, если вздумает еще раз рожать!
– Вот она и умирает, – сказал Ретт. И обращаясь к кучеру: – Ради всего святого, ты что, не можешь ехать быстрее?
– Но, Ретт, она, конечно же, не умирает! Я... я ведь не... я же не...
– Она не такая сильная, как вы. Она вообще никогда не отличалась особой силой. Одно только и было у нее – это сердце.
Карета, покачиваясь, остановилась перед приземистым домом, и Ретт помог Скарлетт выйти. Дрожащая, испуганная, вдруг бесконечно одинокая, она крепко ухватилась за его локоть.
– А вы разве не зайдете со мной, Ретт?
– Нет, – сказал он и снова сел в карету.
Скарлетт взлетела вверх по ступенькам, пересекла крыльцо и распахнула дверь. Внутри при желтом свете лампы она увидела Эшли, тетю Питти и Индию. Скарлетт подумала: «А что здесь делает Индия? Мелани ведь сказала, чтобы она не смела переступать порог этого дома». Все трое поднялись при виде ее – тетя Питти кусала дрожащие губы; сраженная горем Индия без всякой ненависти смотрела на нее. У Эшли был вид сомнамбулы, и, когда он подошел к Скарлетт и положил руку ей на плечо, он и заговорил, как сомнамбула.
– Она звала вас, – сказал он. – Она вас звала.
– Могу я ее видеть? – Скарлетт повернулась к закрытой двери комнаты Мелани.
– Нет. Там сейчас доктор Мид. Я рад, что вы приехали, Скарлетт.
– Я тут же выехала. – Скарлетт сбросила шляпку и накидку. – Поезд... Но она же не... Скажите мне, что ей лучше, правда, Эшли? Да говорите же! И не смотрите так! Она же не...
– Она все звала вас, – сказал Эшли и посмотрел Скарлетт в глаза.
И она увидела в его глазах ответ на все свои вопросы. На секунду сердце у нее остановилось, а потом какой-то странный страх, более сильный, чем тревога, более сильный, чем горе, забился в ее груди. «Этого не может быть, – думала она, стараясь отогнать тревогу. – Врачи ошибаются. Я не могу поверить, что это правда. Не могу позволить себе так думать. Если я так подумаю, то закричу. Буду думать о чем-то другом».
– Я этому не верю! – воскликнула она, с вызовом глядя на этих троих с осунувшимися лицами и словно призывая их опровергнуть ее слова. – Ну, почему Мелани ничего не сказала мне? Я бы никогда не поехала в Мариетту, если б знала!
Глаза у Эшли ожили, в них появилась мука.
– Она никому ничего не говорила, Скарлетт, тем более – вам. Она боялась, что вы станете ругать ее, если узнаете. Ей хотелось дождаться трех... словом, пока она не будет уверена, что все в порядке, а тогда удивить вас всех, и посмеяться, и сказать, как не правы были врачи И она была так счастлива. Вы же знаете... как она относится к детям... как ей хотелось иметь девочку, И все шло хорошо, пока... а потом без всяких причин...
Дверь из комнаты Мелани тихо отворилась, и в холле появился доктор Мид. Он прикрыл за собой створку и постоял с минуту, уткнувшись седой бородой в грудь, глядя на внезапно застывших четверых людей. Последней он увидел Скарлетт. Когда он подошел к ней, она прочла в его глазах скорбь, а также неприязнь и презрение, и сердце у нее испуганно заныло от чувства вины.
– Значит, прибыли, наконец, – сказал он.
Она еще не успела ничего сказать, а Эшли уже шагнул к закрытой двери.
– Нет, вам пока нельзя, – сказал доктор. – Она хочет говорить со Скарлетт.
– Доктор, – сказала Индия, положив руку ему на рукав. Голос у нее звучал безжизненно, но так умоляюще, что брал за душу сильнее слов. – Разрешите мне увидеть ее хоть на минуту. Я ведь здесь с самого утра и все жду, но она... Разрешите мне увидеть ее хоть на минуту. Я хочу сказать ей... я должна ей сказать, что была не права... не права кое в чем.
Произнося эти слова, она не смотрела ни на Эшли, ни на Скарлетт, но доктор Мид остановил ледяной взгляд на Скарлетт.
– Я постараюсь, мисс Индия, – отрывисто сказал он. – Но только при условии, если вы пообещаете мне не отнимать у нее силы, заставляя слушать ваше признание в том, что вы были не правы. Она знает, что вы были не правы, и вы только взволнуете ее, если начнете извиняться.
– Прошу вас, доктор Мид... – робко начала было Питти.
– Мисс Питти, вы же знаете, что только закричите и тут же упадете в обморок.
Питти возмущенно выпрямилась во весь свой невысокий рост и посмотрела на доктора в упор. Глаза ее были сухи и вся фигура исполнена достоинства.
– Ну, хорошо, душа моя, немного позже, – сказал доктор, чуть подобрев. – Пойдемте, Скарлетт.
Они подошли на цыпочках к закрытой двери, и доктор вдруг резко схватил Скарлетт за плечо.
– Вот что, мисс, – быстро зашептал он, – никаких истерик и никаких признаний у ложа умирающей, иначе, клянусь богом, я сверну вам шею! И не смотрите на меня с этим вашим невинным видом. Вы знаете, что я имею в виду. Мисс Мелли умрет легко, а вы не облегчите своей совести, если скажете ей про Эшли. Я никогда еще не обидел ни одной женщины, но – если вы сейчас хоть в чем-то признаетесь, вы мне за это ответите.
И прежде чем она успела что-либо сказать, он распахнул дверь, втолкнул ее в комнату и закрыл за ней дверь. Маленькая комнатка, обставленная дешевой мебелью из черного ореха, была погружена в полумрак, лампа прикрыта газетой. Все здесь было маленькое и аккуратное, как в комнате школьницы: узкая кровать с низкой спинкой, простые тюлевые занавески, подхваченные с боков, чистые, выцветшие лоскутные коврики, – все было непохоже на роскошную спальню Скарлетт с тяжелой резной мебелью, драпировками из розовой парчи и ковром, вытканным розами.
Мелани лежала в постели, тело ее под одеялом казалось совсем худеньким и плоским, как у девочки. Две черные косы обрамляли лицо, закрытые глаза были обведены багровыми кругами. При виде ее Скарлетт замерла и остановилась, прислонясь к двери. Несмотря на полумрак в комнате, она увидела, что лицо Мелани – желтовоскового цвета. Жизнь ушла из него, и нос заострился. До этой минуты Скарлетт надеялась, что доктор Мид ошибается, но сейчас она все поняла. В госпиталях во время войны она видела слишком много таких лиц с заострившимися чертами и знала, о чем это говорит.
Мелани умирает, но мозг Скарлетт какое-то время отказывался это воспринять. Мелани не может умереть. Это невозможно. Бог не допустит, чтобы она умерла, – ведь она так нужна ей, Скарлетт. Никогда прежде Скарлетт и в голову не приходило, что Мелани так ей нужна. Но сейчас эта мысль пронзила ее до глубины души. Она полагалась на Мелани, как полагалась на саму себя, но до сих пор этого не сознавала. А теперь Мелани умирает, и Скарлетт почувствовала, что не сможет жить без нее. Идя на цыпочках через комнату к тихо лежавшей фигуре, чувствуя, как от панического страха сжимается сердце, Скарлетт поняла, что Мелани была ее мечом и щитом, ее силой и ее утешением.
«Я должна удержать ее! Я не могу допустить, чтобы она вот так ушла!» – думала она и, шурша юбками, села у постели. Она поспешно схватила лежавшую на покрывале влажную руку и снова испугалась – такой холодной была эта рука.
– Это я, Мелли, – прошептала она.
Мелани чуть приоткрыла глаза и, словно удостоверившись, что это в самом деле Скарлетт, опять закрыла их. Потом она перевела дух и шепотом произнесла:
– Обещай!
– О, все, что угодно!
– Бо... присмотри за ним.
Скарлетт могла лишь кивнуть, так у нее сдавило горло, и она тихонько пожала руку, которую держала в своей руке, давая понять, что все выполнит.
– Я поручаю его тебе. – Легкое подобие улыбки мелькнуло на лице Мелани. – Я ведь уже поручала его твоим заботам... помнишь... до того, как он родился.
Помнит ли она? Да разве может она забыть то время? Так же отчетливо, как если бы тот страшный день снова наступил, она почувствовала удушающую жару сентябрьского полдня, вспомнила свой ужас перед янки, услышала топот ног отступающих солдат, и в ушах ее снова зазвенел голос Мелани, которая просила, чтобы Скарлетт взяла к себе ребенка, если она умрет... вспомнила и то, как она ненавидела Мелани в тот день, как надеялась, что та умрет.
«Я убила ее, – подумала она в суеверном ужасе. – Я так часто желала ей смерти, и вот господь услышал меня и теперь наказывает».
– Ах, Мелли, не надо так говорить. Ты же знаешь, что выздоровеешь...
– Нет. Обещай.
Скарлетт глотнула воздуха.
– Ты же знаешь, что я буду относиться к нему как к родному сыну.
– Колледж? – спросил слабый, еле слышный голос Мелани.
– О да! И Гарвард и Европа, и все, чего он захочет... и... и... пони... и уроки музыки... Ах, Мелли, ну пожалуйста, попытайся! Сделай над собой усилие!
Снова наступила тишина, и по лицу Мелани видно было, что она старается собраться с силами, чтобы еще что-то сказать.
– Эшли, – сказала она. – Ты и Эшли... – Голос ее задрожал и умолк.
При упоминании имени Эшли сердце у Скарлетт остановилось и захолодело, стало как камень. Значит, все это время Мелани знала. Скарлетт уткнулась головой в одеяло, и в горле ее застряло невырвавшееся рыдание. Мелани знает. Сейчас Скарлетт уже не было стыдно, она ничего не чувствовала, кроме диких угрызений совести за то, что столько лет причиняла боль этой мягкой, ласковой женщине. Мелани все знала – и, однако же, оставалась ее верным другом Ах, если бы можно было прожить заново эти годы! Она никогда бы не позволила себе даже встретиться взглядом с Эшли.
«Господи, господи, – молилась она про себя, – пожалуйста, сохрани ей жизнь! Я воздам ей сторицей. Я к ней буду хорошо относиться. Пока буду жива, я никогда больше словом не перемолвлюсь с Эшли, если только ты дашь ей поправиться!»
– Эшли, – слабым голосом произнесла Мелани и дотронулась пальцами до склоненной головы Скарлетт. Ее большой и указательный пальцы потянули волосы Скарлетт не сильнее, чем это сделал бы грудной младенец. Скарлетт сразу поняла, что это значило, – поняла, что Мелани хочет, чтобы она взглянула на нее. Но она не могла, не могла встретиться взглядом с Мелани и прочесть в ее глазах что та все знает.
– Эшли – снова прошептала Мелани, и Скарлетт постаралась взять себя в руки Ведь когда она в день Страшного суда посмотрит в лицо господа бога и прочтет в его глазах свой приговор, ей будет не страшнее, чем сейчас. И хотя все внутри у нее сжалось, она подняла голову.
Она увидела все те же темные любящие глаза, сейчас запавшие и уже затуманенные смертью, все тот же нежный рот, устало боровшийся за каждый вздох. В лице Мелани не было ни упрека, ни обвинения, ни страха – лишь тревога, что она не сумеет найти в себе силы, чтобы произнести нужные слова.
Скарлетт была настолько потрясена увиденным, что даже не почувствовала облегчения. Потом, взяв в ладони руку Мелани, она ощутила, как теплая волна благодарности затопляет ее, и впервые со времени детства смиренно, не думая о себе, произнесла молитву:
«Благодарю тебя, господи. Я знаю, что недостойна, но все же благодарю тебя за то, что ты позволил ей не знать».
– Так что же насчет Эшли, Мелли?
– Ты... присмотришь за ним?
– Ода.
– Он простужается... так легко.
Пауза.
– Присмотри... за его делами... Понимаешь?
– О да, понимаю. Я присмотрю.
Сделав над собой огромное усилие, Мелани добавила:
– Эшли – он такой... непрактичный.
Только смерть могла подвигнуть Мелани на такую нелояльность.
– Присмотри за ним, Скарлетт... но только чтобы он не знал.
– Я присмотрю за ним и за его делами, и так, что он никогда об этом не узнает. Просто буду иногда давать ему советы.
На лице Мелани появилась слабая, но удовлетворенная улыбка, когда она встретилась глазами со Скарлетт. Этот обмен взглядами как бы скреплял сделку между ними, и забота о том, чтобы оградить Эшли Уилкса от слишком жестокого мира, причем оградить так, чтобы его мужская гордость при этом не пострадала, перешла от одной женщины к другой.
Теперь усталое лицо уже не было таким напряженным, точно обещание, которое дала Скарлетт, принесло покой Мелани.
– Ты такая ловкая... такая мужественная, ты всегда была так добра ко мне...
При этих словах рыдания подступили к горлу Скарлетт, и она зажала рукой рот. Она сейчас заревет как ребенок, закричит: «Я была сущим дьяволом! Я столько причинила тебе зла! Ничего я для тебя никогда не делала! Я все делала только для Эшли».
Она резко поднялась, прикусив палец, чтобы сдержаться. И на память ей снова пришли слова Ретта: «Она любит вас. Так что придется вам нести и этот крест». И этот крест стал сейчас еще тяжелее. Худо было уже то, что она с помощью всевозможных хитростей пыталась отобрать Эшли у Мелани. А теперь все становилось еще хуже – оттого что Мелани, слепо доверявшая ей всю жизнь, уносила с собой в могилу ту же любовь и то же доверие. Нет, сейчас она не в состоянии ничего больше сказать. Она не может даже повторить: «Попытайся сделать над собой усилие». Она должна дать Мелани спокойно уйти, без борьбы, без слез, без горя.
Дверь слегка приотворилась, и на пороге появился доктор Мид, повелительным жестом требуя, чтобы Скарлетт ушла. Она склонилась над постелью, давясь слезами, и, взяв руку Мелани, приложила ее к своей щеке.
– Спи спокойно, – сказала она голосом более твердым, чем даже сама ожидала.
– Обещай мне... – послышался шепот, теперь уже совсем, совсем тихий.
– Все, что угодно, дорогая.
– Капитан Батлер – будь добра к нему. Он... он так тебя любит.
«Ретт?» – недоумевая, подумала Скарлетт; слова Мелани показались ей пустым звуком.
– Да, конечно, – машинально сказала она и, легонько поцеловав руку Мелани, опустила ее на кровать.
– Скажите дамам, чтобы они шли сейчас же, – шепнул доктор, когда она проходила мимо него.
Затуманенными от слез глазами Скарлетт увидела, как Индия и Питти проследовали за доктором в комнату, придерживая юбки, чтобы не шуршать. Дверь за ними закрылась, и в доме наступила тишина. Эшли нигде не было видно. Скарлетт приткнулась головой к стене, словно капризный ребенок, которого поставили в угол, и потерла сдавленное рыданиями горло.
За дверью уходила из жизни Мелани. И вместе с ней уходила сила, на которую, сама того не понимая, столько лет опиралась Скарлетт. Почему, ну, почему она до сих пор не сознавала, как она любит Мелани и как та ей нужна? Ну, кому могло бы прийти в голову, что в этой маленькой некрасивой Мелани заключена такая сила? В Мелани, которая до слез стеснялась чужих людей, боялась вслух выразить свое мнение, страшилась неодобрения пожилых дам, в Мелани, у которой не хватило бы храбрости прогнать гуся! И однако же...
Мысленно Скарлетт вернулась на многие годы назад, к тому жаркому дню в Таре, когда серый дым стлался над распростертым телом в синем мундире, а на верху лестницы с саблей Чарлза в руке стояла Мелани. Скарлетт вспомнила, как подумала тогда: «Какая глупость! Ведь Мелани этой саблей даже взмахнуть не могла бы!» Но сейчас она знала, что, случись такая необходимость, Мелани ринулась бы вниз по лестнице и убила бы того янки – или была бы убита сама.
Да, Мелани в тот день стояла, сжимая клинок в маленькой руке, готовая сразиться за нее, Скарлетт. И сейчас, с грустью оглядываясь назад, Скарлетт поняла, что Мелани всегда стояла рядом с клинком в руке, – стояла неназойливо, словно тень, любя ее, сражаясь за нее со слепой страстной преданностью, сражаясь с янки, с пожаром, с голодом, с нищетой, с общественным мнением и даже со своими любимыми родственниками.
Скарлетт почувствовала, как мужество и уверенность в своих силах покидают ее, ибо она поняла, что этот клинок, сверкавший между нею и миром, сейчас навеки вкладывается в ножны.
«Мелани – единственная подруга, которая у меня была, – с грустью думала она, – единственная женщина, кроме мамы, которая по-настоящему меня любила. Да она для меня и была как мама, и все, кто знал ее, всегда цеплялись за ее юбки».
Внезапно у нее возникло такое чувство, будто это Эллин лежит за закрытой дверью и вторично покидает мир. И Скарлетт вдруг снова очутилась в Таре, а вокруг нее шумел враждебный мир, и она была в отчаянии от сознания, что не сможет смотреть жизни в лицо, не чувствуя за своим плечом необычайную силу этой слабой, мягкой, нежной женщины.
Скарлетт стояла в холле, испуганная, не зная, на что решиться; яркий огонь в камине гостиной отбрасывал на стены высокие призрачные тени. В доме царила полнейшая тишина. И эта тишина проникала в нее, словно мелкий, все пропитывающий дождь. Эшли! Где же Эшли?
Она зашла в гостиную в поисках его – так продрогшая собака ищет огня, – но Эшли там не было. Надо его найти. Она открыла силу Мелани и свою зависимость от этой силы в ту минуту, когда теряла Мелани навсегда, но ведь остался же Эшли. Остался Эшли – сильный, мудрый, способный оказать поддержку. В Эшли и его любви она будет черпать силу – чтобы побороть свою слабость, черпать мужество – чтобы прогнать свои страхи, черпать успокоение – чтобы облегчить горе.
«Должно быть, он у себя в комнате», – подумала она и, пройдя на цыпочках через холл, тихонько постучала к нему в дверь. Ответа не последовало, и она открыла дверь. Эшли стоял у комода, глядя на заштопанные перчатки Мелани. Сначала он взял одну перчатку и посмотрел на нее, точно никогда не видел, потом осторожно положил, словно она была стеклянная, и взял другую.
Скарлетт дрожащим голосом произнесла: «Эшли!» Он медленно повернулся и посмотрел на нее. Его серые глаза уже не были затуманенными, отчужденными, а – широко раскрытые – смотрели на нее. И она увидела в них страх, схожий с ее страхом, беспомощность еще большую, чем та, которую испытывала она, растерянность более глубокую, чем она когда-либо знала. Чувство страха, обуявшее ее в холле, стало еще острее, когда она увидела лицо Эшли. Она подошла к нему.
– Я боюсь, – сказала она. – Ах, Эшли, обними меня. Я так боюсь!
Он не шевельнулся, а лишь смотрел на нее, обеими руками сжимая перчатку. Скарлетт дотронулась до его плеча и прошептала:
– Что с тобой?
Его глаза пристально смотрели на нее, ища, отчаянно ища что-то и не находя. Наконец он заговорил, и голос его был какой-то чужой.
– Мне недоставало тебя, – сказал он. – Я хотел побежать, чтобы найти тебя – как ребенок, который ищет утешения, – а нашел я сейчас такого же ребенка, только еще более испуганного, который прибежал ко мне.
– Но ты же... ты же не боишься! – воскликнула она. – Ты никогда ничего не боялся... А вот я... Ты всегда был такой сильный...
– Если я был когда-либо сильный, то лишь потому, что она стояла за моей спиной, – сказал он, голос его сломался, он посмотрел на перчатку и разгладил на ней пальцы. – И... и... вся сила, какая у меня была, уходит вместе с ней.
В его тихом голосе было такое безысходное отчаяние, что Скарлетт убрала руку с его плеча и отступила. В тяжелом молчании, воцарившемся между ними, она почувствовала, что сейчас действительно впервые в жизни поняла его.
– Как же так... – медленно произнесла она, – как же так, Эшли? Ты, значит, любил ее?
– Она была моей единственной сбывшейся мечтой, – с трудом произнес он, – она жила и дышала и не развеивалась от соприкосновения с реальностью.
«Мечта! – подумала Скарлетт, чувствуя, как в ней зашевелилось былое раздражение. – Вечно у него эти мечты! И никакого здравого смысла!»
И с тяжелым сердцем она не без горечи сказала:
– Какой же ты был глупый, Эшли. Неужели ты не видел, что она стоила миллиона таких, как я?
– Прошу тебя, Скарлетт! Если бы ты только знала, сколько я выстрадал с тех пор, как...
– Сколько ты выстрадал! Ты думаешь, что я... Ах, Эшли, тебе следовало бы знать уже много лет назад, что ты любил ее, а не меня! Почему же ты этого не понял? Все могло бы быть иначе, а теперь... ах, тебе бы следовало понять и не держать меня на привязи, рассуждая о чести и жертвах! Если бы ты сказал мне это много лет назад, я бы... Это нанесло бы мне смертельный удар, но я бы как-нибудь выстояла. А ты выяснил это только сегодня, когда Мелли умирает, и сейчас уже слишком поздно что-либо изменить. Ах, Эшли, мужчинам положено знать такое – не женщинам! Тебе бы следовало понять, что все это время ты любил ее, а меня лишь хотел, как... как Ретт хочет эту Красотку Уотлинг!
Он съежился от этих слов, но продолжал смотреть на нее, взглядом моля замолчать, утешить. Каждая черточка в его лице подтверждала правоту ее слов. И даже то, как он стоял, опустив плечи, говорило, что он казнит себя куда сильнее, чем могла бы казнить она. Он стоял перед ней, молча сжимая перчатку, словно это была рука все понимающего друга, и в наступившей тишине Скарлетт почувствовала, как ее возмущение тает, сменяясь жалостью, смешанной с презрением... Совесть заговорила в ней. Она же пинает ногами поверженного, беззащитного человека, а она обещала Мелани заботиться о нем.
«Не успела я дать ей обещание, как наговорила ему кучу обидных, колючих слов, хотя не было никакой необходимости говорить их ему – ни мне, ни кому-либо другому. Он знает правду, и она убивает его, – в отчаянии думала Скарлетт. – Он ведь так и не стал взрослым. Как и я, он – ребенок и в ужасе от того, что теряет Мелани. И Мелани знала, что так будет, – Мелани знала его куда лучше, чем я. Вот почему она просила – в одних и тех же выражениях, – чтобы я присмотрела за ним и за Бо. Сумеет ли Эшли все это вынести? Я сумею. Я что угодно вынесу. Мне пришлось уже столько вынести. А он не сможет – ничего не сможет вынести без нее».
– Извини меня, дорогой, – мягко сказала она, раскрывая ему объятия. – Я знаю, каково тебе. И помни: она ничего не знает... она никогда даже не подозревала... бог был милостив к нам.
Он стремительно шагнул к ней и, зажмурясь, обнял. Она приподнялась на цыпочки, прижалась к нему своей теплой щекой и, стремясь успокоить его, погладила по затылку.
– Не плачь, хороший. Ей хочется, чтобы ты был мужествен. Она, конечно, захочет тебя увидеть, и ты должен держаться мужественно. Она не должна заметить, что ты плакал. Это расстроит ее.
Он сжал ее так сильно, что ей стало больно дышать, и прерывающимся голосом зашептал на ухо:
– Что я буду делать? Я не смогу... не смогу жить без нее!
«Я тоже», – подумала она и внутренне содрогнулась, представив себе долгие годы жизни без Мелани. Но она тут же крепко взяла себя в руки. Эшли полагается на нее, Мелани полагается на нее. И она подумала – как когда-то думала в Таре, лежа, пьяная, измученная, в лунном свете: «Ноша создана для плеч, достаточно сильных, чтобы ее нести». Что ж, у нее сильные плечи, а у Эшли – нет. Она распрямила свои плечи, готовясь принять на них эту ношу, и спокойно, – хотя на душе у нее было далеко не спокойно, – поцеловала его мокрую щеку, без страсти, без томления, без лихорадки, легко и нежно.
– Ничего... как-нибудь справимся, – сказала она.
Дверь, ведущая в холл, со стуком распахнулась, и доктор Мид резко, повелительно крикнул:
– Эшли, скорей!
«Боже мой! Ее не стало! – подумала Скарлетт. – И Эшли даже не успел с ней попрощаться! Но, может быть, еще...»
– Скорей! – воскликнула она, подталкивая его к двери, ибо он стоял словно громом пораженный. – Скорей!
Она открыла дверь и вытолкнула его в холл. Подгоняемый ее словами, он побежал, продолжая сжимать в руке перчатку. Скарлетт услышала его быстрые шаги, когда он пересекал холл, и звук захлопываемой двери.
Она сказала: «Боже мой!» – и, добредя до кровати, села, уронив голову на руки. Она вдруг почувствовала такую усталость, какой еще не испытывала в жизни. Когда раздался звук захлопнувшейся двери, у Скарлетт словно что-то надорвалось, словно лопнула державшая ее пружина. Она почувствовала, что измучена, опустошена. Горе, угрызения совести, страх, удивление – все исчезло. Она устала, и мозг ее работал тупо, механически – как часы на камине.
Из этого унылого тумана, обволакивавшего ее, выплыла одна мысль. Эшли не любит ее и никогда по-настоящему не любил, но и это не причинило ей боли. А ведь должно было бы. Она должна была бы впасть в отчаяние, горевать, проклинать судьбу. Она ведь так долго жила его любовью. Эта любовь поддерживала ее во многие мрачные минуты жизни и тем не менее – такова была истина. Он не любит ее, а ей все равно. Ей все равно, потому что и она не любит его. Она не любит его, и потому, что бы он ни сделал, что бы ни сказал, это не способно больше причинить ей боль.
Она легла на кровать и устало опустила голову на подушку. Ни к чему пытаться прогнать эту мысль, ни к чему говорить себе: «Но я-то люблю его. Я любила его многие годы. А любовь не может в одну минуту превратиться в безразличие».
Но оказывается, может превратиться и превратилась.
«А ведь на самом деле он таким никогда и не был – только в моем воображении, – отрешенно думала она. – Я любила образ, который сама себе создала, и этот образ умер, как умерла Мелли. Я смастерила красивый костюм и влюбилась в него. А когда появился Эшли, такой красивый, такой ни на кого не похожий, я надела на него этот костюм и заставила носить, не заботясь о том, годится он ему или нет. Я не желала видеть, что он такое на самом деле. Я продолжала любить красивый костюм, а вовсе не его самого».
Теперь, оглядываясь на много лет назад, она увидела себя в платье из канифаса зелеными цветочками, – она стояла на солнце в Таре и смотрела как зачарованная на молодого всадника, чьи светлые волосы блестели на солнце, как серебряный шлем. Сейчас она отчетливо понимала, что все это была лишь детская причуда, столь же ничего не значащая, как и ее капризное желание иметь аквамариновые сережки, которые она и выклянчила у Джералда. Как только она получила эти сережки, они утратили для нее всякую ценность, как утрачивало ценность все, что она получала, – кроме денег. Вот так же и Эшли – он тоже не был бы ей дорог, если бы в те далекие дни первого знакомства она могла удовлетворить свое тщеславие и отказаться выйти за него замуж. Окажись он в ее власти, стань он пылким, страстным, ревнивым, надутым, молящим, как другие юноши, эта безумная влюбленность, которая владела ею, давным-давно прошла бы, рассеялась, как легкий туман под лучами солнца, лишь только она встретила бы другого мужчину.
«Какая же я была идиотка, – с горечью думала она. – А теперь вот за все это расплачиваюсь. То, чего я так часто желала, – случилось. Я желала, чтобы Мелли умерла и чтобы Эшли стал моим. И вот теперь она умерла и он мой – и он мне не нужен. Его проклятое понятие о чести заставит его спросить меня, не соглашусь ли я развестись с Реттом и выйти за него замуж. Выйти за него замуж? Да он не нужен мне, даже преподнесите мне его на серебряном блюде! Все равно он будет висеть на моей шее до конца моих дней. И пока я буду жива, мне придется заботиться о нем, следить, чтобы он не умер с голоду и чтобы никто не задел его чувств. Просто у меня появится еще одно дитя, которое будет цепляться за мои юбки. Я потеряла возлюбленного и приобрела еще одного младенца. И не пообещай я Мелли, я... мне было бы все равно, даже если бы я никогда больше его не увидела».
Глава LXII
Она услышала перешептыванья и, подойдя к двери, увидела негров, испуганно толпившихся в холле у двери на задний двор: Дилси стояла, с трудом держа на руках отяжелевшего спящего Бо, дядюшка Питер плакал, а кухарка вытирала передником широкое мокрое лицо. Все трое посмотрели на Скарлетт, как бы молча спрашивая, что же делать теперь. Она посмотрела в направлении гостиной и увидела Индию и тетю Питти – они стояли молча, держась за руки, и вид у Индии впервые не был высокомерным. Как и негры, они умоляюще взглянули на Скарлетт, словно ожидая от нее указаний. Скарлетт про шла в гостиную, и обе женщины тотчас приблизились к ней.
– Ах, Скарлетт, что же... – начала было тетя Питти, ее по-детски пухлые губы тряслись.
– Не говорите со мной, или я закричу, – сказала Скарлетт. От чрезмерного напряжения голос ее прозвучал резко, она крепко прижала к бокам стиснутые кулаки. При мысли о том, что сейчас надо будет говорить о Мелани, давать необходимые распоряжения, сопутствующие смерти, она почувствовала, как в горле у нее снова встал ком. – Я не желаю слышать от вас ни слова.
Этот властный тон заставил их отступить, на лицах у обеих появилось беспомощное, обиженное выражение. «Я не должна плакать при них, – подумала Скарлетт. – Мне надо держаться, или они тоже расплачутся, а за ними начнут реветь черные, и тогда мы все с ума сойдем. Надо взять себя в руки. Мне предстоит столько всего сделать. Повидать гробовщика, и устроить похороны, и проследить за тем, чтобы в доме было чисто, и разговаривать с людьми, которые будут рыдать у меня на груди. Эшли всем этим заняться не может, Питти и Индия тоже не могут. Значит, придется мне. Ох, как же это тяжело! Это всегда было тяжело, но всегда этим занимался кто-то другой!»
Она посмотрела на удивленные, обиженные лица Индии и Питти, и искреннее раскаяние овладело ею. Мелани не понравилось бы, что она так резка с теми, кого та любила.
– Извините, что я нагрубила вам, – с трудом выговорила она. – Это просто оттого... словом, извините, тетя, что я вам нагрубила. Я на минуту выйду на крыльцо. Мне надо побыть одной. А потом вернусь, и тогда мы...
Она потрепала тетю Питти по плечу и быстро прошла мимо нее к двери на крыльцо, чувствуя, что если еще хоть минуту пробудет в этой комнате, то уже не сумеет совладать с собой. Ей надо побыть одной. Надо выплакаться, иначе сердце у нее лопнет.
Она вышла на темное крыльцо и закрыла за собой дверь; влажный ночной воздух повеял прохладой ей в лицо. Дождь перестал, и вокруг стояла тишина – только время от времени капало с карниза крыши. Мир был окутан густым туманом, холодным туманом, который нес с собой запах умирающего года. Все дома на другой стороне улицы стояли темные, за исключением одного, и свет от лампы в окне этого дома, падая на улицу, боролся с туманом, окрашивая золотом клубившиеся в его лучах клочья. Казалось, будто весь мир накрыло одеялом серого дыма. И весь мир застыл.
Она прижалась головой к одному из столбов на крыльце и хотела заплакать, но слез не было. Слишком большая случилась беда – тут слезами не поможешь. Ее всю трясло. В мозгу снова и снова возникал образ двух неприступных крепостей, которые вдруг с грохотом рухнули у нее на глазах. Она стояла, пытаясь обрести опору в старом заклятии: «Я подумаю об этом потом, завтра, когда станет легче». Но заклятие потеряло свою силу. Она не могла не думать о двух людях: о Мелани, которую она, оказывается, так любила и которая, оказывается, так ей нужна, и об Эшли и своей безграничной слепоте, не позволявшей ей видеть его таким, каким он был. Скарлетт понимала, что думать об этом ей будет так же больно завтра, как и послезавтра, и все дни потом.
«Не могу я сейчас вернуться туда и говорить с ними, – думала она. – Не могу я сегодня вечером видеть Эшли и утешать его. Не сегодня! Завтра утром я приду пораньше, и все сделаю, что надо, и скажу все утешительные слова, какие должна сказать. Но не сегодня. Я не могу, Я пойду домой».
Дом был всего в пяти кварталах. Она не станет ждать, пока рыдающий Питер заложит кабриолет, не станет ждать, пока доктор Мид отвезет ее домой. Не в состоянии она вынести слезы одного и молчаливое осуждение другого. Она быстро – без шляпки и накидки – спустилась по темным ступеням крыльца и зашагала в туманной ночи. Завернув за угол, она пошла вверх, к Персиковой улице, ступая в этом застывшем мокром мире беззвучно, точно во сне.
Пока она шла вверх по холму, неся в себе груз непролитых слез, у нее возникло призрачное чувство, будто она уже раньше была в этом сумрачном холодном месте и при таких же обстоятельствах, причем была не раз и не два, а много раз. «Глупости какие, – подумала она, но ей стало не по себе, и она ускорила шаг. – Нервы разыгрались». Но возникшее ощущение не проходило, исподволь завладевая ее сознанием. Она боязливо озиралась вокруг, а ощущение все росло, нереальное, но такое знакомое, и она вдруг вскинула голову, точно животное, почуявшее опасность. «Я просто устала, – пыталась она успокоить себя. – И ночь такая странная, такой туман. Я никогда прежде не видела такого густого тумана, разве что... разве что!..»
И тут она поняла, и от страха у нее сжалось сердце. Теперь она знала. Сотни раз она видела этот кошмар, когда бежала сквозь такой же туман по призрачным местам, где не было ни указательных столбов, ни стрелок, пробираясь сквозь холодную липкую мглу, населенную цепкими тенями и привидениями. Во сне это с ней или просто сон стал явью?
На какое-то время ощущение реальности покинуло ее, и она окончательно растерялась. Чувство, испытанное во время кошмара, овладело ею с особой силой, сердце учащенно забилось. Она снова стояла среди смерти и гробовой тишины, как стояла когда-то в Таре. Все существенное, важное исчезло из жизни, жизнь лежала в обломках, и паника, словно холодный ветер, завывала в ее сердце. Ужас, который возникал из тумана и который был самим туманом, наложил на нее свою лапу, и она побежала. Она бежала сейчас, как бежала сотни раз во сне, – бежала вслепую, неизвестно куда, подгоняемая безымянными страхами, ища в сером тумане безопасное прибежище, которое должно же где-то быть!
Она мчалась по сумеречной улице, пригнув голову, с бешено колотящимся сердцем, ночной, сырой воздух прилипал к ее губам, деревья над головой угрожали ей чем-то. Но где-то, где-то в этом диком краю сырой тишины должен же быть приют! Она спешила задыхаясь вверх по холму, мокрые юбки холодом били по лодыжкам, легкие, казалось, вот-вот разорвутся, тугой корсет впивался в ребра, давил на сердце.
Внезапно перед глазами ее возник огонек, целый ряд огоньков, неясных, мерцающих, но настоящих огоньков. В ее кошмарах никогда не было огоньков – только серый туман. Сознание Скарлетт зацепилось за эти огоньки. Огоньки – это безопасность, это люди, это реальность, и она резко остановилась, сжимая руки, стараясь побороть панику, напряженно вглядываясь в ряд газовых фонарей, подсказывавших ее смятенному уму, что она – в Атланте, на Персиковой улице, а не в сером мире призраков и сна.
Тяжело дыша, она опустилась на каменную тумбу, к которой подъезжают кареты, стараясь совладать с нервами, словно это были веревки, выскальзывавшие из рук.
«Я бежала... Бежала как сумасшедшая! – думала она, и хотя ее все еще трясло, но страх уже проходил, сердце же все еще колотилось до тошноты. – Но куда я бежала?»
Ей стало легче дышать – она сидела, прижав руки к груди, и смотрела вдоль Персиковой улицы. Там, на самой вершине холма, стоит ее дом. Отсюда казалось, что во всех окнах – свет, свет, бросавший вызов туману. Дом! Вот это – реальность! Она смотрела на еще далекий, смутно очерченный силуэт дома с благодарностью, с жадностью, и что-то похожее на умиротворение снизошло на нее.
Домой! Вот куда ей хотелось. Вот куда она бежала. Домой – к Ретту!
Стоило Скарлетт осознать это, как с нее словно свалились путы, а вместе с ними – страх, преследовавший ее с той ночи, как она добралась до Тары и обнаружила, что ее мир рухнул. Тогда, вернувшись в Тару, она обнаружила, что никакой уверенности в завтрашнем дне нет и в помине и не осталось ни силы, ни мудрости, ни любви и нежности, ни понимания – ничего, что привносила в жизнь Эллин и что служило ей, Скарлетт, опорой в юности. И хотя с той ночи Скарлетт сумела материально обезопасить себя, в своих снах она по-прежнему была испуганным ребенком, тщетно искавшим утраченную уверенность в завтрашнем дне, свой утраченный мир.
Сейчас она поняла, какое прибежище искала во сне, кто был источником тепла и безопасности, которых она никак не могла обрести среди тумана. Это был не Эшли – о, вовсе не Эшли! В нем нет тепла, как нет его в блуждающих огнях, с ним ты не чувствуешь себя в безопасности, как не чувствуешь себя в безопасности среди зыбучих песков. Это был Ретт – Ретт, который своими сильными руками может обнять ее, на чью широкую грудь она может положить свою усталую голову, чьи подтрунивания и смех помогают видеть вещи в их истинном свете. Ретт, который полностью понимает ее, потому что он, подобно ей, видит правду как она есть, а не затуманенную всякими так называемыми высокими представлениями о чести, самопожертвовании или вере в человеческую натуру. И он любит ее! Почему она до сих пор никак не могла понять, что он любит ее, несмотря на свои колкости, свидетельствовавшие вроде бы об обратном! Мелани вот поняла и уже на краю могилы сказала: «Будь подобрее к нему».
«О, – подумала она, – Эшли не единственный до глупости слепой человек. Мне бы следовало давно это понять».
На протяжении многих лет она спиною чувствовала каменную стену любви Ретта и считала ее чем-то само собою разумеющимся – как и любовь Мелани, – теша себя мыслью, будто черпает силу только в себе. И так же, как она поняла сегодня, что Мелани всегда была рядом с нею в ее жестоких сражениях с жизнью, – поняла она сейчас и то, что в глубине, за нею всегда молча стоял Ретт, любивший ее, понимавший, готовый помочь. Ретт, который на благотворительном базаре, увидев нетерпение в ее глазах, пригласил ее на танец; Ретт, который помог ей сбросить с себя путы траура; Ретт, увезший ее сквозь пожары и взрывы в ту ночь, когда пала Атланта; Ретт, утешавший ее, когда она с криком просыпалась, испуганная кошмарами, – да ни один мужчина не станет такого делать, если он не любит женщину до самозабвения!
С деревьев на нее капало, но она этого даже не замечала. Вокруг клубился туман, но она не обращала на это внимания. Думая о Ретте, вспоминая его смуглое лицо, сверкающие белые зубы, черные живые глаза, она почувствовала, как дрожь пробежала у нее по телу.
«А ведь я люблю его, – подумала она и, как всегда, восприняла эту истину без удивления, словно ребенок, принимающий подарок. – Я не знаю, как давно я его люблю, но это правда. И если бы не Эшли, я бы уже давно это поняла. Мне никогда не удавалось увидеть мир в подлинном свете, потому что между мною и миром всегда стоял Эшли».
Она любила его – негодяя, мерзавца, человека без чести и совести, во всяком случае в том смысле, в каком Эшли понимал честь. «Да ну его к черту, этого Эшли с его честью! – подумала она. – Из-за своего понятия о чести Эшли всегда предавал меня. Да, с самого начала, когда он ходил к нам, хотя знал, что его семья хочет, чтобы он женился на Мелани. А вот Ретт никогда меня не предавал – даже в ту страшную ночь, когда у Мелани был прием и он должен был бы свернуть мне шею. Даже в ту ночь, когда пала Атланта и он оставил меня на дороге, он знал, что я – в безопасности, он знал, что я как-нибудь выкручусь. Даже тогда, в тюрьме янки, когда он повел себя так, будто мне придется расплатиться с ним за те деньги, которые он мне даст. Он никогда бы насильно не овладел мною. Он просто испытывал меня. Он меня все время любил. А я как низко себя с ним вела! Сколько раз я его обижала, а он был слишком горд, чтобы дать мне это понять. А когда умерла Бонни... Ах, как я могла?!»
Она поднялась во весь рост и посмотрела на дом на холме. Всего полчаса тому назад она считала, что потеряла все, кроме денег, – все, что делало жизнь желанной: Эллин, Джералда, Бонни, Мамушку, Мелани и Эшли. Оказывается, ей надо было потерять их всех, чтобы понять, как она любит Ретта, – любит, потому что он сильный и беспринципный, страстный и земной, как она.
«Я все ему скажу, – думала она. – И он поймет. Он всегда понимал. Я скажу ему, какая я была дура, и как я люблю его, и как постараюсь все загладить».
Она вдруг почувствовала себя сильной и такой счастливой. Она уже не боялась больше темноты и тумана, и сердце у нее запело от сознания, что никогда уже она не будет их бояться. Какие бы туманы ни клубились вокруг нее в будущем, она теперь знает, где найти от них спасение. Она быстро пошла по улице к своему дому, и каждый квартал казался ей бесконечно длинным. Слишком, слишком длинным. Она подобрала юбки и побежала. Но она бежала не от страха. Она бежала, потому что в конце улицы ее ждали объятия Ретта.
Глава LXIII
Парадная дверь был приоткрыта, и Скарлетт, задыхаясь, вбежала в холл и на мгновение остановилась в радужном сиянии люстры. Хотя дом был ярко освещен, в нем царила глубокая тишина – не мирная тишина сна, а тишина настороженная, усталая и слегка зловещая. Скарлетт сразу увидела, что Ретта нет ни в зале, ни в библиотеке, и сердце у нее упало. А что, если он не здесь, а где-нибудь с Красоткой или там, где он проводит вечера, когда не появляется к ужину? Этого она как-то не учла.
Она стала было подниматься по лестнице, надеясь все-таки обнаружить его, когда увидела, что дверь в столовую закрыта. Сердце у нее чуть сжалось от стыда при виде этой закрытой двери – она вспомнила многие вечера прошедшего лета, когда Ретт сидел там один и пил до одурения, а потом Порк являлся и укладывал его в постель. Она виновата в том, что так было, но она все это изменит. Теперь все будет иначе... Только бы, великий боже, он не был сегодня слишком пьян. «Ведь если он сегодня будет слишком пьян, он мне не поверит и начнет смеяться, и это разобьет мне сердце».
Она тихонько раздвинула створки двери и заглянула в столовую. Он сидел за столом согнувшись, перед ним стоял графин, полный вина, но неоткупоренный, и в рюмке ничего не было. Слава богу, он трезв. Она потянула в сторону створки, стараясь удержаться, чтобы не броситься к нему. Но когда он посмотрел на нее, что-то в его взгляде остановило ее и слова замерли у нее на губах.
Он смотрел на нее в упор своими черными глазами из-под набрякших от усталости век, и в глазах его не загорелись огоньки. Хотя волосы у нее в беспорядке рассыпались по плечам, грудь тяжело вздымалась, а юбки были до колен забрызганы грязью, на лице его не отразилось удивления или вопроса, а губы не скривились в легкой усмешке. Он грузно развалился в кресле – сюртук, обтягивавший пополневшее, некогда такое стройное и красивое тело, был смят, волевое лицо огрубело. Пьянство и разврат сотворили свое дело: его некогда четко очерченный профиль уже не напоминал профиля молодого языческого вождя на новой золотой монете, – это был профиль усталого, опустившегося Цезаря, выбитый на медяшке, стертой от долгого хождения. Он смотрел на Скарлетт, а она стояла у порога, прижав руку к сердцу, – смотрел долго, спокойно, чуть ли не ласково, и это испугало ее.
– Проходите, садитесь, – сказал он. – Она умерла?
Скарлетт кивнула и нерешительно пошла к нему, не зная, как действовать и что говорить при виде этого нового выражения на его лице. Он не встал – лишь ногой пододвинул ей кресло, и она опустилась в него. Жаль, что он заговорил сразу о Мелани. Ей не хотелось говорить сейчас о Мелани, не хотелось снова переживать боль минувшего часа. Еще будет время поговорить о Мелани. Ей так хотелось крикнуть: «Я люблю тебя!», и ей казалось, что именно теперь, в эту ночь, настал час, когда она должна сказать Ретту о том, что у нее на душе. Но что-то в его лице удержало ее, и внезапно ей стало стыдно говорить о любви в такую минуту – ведь Мелани еще не успела остыть.
– Упокой, господи, ее душу, – с трудом произнес он. – Она была единственным по-настоящему добрым человеком, какого я знал.
– Ох, Ретт! – жалобно воскликнула она, ибо его слова оживили в ее памяти все то доброе, что сделала для нее Мелани. – Почему вы не пошли со мной? Это было так ужасно... и вы были мне так нужны!
– Я бы не мог этого вынести, – просто сказал он и на мгновение умолк. Потом с усилием, очень мягко произнес: – Это была настоящая леди.
Взгляд его темных глаз был устремлен куда-то мимо нее, и она увидела в них то же выражение, как тогда, при свете пожаров, полыхавших в Атланте, когда он сказал ей, что пойдет вместе с отступающей армией, – удивление человека, который, прекрасно зная себя, вдруг обнаруживает в своей душе верность чему-то неожиданному и неожиданные чувства и немного стесняется собственного открытия.
Он смотрел своим тяжелым взглядом поверх ее плеча, точно видел Мелани, тихо шедшую через комнату к двери. Он как бы прощался с ней, но в лице его не было ни горя, ни страдания, лишь удивление на самого себя, лишь болезненное пробуждение чувств, не заявлявших о себе с юности, и он повторил:
– Это была настоящая леди.
По телу Скарлетт прошла дрожь, и затеплившийся в ней было свет радости исчез, – исчезло тепло – и упоение, которые побуждали ее мчаться как на крыльях домой. Она начала понимать, что происходило в душе Ретта, когда он говорил «прости» единственному человеку на свете, которого он уважал. И Скарлетт снова почувствовала отчаяние от невозместимости утраты, которую понесла не только она. Она, конечно, еще до конца не осознала и не могла разобраться в том, что чувствовал Ретт, но на секунду ей показалось, будто и ее коснулись шуршащие юбки мягкой лаской последнего «прости». Она смотрела глазами Ретта на то, как уходила из жизни не женщина, а легенда, – кроткая, незаметная, но несгибаемая женщина, которой Юг завещал хранить свой очаг во время войны и в чьи гордые, но любящие объятия он вернулся после поражения.
Взгляд Ретта снова обратился к Скарлетт.
– Значит, она умерла. – Он произнес это уже другим, небрежным и холодным тоном. – Видите, как хорошо все для вас устраивается.
– Ах, как вы можете говорить такое! – воскликнула она, глубоко уязвленная, чувствуя прихлынувшие к глазам слезы. – Вы же знаете, как я ее любила!
– Нет, не могу сказать, чтобы знал. Это для меня полнейшая неожиданность, и то, что при вашей любви к белому сброду вы сумели наконец оценить Мелани, делает вам честь.
– Да как вы можете так говорить? Конечно, я всегда ее ценила! А вы – нет. Вы не знали ее так, как я! Вы просто не способны понять ее... не способны понять, какая она была хорошая!
– Вот как? Возможно.
– Она ведь обо всех заботилась, обо всех, кроме себя... кстати, последние слова ее были о вас.
Он повернулся к ней – в глазах его вспыхнул живой интерес.
– Что же она сказала?
– Ах, только не сейчас, Ретт.
– Скажите мне.
Он произнес это спокойно, но так сжал ей руку, что причинил боль. Ей не хотелось говорить – не так она собиралась сказать ему о своей любви, но его пожатие требовало ответа.
– Она сказала... она сказала... «Будь подобрее к капитану Батлеру. Он так тебя любит».
Он смотрел на нее не мигая, потом выпустил ее руку и прикрыл глаза – лицо его приняло мрачное, замкнутое выражение. Внезапно он встал, подошел к окну и, отдернув портьеры, долго смотрел на улицу, точно видел там что-то еще, кроме все заволакивавшего тумана.
– А еще что она сказала? – спросил он, не поворачивая головы.
– Она просила меня позаботиться о маленьком Бо, и я сказала, что буду заботиться о нем, как о родном сыне.
– А еще что?
– Она сказала... про Эшли... просила меня позаботиться и об Эшли.
Он с минуту помолчал, потом тихо рассмеялся.
– Это так удобно, когда есть разрешение первой жены, верно?
– Что вы хотите этим сказать?
Он повернулся, и хотя Скарлетт была в смятении и соображала не очень четко, тем не менее она удивилась, увидев, что он смотрит на нее без насмешки. И безучастно – как человек, который досматривает последний акт не слишком забавной комедии.
– Мне кажется, я выразился достаточно ясно. Мисс Мелли умерла. Вы же располагаете всеми необходимыми данными, чтобы развестись со мной, а репутация у вас такая, что развод едва ли может вам повредить. От вашей религиозности тоже ведь ничего не осталось, так что мнение церкви для вас не имеет значения. А тогда – Эшли и осуществление мечты с благословения мисс Мелли.
– Развод? – воскликнула она. – Нет! Нет! – Она хотела было что-то сказать, запуталась, вскочила на ноги и, подбежав к Ретту, вцепилась ему в локоть: – Ох, до чего же вы не правы! Ужасно не правы! Я не хочу развода... я... – И она умолкла, не находя слов.
Он взял ее за подбородок и, осторожно приподняв лицо к свету, внимательно посмотрел ей в глаза. А она смотрела на него, вкладывая в свой взгляд всю душу, и губы у нее задрожали, когда она попыталась что-то произнести. Но слова не шли с языка – она все пыталась найти в его лице ответные чувства, вспыхнувшую надежду, радость. Ведь теперь-то он, уже конечно, все понял! Но она видела перед собой лишь смуглое замкнутое лицо, которое так часто озадачивало ее. Он отпустил ее подбородок, повернулся, подошел к столу и сел, вытянув ноги, устало свесив голову на грудь, – глаза его задумчиво, безразлично смотрели на нее из-под черных бровей.
Она подошла к нему и, ломая пальцы, остановилась.
– Вы не правы, – начала было она, обретя наконец дар речи. – Ретт, сегодня, когда я поняла, я всю дорогу бежала – до самого дома, чтобы вам сказать. Любимый мой, я...
– Вы устали, – сказал он, продолжая наблюдать за ней. – Вам следовало бы лечь.
– Но я должна сказать вам!
– Скарлетт, – медленно произнес он, – я не желаю ничего слушать – ничего.
– Но вы же не знаете, что я собираюсь сказать!
– Кошечка моя, это все написано на вашем лице. Что-то или кто-то наконец заставил вас понять, что злополучный мистер Уилкс – дохлая устрица, которую даже вам не разжевать. И это что-то неожиданно высветило для вас мои чары, которые предстали перед вами в новом, соблазнительном свете. – Он слегка пожил плечами. – Не стоит об этом говорить.
Она чуть не задохнулась от удивления. Конечно, он всегда читал в ней, как в раскрытой книге. До сих пор ее возмущала эта его способность, но сейчас, когда первое удивление оттого, что глубины ее души так легко просматриваются, прошло, она почувствовала огромную радость и облегчение. Он знает, он понимает – теперь ее задача казалась такой легкой. Ему ни о чем не надо говорить! Конечно, ему горько оттого, что она так долго им пренебрегала, конечно, он еще не верит этой внезапной перемене. Ей предстоит завоевать его, проявив доброту, убедить его, осыпая знаками любви, и как приятно будет ей все это!
– Любимый, я вам все расскажу, – сказала она, упираясь руками в подлокотники его кресла и пригибаясь к нему. – Я была так не права, я была такая идиотка...
– Скарлетт, прекратите. Не унижайтесь передо мной. Мне это невыносимо. Проявите немного достоинства, немного сдержанности, чтобы хоть это осталось, когда мы будем вспоминать о нашем браке. Избавьте нас от этого последнего объяснения.
Она резко выпрямилась. «Избавьте нас от этого последнего объяснения»? Что он имел в виду, говоря: «этого последнего»? Последнего? Да ведь это же их первое объяснение, это только начало.
– Но я все равно вам скажу, – быстро заговорила она, словно боясь, что он зажмет ей рот рукой. – Ах, Ретт, я так люблю вас, мой дорогой! И должно быть, я люблю вас уже многие годы и, такая идиотка, не понимала этого. Ретт, вы должны мне поверить!
Он с минуту смотрел на нее – это был долгий взгляд, проникший в самую глубину ее сознания. Она видела по его глазам, что он верит. Но его это мало интересовало. Ах, неужели он станет сводить с ней счеты – именно сейчас? Будет мучить ее, платя ей той же монетой?!
– О, я вам верю, – сказал он наконец. – А как же будет с Эшли Уилксом?
– Эшли! – произнесла она и нетерпеливо повела плечом. – Я... по-моему, он уже многие годы мне безразличен. Просто... ну, словом, это было что-то вроде привычки, за которую я цеплялась, потому что приобрела ее еще девочкой. Ретт, никогда в жизни я бы не считала, что он мне дорог, если бы понимала, что он представляет собой. А ведь он такое беспомощное, жалкое существо, несмотря на всю свою болтовню о правде, и о чести, и о...
– Нет, – сказал Ретт. – Если вы хотите видеть его таким, каков он есть, то он не такой. Он всего лишь благородный джентльмен, оказавшийся в мире, где он – чужой, и пытающийся худо-бедно жить в нем по законам мира, который отошел в прошлое.
– Ах, Ретт, не будем о нем говорить! Ну, какое нам сейчас до него дело? Неужели вы не рады, узнав... я хочу сказать: теперь, когда я...
Встретившись с ним взглядом, – а глаза у него были такие усталые, – она смущенно умолкла, застеснявшись, словно девица, впервые оставшаяся наедине со своим ухажером. Хоть бы он немного ей помог! Хоть бы протянул ей руки, и она с благодарностью кинулась бы ему в объятия, свернулась бы калачиком у него на коленях и положила голову ему на грудь! Ее губы, прильнувшие к его губам, могли бы сказать ему все куда лучше, чем эти спотыкающиеся слова. Но глядя на него, она поняла, что он удерживает ее на расстоянии не из мстительности. Вид у него был опустошенный, такой, будто все, о чем она ему поведала, не имело никакого значения.
– Рад? – сказал он. – Было время, когда я отблагодарил бы бога постом, если бы услышал от вас то, что вы сейчас сказали. А сейчас это не имеет значения.
– Не имеет значения? О чем вы говорите? Конечно, имеет! Ретт, я же дорога вам, верно? Должна быть дорога. И Мелли так сказала.
– Да, и она была права, ибо это то, что она знала. Но, Скарлетт, вам никогда не приходило в голову, что даже самая бессмертная любовь может износиться?
Она смотрела на него, потеряв дар речи. Рот ее округлился буквой «о».
– Вот моя и износилась, – продолжал он, – износилась в борьбе с Эшли Уилксом и вашим безумным упрямством, которое побуждает вас вцепиться как бульдог в то, что, по вашим представлениям, вам желанно... Вот она и износилась.
– Но любовь не может износиться!
– Ваша любовь к Эшли тоже ведь износилась.
– Но я никогда по-настоящему не любила Эшли!
– В таком случае вы отлично имитировали любовь-до сегодняшнего вечера. Скарлетт, я не корю вас, не обвиняю, не упрекаю. Это время прошло. Так что избавьте меня от ваших оправдательных речей и объяснений. Если вы в состоянии послушать меня несколько минут, не прерывая, я готов объяснить вам, что я имею в виду, хотя – бог свидетель – не вижу необходимости в объяснениях. Правда слишком уж очевидна.
Скарлетт села; резкий газовый свет падал на ее белое растерянное лицо. Она смотрела в глаза Ретта, которые знала так хорошо – и одновременно так плохо, – слушала его тихий голос, произносивший слова, которые сначала казались ей совсем непонятными. Впервые он говорил с ней так, по-человечески, как говорят обычно люди – без дерзостей, без насмешек, без загадок.
– Приходило ли вам когда-нибудь в голову, что я любил вас так, как только может мужчина любить женщину? Любил многие годы, прежде чем добился вас? Во время войны я уезжал, пытаясь забыть вас, но не мог и снова возвращался. После войны, зная, что рискую попасть под арест, я все же вернулся, чтобы отыскать вас. Вы мне были так дороги, что мне казалось, я готов был убить Фрэнка Кеннеди, и убил бы, если бы он не умер. Я любил вас, но не мог дать вам это понять. Вы так жестоки к тем, кто любит вас, Скарлетт. Вы принимаете любовь и держите ее как хлыст над головой человека.
Из всего сказанного им Скарлетт поняла лишь, что он ее любит. Уловив слабый отголосок страсти в его голосе, она почувствовала, как радость и волнение потихоньку наполняют ее. Она сидела еле дыша, слушала и ждала.
– Я знал, что вы меня не любите, когда мы поженились. Понимаете, я знал про Эшли, но... был настолько глуп, что считал, будто мне удастся стать для вас дороже. Смейтесь сколько хотите, но мне хотелось заботиться о вас, баловать вас, делать все, что бы вы ни пожелали. Я хотел жениться на вас, быть вам защитой, дать вам возможность делать все что пожелаете, лишь бы вы были счастливы, – так ведь было и с Бонни. Вам пришлось столько вытерпеть, Скарлетт. Никто лучше меня не понимал, через что вы прошли, и мне хотелось сделать так, чтобы вы перестали бороться, а чтобы я боролся вместо вас. Мне хотелось, чтобы вы играли как дитя. Потому что вы и есть дитя – храброе, испуганное, упрямое дитя. По-моему, вы так и остались ребенком. Ведь только ребенок может быть таким упорным и таким бесчувственным.
Голос его звучал спокойно, но устало, и было в нем что-то, что пробудило далекий отзвук в памяти Скарлетт. Она уже слышала такой голос – в другом месте, в один из решающих моментов своей жизни. Где же это было? Голос человека, смотрящего на себя и на свой мир без всяких чувств, без страха, без надежды.
Это же... это же... так говорил Эшли во фруктовом саду Тары, где гулял ветер, – говорил о жизни и театре теней с усталым спокойствием, свидетельствовавшим о неотвратимости конца в гораздо большей мере, чем если бы в словах его звучали горечь или отчаяние. И как тогда от интонаций в голосе Эшли она вся похолодела в ужасе перед тем, чего не могла понять, так и сейчас от тона Ретта сердце ее упало. Его голос, его манера держаться даже больше, чем слова, взволновали ее, заставив почувствовать, что радостное волнение, испытанное ею несколько минут тому назад, было преждевременным. Что-то не так, совсем не так. Она не знала, что именно, и в отчаянии ловила каждое слово Ретта, не спуская глаз с его смуглого лица, надеясь услышать слова, которые рассеют ее страхи.
– Все говорило о том, что мы предназначены друг для друга. Все, потому что я – единственный из ваших знакомых – способен был любить вас, даже узнав, что вы такое на самом деле: жесткая, алчная, беспринципная, как и я. Но я любил вас и решил рискнуть. Я надеялся, что Эшли исчезнет из ваших мыслей. Однако, – он пожал плечами, – я все перепробовал, и ничто не помогло. А я ведь так любил вас, Скарлетт. Если бы вы только мне позволили, я бы любил вас так нежно, так бережно, как ни один мужчина никогда еще не любил. Но я не мог дать вам это почувствовать, ибо я знал, что вы сочтете меня слабым и тотчас попытаетесь использовать мою любовь против меня же. И всегда, всегда рядом был Эшли. Это доводило меня до безумия. Я не мог сидеть каждый вечер напротив вас за столом, зная, что вы хотели бы, чтобы на моем месте сидел Эшли. Я не мог держать вас в объятиях ночью, зная, что... ну, в общем, это не имеет сейчас значения. Сейчас я даже удивляюсь, почему мне было так больно... Это-то и привело меня к Красотке. Есть какое-то свинское удовлетворение в том, чтобы быть с женщиной – пусть даже она безграмотная шлюха, – которая безгранично любит тебя и уважает, потому что ты в ее глазах – безупречный джентльмен. Это было как бальзам для моего тщеславия. А вы ведь никогда не пытались быть для меня бальзамом, дорогая.
– Ах, Ретт... – начала было она, чувствуя себя глубоко несчастной от одного упоминания имени Красотки, но он жестом заставил ее умолкнуть и продолжал:
– А потом была та ночь, когда я унес вас наверх... Я думал... я надеялся... я так надеялся, что боялся встретиться с вами наутро и увидеть, что я ошибся и что вы не любите меня. Я так боялся, что вы будете надо мной смеяться, что ушел из дома и напился. А когда вернулся, то весь трясся от страха, и если бы вы сделали хотя бы шаг мне навстречу, подали хоть какой-то знак, мне кажется, я стал бы целовать след ваших ног. Но вы этого не сделали.
– Ах, Ретт, но мне же тогда так хотелось быть с вами, а вы были таким омерзительным! В самом деле хотелось! По-моему... да, именно тогда я впервые поняла, что вы мне дороги. Эшли... После того дня Эшли меня больше не радовал. А вы были такой омерзительный, что я...
– Ах, да ладно, – сказал он. – Похоже, мы оба тогда не поняли друг друга, верно? Но сейчас это уже не имеет значения. Я все это говорю лишь затем, чтобы вы потом не ломали себе голову. Когда с вами было плохо, причем по моей вине, я стоял у вашей двери в надежде, что вы позовете меня, но вы не позвали, и тогда я понял, что я просто дурак и между нами все кончено.
Он умолк, глядя сквозь нее на что-то за ней, как это часто делал Эшли, видя что-то, чего не могла видеть она. А Скарлетт лишь молча смотрела на его сумрачное лицо.
– Но у нас была Бонни, и я почувствовал, что не все еще кончено. Мне нравилось думать, что Бонни – это вы, снова ставшая маленькой девочкой, какой вы были до того, как война и бедность изменили вас. Она была так похожа на вас – такая же своенравная, храбрая, веселая, задорная, и я могу холить и баловать ее – как мне хотелось холить и баловать вас. Только она была не такая, как вы, – она меня любила. И я был счастлив отдать ей всю свою любовь, которая вам была не нужна... Когда ее не стало, с ней вместе ушло все.
Внезапно ей стало жалко его, так жалко, что она почти забыла и о собственном горе, и о страхе, рожденном его словами. Впервые в жизни ей было жалко кого-то, к кому она не чувствовала презрения, потому что впервые в жизни она приблизилась к подлинному пониманию другого человека. А она могла понять его упорное стремление оградить себя – столь похожее на ее собственное, его несгибаемую гордость, не позволявшую признаться в любви из боязни быть отвергнутым.
– Ах, любимый, – сказала она и шагнула к нему в надежде, что он сейчас раскроет ей объятия и привлечет к себе на колени. – Любимый мой, мне очень жаль, что так получилось, но я постараюсь все возместить вам сторицей. Теперь мы можем быть так счастливы, когда знаем правду. И... Ретт... посмотрите на меня, Ретт! Ведь... ведь у нас же могут быть другие дети... ну, может, не такие, как Бонни, но...
– Нет уж, благодарю вас, – сказал Ретт, словно отказываясь от протянутого ему куска хлеба. – Я в третий раз своим сердцем рисковать не хочу.
– Ретт, не надо так говорить. Ну, что мне вам сказать, чтобы вы поняли. Я ведь уже говорила, что мне очень жаль и что я...
– Дорогая моя, вы такое дитя... Вам кажется, что если вы сказали: «мне очень жаль», все ошибки и вся боль прошедших лет могут быть перечеркнуты, стерты из памяти, что из старых ран уйдет весь яд... Возьмите мой платок, Скарлетт. Сколько я вас знаю, никогда в тяжелые минуты жизни у вас не бывает носового платка.
Она взяла у него платок, высморкалась и села. Было совершенно ясно, что он не раскроет ей объятий. И становилось ясно, что все эти его разговоры о любви ни к чему не ведут. Это был рассказ о временах давно прошедших, и смотрел он на все это как бы со стороны. Вот что было страшно. Он поглядел на нее задумчиво, чуть ли не добрыми глазами.
– Сколько лет вам, дорогая моя? Вы никогда мне этого не говорили.
– Двадцать восемь, – глухо ответила она в платок.
– Это еще не так много. Можно даже сказать, совсем юный возраст для человека, который завоевал мир и потерял собственную душу, верно? Не смотрите на меня так испуганно. Я не имею в виду, что вы будете гореть в адском пламени за этот ваш роман с Эшли. Образно говоря. С тех пор как я вас знаю, вы ставили перед собой две цели: Эшли и деньги, чтобы иметь возможность послать к черту всех и вся. Ну что ж, вы теперь достаточно богаты и можете со всеми разговаривать достаточно резко, и вы получили Эшли, если он вам нужен. Что вам и этого, видно, мало.
А Скарлетт было страшно, но не при мысли об адском пламени. Она думала: «Ведь Ретт – все для меня, а я его теряю. И если я потеряю его, ничто уже не будет иметь для меня значения! Нет, ни друзья, ни деньги... ничто. Если бы он остался со мной, я бы даже готова была снова стать бедной. Я готова была бы снова мерзнуть и голодать. Не может же он... Ах, конечно, не может!» Она вытерла глаза и сказала в отчаянии:
– Ретт, если вы когда-то меня так любили, должно же что-то остаться от этого чувства!
– От всего этого осталось только два чувства, но вам они особенно ненавистны – это жалость и какая-то странная доброта.
«Жалость! Доброта! О боже!» – теряя последнюю надежду, подумала она. Все что угодно, только не жалость и не доброта. Когда она испытывала к кому-нибудь подобные чувства, это всегда сопровождалось презрением. Неужели он ее тоже презирает? Все что угодно, только не это! Даже циничная холодность дней войны, даже пьяное безумие, когда он в ту ночь нес ее наверх, так сжимая в объятиях, что ей было больно, даже эта его манера нарочно растягивать слова, говоря колкости, которыми, как она сейчас поняла, он прикрывал горькую свою любовь, – что угодно, лишь бы не эта безликая доброта, которая так отчетливо читалась на его лице.
– Значит... значит, я все уничтожила... и вы не любите меня больше?
– Совершенно верно.
– Но, – упрямо продолжала она, словно ребенок, считающий, что достаточно высказать желание, чтобы оно осуществилось, – но я же люблю вас!
– Это ваша беда.
Она быстро вскинула на него глаза, проверяя, нет ли в этих словах издевки, но издевки не было. Он просто констатировал факт. Но она все равно этому не верила – не могла поверить. Она смотрела на него, чуть прищурясь, в глазах ее горело упорство отчаяния, подбородок, совсем как у Джералда, вдруг резко выдвинулся, ломая мягкую линию щеки.
– Не глупите, Ретт! Ведь я же могу...
Он с наигранным ужасом поднял руку, и его черные брови поползли вверх, придавая лицу знакомое насмешливое выражение.
– Не принимайте такого решительного вида, Скарлетт! Вы меня пугаете. Я вижу, вы намерены перенести на меня ваши бурные чувства к Эшли. Я страшусь за свою свободу и душевный покой. Нет, Скарлетт, я не позволю вам преследовать меня, как вы преследовали злосчастного Эшли. А кроме того, я уезжаю.
Губы ее задрожали, прежде чем она успела сжать зубы и остановить дрожь. Уезжает? Нет, что угодно, только не это! Да как она сможет жить без него? Ведь все ее покинули. Все, кто что-то значил в ее жизни, кроме Ретта. Он не может уехать. Но как ей остановить его? Она бессильна, когда он что-то вот так холодно решил и говорит так бесстрастно.
– Я уезжаю. Я собирался сказать вам об этом после вашего возвращения из Мариетты.
– Вы бросаете меня?
– Не делайте из себя трагическую фигуру брошенной жены, Скарлетт. Эта роль вам не к лицу. Насколько я понимаю, вы не хотите разводиться и даже жить отдельно? Ну, в таком случае я буду часто приезжать, чтобы не давать повода для сплетен.
– К черту сплетни! – пылко воскликнула она. – Вы мне нужны. Возьмите меня с собой!
– Нет, – сказал он тоном, не терпящим возражений.
Ей казалось, что она сейчас разрыдается, безудержно, как ребенок. Она готова была броситься на пол, сыпать проклятьями, кричать, бить ногами. Но какие-то остатки гордости и здравого смысла удержали ее. Она подумала: «Если я так поведу себя, он только посмеется или будет стоять и смотреть на меня. Я не должна выдать, я не должна просить. Я не должна делать ничего такого, что может вызвать его презрение. Он должен меня уважать, даже... даже если больше не любит меня».
Она подняла голову и постаралась спокойно спросить:
– Куда же вы едете?
В глазах его промелькнуло восхищение, и он ответил:
– Возможно, в Англию... или в Париж. А возможно, в Чарльстон, чтобы наконец помириться с родными.
– Но вы же ненавидите их. Я часто слышала, как вы смеялись над ними и...
Он пожал плечами.
– Я по-прежнему смеюсь. Но хватит мне бродить по миру, Скарлетт. Мне сорок пять лет, и в этом возрасте человек начинает ценить то, что он так легко отбрасывал в юности: свой клан, свою семью, свою честь и безопасность, корни, уходящие глубоко... Ах нет! Я вовсе не каюсь и не жалею о том, что делал. Я чертовски хорошо проводил время – так хорошо, что это начало приедаться. И сейчас мне захотелось чего-то другого. Нет, я не намерен ничего в себе менять, кроме своих пятен. Но мне хочется хотя бы внешне стать похожим на людей, которых я знал, обрести эту унылую респектабельность – респектабельность, какой обладают другие люди, моя кошечка, а не я, – спокойное достоинство, каким отмечена жизнь людей благородных, исконное изящество былых времен. В те времена я просто жил, не понимая их медлительного очарования...
И снова Скарлетт очутилась в пронизанном ветром фруктовом саду Тары – в глазах Ретта было то же выражение, как в тот день в глазах Эшли. Слова Эшли отчетливо звучали в ее ушах, словно только что говорил он, а не Ретт. Что-то из этих слов всплыло в памяти, и она как попугай повторила их:
– ...и прелести-этого их совершенства, этой гармонии, как в греческом искусстве.
– Почему вы так сказали? – резко прервал ее Ретт. – Ведь именно эти слова и я хотел произнести.
– Так... так однажды выразился Эшли, говоря о былом.
Ретт передернул плечами, взгляд его потух.
– Вечно Эшли, – сказал он и умолк. – Скарлетт, когда вам будет сорок пять, возможно, вы поймете, о чем я говорю, и, возможно, вам, как и мне, надоедят эти лжеаристократы, их дешевое жеманство и мелкие страстишки. Но я сомневаюсь. Я думаю, что вас всегда будет больше привлекать дешевый блеск, чем настоящее золото. Во всяком случае, ждать, пока это случится, я не могу. И у меня нет желания. Меня это просто не интересует. Я поеду в старые города и древние края, где все еще сохранились черты былого. Вот такой я стал сентиментальный. Атланта для меня – слишком неотесанна, слишком молода.
– Прекратите, – внезапно сказала Скарлетт. Она едва ли слышала, о чем он говорил. Во всяком случае, в сознании у нее это не отложилось. Она знала лишь, что не в состоянии выносить дольше звук ее голоса, в котором не было любви.
Он умолк и вопросительно взглянул на нее.
– Ну, вы поняли, что я хотел сказать, да? – спросил он, поднимаясь.
Она протянула к нему руки ладонями кверху в стародавнем жесте мольбы, и все, что было у нее на сердце, отразилось на ее лице.
– Нет! – выкрикнула она. – Я знаю только, что вы меня разлюбили и что вы уезжаете! Ах, мой дорогой, если вы уедете, что я буду делать?
Он помедлил, словно решая про себя, не будет ли в конечном счете великодушнее по-доброму солгать, чем сказать правду. Затем пожал плечами.
– Скарлетт, я никогда не принадлежал к числу тех, кто терпеливо собирает обломки, склеивает их, а потом говорит себе, что починенная вещь ничуть не хуже новой. Что разбито, то разбито. И уж лучше я буду вспоминать о том, как это выглядело, когда было целым, чем склею, а потом до конца жизни буду лицезреть трещины. Возможно, если бы я был моложе... – Он вздохнул. – Но мне не так мало лет, чтобы верить сентиментальному суждению, будто жизнь – как аспидная доска: с нее можно все стереть и начать сначала. Мне не так мало лет, чтобы я мог взвалить на себя бремя вечного обмана, который сопровождает жизнь без иллюзий. Я не мог бы жить с вами и лгать вам – и, уж конечно, не мог бы лгать самому себе. Я даже вам теперь не могу лгать. Мне хотелось бы волноваться по поводу того, что вы делаете и куда едете, но я не могу. – Он перевел дух и сказал небрежно, но мягко: – Дорогая моя, мне теперь на это наплевать.
Скарлетт молча смотрела ему вслед, пока он поднимался по лестнице, и ей казалось, что она сейчас задохнется от боли, сжавшей грудь. Вот сейчас звук его шагов замрет наверху, и вместе с ним умрет все, что в ее жизни имело смысл. Теперь она знала, что нечего взывать к его чувствам или к разуму – ничто уже не способно заставить этот холодный мозг отказаться от вынесенного им приговора. Теперь она знала, что он действительно так думает – вплоть до последних сказанных им слов. Она знала это, потому что чувствовала в нем силу – несгибаемую и неумолимую, то, чего искала в Эшли и так и не нашла.
Она не сумела понять ни одного из двух мужчин, которых любила, и вот теперь потеряла обоих. В сознании ее где-то таилась мысль, что если бы она поняла Эшли, она бы никогда его не полюбила, а вот если бы она поняла Ретта, то никогда не потеряла бы его. И она с тоской подумала, что, видимо, никогда никого в жизни по-настоящему не понимала.
Благодарение богу, на нее нашло отупение – отупение, которое, как она знала по опыту, скоро уступит место острой боли – так разрезанные ткани под ножом хирурга на мгновение утрачивают чувствительность, а потом начинается боль.
«Сейчас я не стану об этом думать, – мрачно решила она, призывая на помощь старое заклятье. – Я с ума сойду, если буду сейчас думать о том, что и его потеряла. Подумаю завтра».
«Но, – закричало сердце, отметая прочь испытанное заклятье и тут же заныв, – я не могу дать ему уйти! Должен же быть какой-то выход!»
– Сейчас я не стану об этом думать, – повторила она уже вслух, стремясь отодвинуть свою беду подальше в глубь сознания, стремясь найти какую-то опору, ухватиться за что-то, чтобы не захлестнула нарастающая боль. – Я... да, завтра же уеду домой в Тару. – И ей стало чуточку легче.
Однажды она уже возвращалась в Тару, гонимая страхом, познав поражение, и вышла из приютивших ее стен сильной, вооруженной для победы. Однажды так было – господи, хоть бы так случилось еще раз! Как этого добиться – она не знала. И не хотела думать об этом сейчас. Ей хотелось лишь передышки, чтобы утихла боль, – хотелось покоя, чтобы зализать свои раны, прибежища, где она могла бы продумать свою кампанию. Она думала о Таре, и словно прохладная рука ложилась ей на сердце, успокаивая его учащенное биение. Она видела белый дом, приветливо просвечивающий сквозь красноватую осеннюю листву, ощущала тишину сельских сумерек, нисходившую на нее благодатью, самой кожей чувствовала, как увлажняет роса протянувшиеся на многие акры кусты хлопка с их коробочками, мерцающими среди зелени, как звезды, видела эту пронзительно красную землю и мрачную темную красоту сосен на холмах.
От этой картины ей стало немного легче, она даже почувствовала прилив сил, и боль и неистовое сожаление отодвинулись в глубь сознания. Она с минуту стояла, припоминая отдельные детали: аллею темных кедров, ведущую к Таре, раскидистые кусты жасмина, ярко-зеленые на фоне белых стен, колеблющиеся от ветра белые занавески. И Мамушка тоже там. И вдруг ей отчаянно захотелось увидеть Мамушку – так захотелось, словно она была еще девочкой, – захотелось положить голову на широкую грудь и чтобы узловатые пальцы гладили ее по голове. Мамушка – последнее звено, связывавшее ее с прошлым.
И сильная духом своего народа, не приемлющего поражения, даже когда оно очевидно, Скарлетт подняла голову. Она вернет Ретта. Она знает, что вернет. Нет такого человека, которого она не могла бы завоевать, если бы хотела.
«Я подумаю обо всем этом завтра, в Таре. Тогда я смогу. Завтра я найду способ вернуть Ретта. Ведь завтра уже будет другой день».
