Закат старой жизни.
Пробуждение было медленным, словно восход солнца сквозь густой туман. Первым вернулось ощущение прохлады, затем - запахи. Запах старой кожи, древесины и чего-то неуловимо сладковатого, напоминающего застарелые духи. Юрген открыл глаза. Он лежал на диване, который казался невероятно мягким и глубоким. Он был обит темно-зеленым бархатом, украшенным золотистой вышивкой в виде цветочного орнамента. Резные ножки из темного дерева, искусно вырезанные, утопали в толстом ковре, таком же роскошном, как и сам диван. Это было место, где время, казалось, остановилось, в застывшем величии старинного зала.
Сознание возвращалось постепенно, как волны, накатывающие на берег. Первым ощущением была головная боль, пульсирующая где-то глубоко внутри черепа, словно биение метронома, отсчитывающего последние мгновения его прежней жизни. Даже его слепой глаз, который он всегда старался не замечать, ныл, отдаваясь тупой болью. Затем - слабость, разливающаяся по всему телу, словно кровь стала гуще и медленнее, с трудом проталкиваясь по венам. Он ощупал лицо. Синяки были болезненными, но уже не так сильно пульсировали, утихнув до глухого, ноющего эха. На скуле, где был самый сильный удар, чувствовалась легкая припухлость, перевязанная аккуратным бинтом, как неаккуратный шрам на ткани совершенства. Порванные мочки ушей были аккуратно заклеймены пластырем, а на внутренней стороне нижней губы, где он чувствовал небольшую ранку, тоже был маленький, почти незаметный пластырь, скрывающий следы отцовской "любви". Нос казался заложенным, но не болел так остро, как вчера.
Юри попытался сесть. Тело отозвалось протестом, каждая мышца ныла, но он справился. Он огляделся. Он находился в огромном зале, который, как он понял, был частью особняка. Мраморный камин, массивные портреты предков на стенах, тяжелые драпировки на окнах - все говорило о богатстве и давней истории этого места, места, которое когда-то было его домом, а теперь стало тюрьмой.
Он начал вспоминать. Толпа, эшафот, висящие тела...Ганс Штайнбрюк. И вот он, отец, его ледяные слова. А затем - тьма.
В этот момент дверь зала распахнулась, и вошел Вильгельм. Его лицо было хмурым, в глазах читалось явное раздражение, словно он только что столкнулся с чем-то неприятным.
— Очнулся? - голос Вильгельма был сухим, как треск ломающейся кости. - Ты устроил позорный спектакль на площади. Рухнул к моим ногам на глазах у офицеров СД. Ты хоть представляешь, чего мне стоило замять это? Списать твой обморок на «слабое здоровье» и последствия старой травмы?
Вильгельм мерил зал шагами. Его идеальная форма казалась Юргену панцирем насекомого - твердым, блестящим и абсолютно мертвым.
—Теперь всё ясно, - Вильгельм остановился, глядя на сына с высоты своего роста. 1 Ты не просто оступившийся мальчик. Ты - часть этой эренфельдской заразы. Ты предал Гитлерюгенд, ты предал свою кровь. Мне стыдно, что я называл тебя сыном.
Юрген поднял голову. Смех зародился где-то глубоко в груди - горький, истеричный, похожий на кашель больного туберкулезом. Он смеялся в лицо человеку, который только что заставил его смотреть на тринадцать трупов.
—Стыдно? - Юрген захлебывался этим смехом. - Ты мне и не отец! Правда, знакомая фраза? Помнишь, как ты кричал нечто подобное Карстену, когда он отказался маршировать под твои дудки?
Лицо Вильгельма мгновенно утратило остатки красок. Удар попал в старую, незажившую рану. На мгновение в глазах «стального барона» промелькнул первобытный, животный страх - страх перед тем, что история повторяется, что проклятие рода фон Эренфельсов снова ожило в его собственном доме.
—Я бы убил тебя на месте, - прошипел Вильгельм, и Юрген увидел, как его рука непроизвольно дернулась к кобуре.
Но он не выстрелил. Не из милосердия. Убить сына-предателя - значит признать свое поражение перед партией. Это значило бы, что он, Вильгельм, не справился с «гигиеной» собственного дома.
—Ты отправишься в Баварию, - Вильгельм заговорил тише, и эта тишина была страшнее крика. - Монастырь Бенедиктбойерн. Там умеют усмирять гордыню. Там из тебя сделают человека или окончательно сломают - мне уже всё равно. Раны тебе заклеили, чтобы ты выглядел подобающе. Чтобы никто не задавал лишних вопросов. Для Кёльна ты уехал на длительное лечение. Твои «пираты» мертвы, Юрген. А ты...ты отправишься в забвение.
Вильгельм развернулся и вышел, не оглядываясь. Тяжелая дверь захлопнулась, оставив Юргена в пустом зале среди портретов предков, которые, казалось, смотрели на него с сочувствием.
Юргену ничего не оставалось делать. Никого не было рядом, никто не мог помочь, поддержать, понять, защитить. Его мир рухнул, оставив лишь пепел и боль. К тому же, он хотел поскорее покинуть это проклятое место, перестать видеть лицо отца, которое вызывало у него лишь отвращение.
Подвеску, подарок Конрада, он повесил на шею рядом с крестом. Юри собрал свои немногочисленные вещи. Большую часть составляла одежда, подаренная пиратами, даже если он не сможет носить ее сейчас, она напоминала ему о тех, кто боролся за правду. Были там и другие вещи, полученные от любимых людей. Стопка книг, среди которых были запрещенные сочинения философов-гуманистов и медицинские пособия - он все еще надеялся стать врачом, несмотря ни на что. Деревянный конек от матери, альбом дяди Карстена, полный набросков и эскизов, А ещё - та самая фотография с летнего съезда с пиратами Эдельвейса, где он, Конрад и другие ребята смеялись, полные жизни. И, наконец, рисунок младшей сестры Лизель - яркий, наивный, изображающий их двоих, держащихся за руки, на фоне солнца.
Все это он сложил в старый, потертый кожаный чемодан. Марта рассказывала, что он принадлежал Карстену. Будучи подростком, Карстен мечтал объехать весь мир с этим чемоданом. Он представлял, как будет рисовать в Париже, создавать дизайн вещей для моделей в Лондоне, а в Венеции - запечатлевать красоту старинных зданий.
—Вот если бы ты был хорошим мальчиком... - Голос Вильгельма доносился от двери, сочась ядовитой заботой. - Твоя жизнь сложилась бы иначе. Ты был бы наследником, Юрген. Герром фон Эренфельсом. В мире, который мы построили, перед тобой были бы открыты все двери. Победа уже в наших руках, а ты выбрал гниль и поражение.
Юрген медленно защелкнул замки чемодана. Звук получился сухим и окончательным. Он выпрямился, чувствуя, как под свитером колется спрятанная картина 1910 года, а на шее тяжело лежит кулон-эдельвейс.
Он взглянул на отца. В его единственном зеленом глазу не было ни тени сомнения, ни капли той детской жажды любви, которую Вильгельм так долго использовал для манипуляций. Тот «маленький Юри», который хотел радовать папу, умер в подворотне Эренфельда вместе с Конрадом.
—Ты называешь это победой? - тихо спросил Юрген. - Твоя «победа» - это тринадцать трупов на площади и пустой дом, из которого ты выгнал всех, кто тебя любил. Если это твой рай, отец, то я с радостью выбираю свое изгнание.
Вильгельм дернул щекой, словно от пощечины. Его идеальный мир, выстроенный на иерархии и подчинении, давал трещину каждый раз, когда этот изуродованный мальчишка открывал рот.
—Уезжай, - бросил Вильгельм, отворачиваясь. - Ты быстро поймешь цену своего упрямства. Там нет места для «пиратских» сказок.
Юрген подхватил тяжелый чемодан. Вес книг и памяти оттягивал руку, но это была приятная тяжесть. Он шел к выходу, не оборачиваясь на блеск хрусталя и мраморные колонны Мариенбурга. Он увозил с собой всё, что было настоящим.
Дорога на юг была похожа на лихорадочный сон. За окном мелькали скелеты заводов Рура, сменяясь бесконечными лесами Гессена. Вильгельм молчал, вперив взгляд в спину водителя, и это молчание давило на Юргена сильнее, чем крики на площади. Под свитером холст картины Карстена согрелся от тепла его тела, а пальцы в кармане до боли сжимали острые лепестки эдельвейса.
«Живы ли Лотте и Шпац?» - билось в голове в такт мотору.
Когда Кёльн остался в сотнях километров позади, воздух в машине изменился. Он стал чистым, резким, пахнущим снегом и хвоей. Величественные пики Альп выросли из предрассветных сумерек, как белые зубы земли. В этом величии гор война казалась мелкой, суетливой и ничтожной.
Машина свернула с шоссе, и шины зашуршали по гравию. Перед Юргеном выросли массивные стены Бенедиктбойерна.
Монастырь казался спящим великаном. Тысячелетние камни, видевшие нашествия гуннов и чуму, равнодушно взирали на черный «Хорьх» функционера НСДАП. Здесь, в долине реки Лойзах, время остановилось. Барочные купола церквей и строгие линии монастырских корпусов обещали покой, но для Юргена этот покой пах склепом.
Машина остановилась. Водитель открыл дверь, и в салон ворвался ледяной горный воздух.
