40 страница21 марта 2021, 22:59

Глава 40. Исповедь Старшей

СПАСАТЕЛЬ

Старшей все же удается уговорить меня покинуть корпус администрации. Мы выходим оттуда молча и не решаемся браться за руки, как если бы это прикосновение было взрывоопасным.

Я чувствую себя сидящим на пороховой бочке, мне плохо и страшно. Малодушно хочется, чтобы сейчас кто-то меня успокоил, сказал, что все будет хорошо, развеял рой мыслей, слетевшихся на мои переживания. Но единственный, кто сейчас рядом, это Старшая, а она отрешенно молчит, лениво идя к нашей поляне. Ее вид навевает мысли о смертниках, приближающихся к месту казни.

Я пока не решаюсь задавать ей вопросы.

Я даже не уверен, что хочу их задавать, но отчего-то чувствую, что выбора у меня нет. Если отказаться узнавать правду, будет невозможно перестать об этом думать. Вопросы будут накапливаться, подступать к коже, как болезненный гнойник, и они не оставят меня в покое, пока я не получу ответы.

Что-то внутри меня хочет сопротивляться и нарочно замедляет шаг. Оно не желает, чтобы этой ночью мне открывалась страшная правда, природу которой я до сих пор не осознаю.

Пусть подступает! Пусть как гнойник! — капризничает оно. — Давай об этом забудем хоть на денек! Поспим, проснемся и попробуем сделать вид, что ничего не было! Здесь же так просто забыть обо всем! И мы сможем, если очень захочется. Ну, пожалуйста! А иначе у нас отберут все, что мы успели полюбить.

Нечто детское, живущее в глубине моей души, сплетает себя и меня в единое «мы» и умоляет поддаться на уговоры, а мне очень хочется это сделать. Наверное, если б к нынешнему моменту я не научился как следует плевать на то, что мне хочется, и запинывать обиду на это в дальний подкроватный угол, я бы поддался.

Но я научился.

Поляна встречает нас неприветливо и хлещет холодным ветром по лицам. Она зла на нас и будто хочет поставить на место, привести в чувства. Поляна, словно живое существо, почти слышимо просит нас одуматься.

Мы ее не слушаем.

Старшая вдруг делается похожей на изломанную куклу — садится на бревно так резко, что я принимаю это за падение и уже готовлюсь ее подхватывать. Вовремя отказываюсь от этой затеи и убеждаюсь, что все в порядке. Уверен, сейчас Старшая бы не оценила проявлений заботы. Вообще никаких.

Я осторожно подхожу к ней, но не решаюсь сесть рядом. Она устало поднимает на меня глаза и невесело усмехается.

— Можем начать этот разговор, как хочешь, — говорит она. — С твоих вопросов или с моих рассказов. Я не знаю, как про это говорить, я не хочу. Но это лучше, чем если ты будешь считать меня тем, кем недавно считал Майора. Мне тогда сдохнуть захочется, а самоубийства здесь не работают.

Последние слова окатывают меня ледяной водой отрезвления. Внутренний голос, умолявший обо всем забыть, робко притихает и прячется. Ему теперь ясно не хуже, чем мне: я должен все выяснить.

— Самоубийства... не работают? — тупо повторяю я. — Из-за Майора?

Кислая усмешка Старшей и ее скептический взгляд дают мне понять, что я зря наделяю главного интернатского изувера чрезмерной властностью.

— Да причем здесь Майор? — тихим голосом, полным досады, бросает она.

Старшая опускает голову, а руки кладет на колени. Я чувствую, что она не хочет на меня смотреть, хотя сам не отвожу от нее глаз, немо умоляя о чем-то, чего до конца не понимаю.

— Здесь, — робко начинаю я, — нельзя умереть?

Собственные слова звучат безумно. Пока я произношу их, совесть хлещет меня плетьми за то, как я среагировал на столь же сумасбродные речи Пуделя перед его побегом.

— Можно, — не поднимая головы, отвечает Старшая, — если Холод заберет. Другими способами — нет.

Задерживаю дыхание, чувствуя, как в голове начинает тревожно пульсировать кровь. До этих слов, до этих роковых секунд я верил, что все может остаться нормальным. Что найдется какое-нибудь объяснение, хоть самое бредовое, которое бы сделало это место пусть не самым ординарным, но все-таки человеческим. Школой-интернатом, а не чем-то опасным, живущим по своим, отдельно стоящим законам, которые регламентируют даже смерть. В обычном месте я мог бы остаться и продолжать жить свой счастливый выпускной год, потому что здесь те, кто успел стать мне по-настоящему дорогими людьми. В обычном месте мне не понадобилось бы что-то решать, а теперь это маячит передо мной неизбежной лавиной, которая уже сошла и вот-вот доберется до меня.

Собираюсь с силами и пытаюсь продолжить разговор.

— То есть, если, например... гм... гипотетически придушить кого-то подушкой на территории нашей школы, он не умрет?

Пока я говорю это, мои пальцы находят надоедливую заусеницу и терзают ее с аппетитом голодных собак. Уверен, к концу этого разговора я оставлю там сплошные кровавые ошметки. Надо бы прекратить, но я осознанно не прекращаю, потому что иначе я искромсаю в ошметки не микроскопический участок кожи, а нервы. Не уверен, что их удастся так просто восстановить.

— Получится качественная пытка, но не убийство, — подтверждает Старшая.

— Даже если душить долго? Даже если всю ночь?

— Да.

— Но ведь это физически невозможно!

Старшая поднимает голову, взгляд становится резким, как пощечина.

— А еще физически невозможно оживлять персонажей из собственных страшилок или заставлять снег идти в царстве вечной осени, но у тебя получается! — с едким жаром, оставляющим на моем сердце след копоти, почти кричит она. — Даже болотница не ожила, хотя о ней весь интернат рассказывал истории в самых разных вариантах! А на Холодного ребенка хватило тебя одного.

Трясу головой и пытаюсь собраться с мыслями, хотя куда проще вопрошающе попугайничать. Я уже понимаю, что это место — далеко не просто школа-интернат, и со всеми нами что-то сделали перед тем, как мы сюда попали, но у меня не выходит сложить картину воедино. Я чувствую внутренний протест перед каждой попыткой.

— Давай, напрягай голову! — горько смеется Старшая. — Думай, где ты и что это за место! Ты же уже понимаешь. Ты уже знаешь, поэтому твоя нежная привязанность к тому, что «физически возможно», — она кривляется, искажая мой тон, — выглядит нелепо.

Место, где нельзя умереть, — подсказывает мой внутренний голос. Хорошая зацепка, Шерлок.

— Это... загробная жизнь? — спрашиваю я, и мой разум отказывается признавать это даже гипотетически.

Старшая широко улыбается, обнажая зубы.

— Почти. — Несколько секунд она мучает нас обоих ожиданием моего просветления, но не дожидается его и, в конце концов, теряет терпение. — Мы в коме.

Тупо моргаю, не сводя с нее взгляда. Эта новость меня не шокирует, она будто пролетает мимо. Мне проще поверить, что это розыгрыш, и я всерьез жду кого-то, кто наблюдает за моей реакцией и вот-вот выскочит из-за куста со словами: «Эй! Тебя разыграли!», чтобы хорошенько похохотать. Но Старшей не до смеха, она слишком серьезна и у нее слишком запавшие глаза с застывшей трагедией, чтобы поверить в шутку. К тому же Старшая — не настолько хорошая актриса, она не смогла бы такое сыграть.

— Осознавай, — с горьким снисхождением говорит она, видя мою заторможенность. — Каждый, кто через это проходит, ведет себя по-своему. Майор говорил, у него была истерика. Ему... директор помог. — Глаза Старшей становятся совсем печальными и блестят от слез. Она отводит взгляд, чтобы не смотреть на меня, будто от этого ей только горше.

Я стараюсь унять головокружение и напрягаюсь всем телом.

Это слишком много.

Это неправильно.

Этого не может быть.

Сказанное Старшей доползает до меня со скоростью улитки, и я с каждой секундой все больше погружаюсь в зыбучие пески шока. Я там уже настолько глубоко, что даже не могу по достоинству оценить факт истерики Майора, который раньше заставил бы меня злорадно рассмеяться.

На мне бородавками вырастают вопросы, и я не знаю, с какого начать, чтобы собрать по кусочкам свою рассыпавшуюся рассудительность. В голове опилки, конечности — как у марионетки на шарнирах. Я с каждой секундой все меньше чувствую себя собой. Точнее все меньше чувствую себя Спасателем, а кем чувствую, пока не понимаю.

— Держишься не так плохо, как я думала, — хмыкает Старшая. — Я... ожидала, что ты рано или поздно поймешь, просто не знала, как. И не знала, чего ты в связи с этим захочешь.

Откашливаюсь, чтобы проверить работоспособность голоса, и деревянной походкой подхожу к бревну. Безвольно опускаюсь рядом со Старшей второй сломанной куклой и качаю головой.

— Жаль, у меня сигарет тут нет.

— Ты куришь? — буднично спрашивает Старшая. И мне хочется уцепиться за неинтересность ее вопроса, за серый тон, потому что я вряд ли выдержу разговор, на который сам нарывался с первого дня пребывания... уместно ли теперь говорить «здесь», или надо говорить «в коме»?

Меня передергивает. Внутри бушует странное чувство обманутости, как будто мне подарили прекрасную сказку, а потом вырвали последние страницы книги и не дали узнать счастливый финал. Вместо этого концовку мне дорассказывает старый пропойца, у которого от души-то остались одни уголья. Какой он, черт побери, может подарить сказочный счастливый конец?

— Здесь ни разу не курил. Но что-то подсказывает, что... там... — зачем-то заставляю себя это произнести, — в настоящей жизни я курящий.

Старшая морщится, как от кислятины, но не комментирует мое замечание.

— Тогда кури, — пожимает плечами она.

Я усмехаюсь.

— А у тебя есть сигареты?

— Нет, а у тебя могут быть, если очень хочется, — серьезно говорит она. — Наверное, с этого и стоит начать: с возможностей. — Разъедающая печаль вновь отпечатывается ожогом на ее лице, и она нервно сцепляет пальцы, устремляя взгляд в глубину темного перелеска. — Ты никогда не обращал внимания, что все нужные вещи здесь появляются сами собой? Учебники, тетради, одежда? Или сигареты у разнорабочих. Тут же неоткуда их брать, никто их не привозит, а окурки каждый день приходится собирать.

Я приподнимаю брови, представляя себе портал в иное измерение, куда лезут курильщики-разнорабочие, чтобы достать очередной блок сигарет. Версия фантастическая, но она хотя бы объясняет, почему в глуши, где нет ни единого магазина, никогда нет недостатка в куреве ни у рабочих, ни у «подмастерьев».

— Когда здесь ни с того ни с сего пошел снег, — Старшая улыбается самой трагичной улыбкой на свете, — у всех вдруг появились теплые куртки. Потому что они были нужны. Потому что все верили и знали, что они у них тут есть. Понимаешь?

— Не уверен, — честно отвечаю я.

Старшая терпеливо вздыхает.

— Просто попробуй достать сигареты.

— Откуда?

— А где они у тебя должны быть?

Я безотчетно лезу в левый карман куртки, и пальцы натыкаются на небольшую прямоугольную коробочку. Изнутри меня колет холодная игла испуга, и я растерянно извлекаю на свет пачку сигарет, кажущуюся призраком какой-то другой, странно далекой жизни, в которой всё вокруг и даже я сам — совсем не такое, как здесь. Зажигалку я нахожу во втором кармане, подношу ее ближе к лицу, чтобы рассмотреть, и беспомощно таращусь на свою находку.

— И здесь... все так могут? — спрашиваю едва поддающимся голосом.

— Нет. Только некоторые. Например, разнорабочие каким-то образом всегда могут достать сигареты. Но, думаю, они просто знают, где их взять, и уверены, что всегда их там найдут. Эта уверенность превращается в необходимость, и сигареты появляются там, где должны быть. А «подмастерья» уверены, что могут достать курево только у разнорабочих, вот к ним и бегают по заученной схеме. Я не знаю, как эта способность распределяется и почему кому-то дается, а кому-то нет. Возможно, это как-то связано с твоим состоянием вне этого места. Или это случайность. Правильного ответа нет.

— Это место, — сглатываю застрявший в горле комок сопротивления, — оно такое одно?

Старшая издает скрипучий смешок.

— Не знаю. Никто не показывал мне карту мест временного содержания коматозников, — едко бросает она. — Все, что я тебе могу рассказать, было собрано опытным путем. Это догадки, домыслы и эксперименты. То, что я могла с кем-то обсудить.

— С Майором? — не удерживаюсь я. Укол ревности прорывается даже сквозь шоковый туман, все еще стелящийся по сознанию. — Он ведь тоже знает?

— Да, — невозмутимо отвечает Старшая и тут же смотрит на меня с осуждением. — Теперь понимаешь, почему я, как ты выражался, «бегала за ним»? Он был единственным, с кем я могла об этом поговорить. С директором у нас как-то... меньше ладилось. Я его не то чтобы недолюбливала, мы просто как будто на разных языках говорили.

Киваю. Может, она и ждет, чтобы я извинился за свои придирки к Майору, но делать это я решительно отказываюсь. Если он все это время знал, что здесь происходит, мог бы не позволять мне считать себя сумасшедшим после пропажи Пуделя, я же тогда реально чуть с ума не сошел! Но Майор предпочел отмолчаться и поиграть в заботливого воспитателя — как всегда, выбрал манипуляции вместо честности. Может, он никому в итоге не желал зла, но пока что его линия поведения все еще вызывает вопросы.

Старшая не дожидается моих извинений за отношение к Майору и вздыхает.

— В общем, если тебе нужны мои домыслы, я предполагаю, что существуют... своеобразные ячейки. Или территории, на которые мы можем попасть, когда находимся в коме. Вряд ли эти территории свои для каждой страны. Здесь, как ты, наверное, заметил, встречаются люди самых разных народностей с отпечатками разных культур. Вероятно, здесь собираются те, для кого школа... или даже школа-интернат — знакомая обстановка. Причем, не только ученики — учителя тоже. Бывают, правда, исключения. — Она замечает мой взгляд и недовольно пыхтит. — Да-да, я про Майора. И не только. Тебе наша учебная программа не казалась нетипичной? Иногда сюда заносит тех, кто здесь явно не к месту.

Я не выдерживаю и достаю из пачки сигарету. Щелчок зажигалки, тихий хруст бумаги, терпко-горький табачный дымок, сизый выдох...

Старшая не торопит: понимает, что мне нужно время осознать очередной этап ее рассказа. Я вспоминаю все, что видел здесь с момента своего приезда. За учениками не было строгого надзора: воспитатели казались чисто номинальными, учителя могли спонтанно смениться, а вместе с ним скачкообразно менялась и учебная программа. Не все предметы претендовали на звание школьных дисциплин, да и контроль по ним велся из рук вон плохо. Учителя не запоминали имена учеников и не называли их по классному журналу, они вызывали кого-то для ответа по номеру места за партой. А учебники, которые были необходимы, действительно попадались на глаза, как будто всегда лежали на том месте, откуда их берешь. Расселение по комнатам, выдача постельного белья, вещи, которые находились в сумке, хотя изначально я даже не помнил, с чем сюда приехал — если сложить все это воедино, это действительно доказывает, что Старшая не врет.

Затягиваюсь так сильно, что должен закашляться, но легкие ничем не отзываются, как будто привыкли к сигаретам довольно давно. Хотя трудно сказать, насколько сигареты здесь настоящие...

Голова идет кругом от всего, что на меня свалилось, и я устремляю взгляд в никуда.

— Если здесь все из разных стран, — неуверенно начинаю я, со скрипом впуская эту гипотезу в разум, — почему мы все друг друга понимаем?

Старшая не ищет мой взгляд, чтобы убедиться, много ли во мне скепсиса, или я спрашиваю серьезно. Мне даже кажется, что ей на это совершенно плевать. Мы бросаем вопросы и ответы так, будто между нами стенка, и слова летят в глубину перелеска, в пугающую черную неизвестность интерната.

— Видимо, это место способствует пониманию. Переводит все существующие языки на некий универсальный. Может, дело в чем-то другом, но как еще это объяснить, я не знаю.

Киваю и вздыхаю. Вопросы начинают потихоньку становиться более явными.

— Я как-то попытался заговорить с соседями о выпуске. Они на меня тогда посмотрели стеклянными глазами, — вздрагиваю от воспоминания. — Они как будто не могли воспринять то, что я им говорил. Я сбежал из комнаты и быстро успокоился, хотя это показалось мне жутким...

Не договариваю, понимая, что Старшая поймала суть вопроса и уже знает, о чем надо рассказать.

— Учитывая, что это не настоящая школа, никакого выпускного здесь быть не может. Здесь время идет иначе.

— Вечная осень, — киваю я. — И ты говоришь, что я сумел каким-то образом повлиять на это место, чтобы началась зима? Поэтому Майор так удивлялся, когда увидел здесь снег?

Всего один кивок. «Да» в ответ на все, что я спросил.

Я борюсь с собой, потому что и вопросы, и ответы кажутся мне слишком дикими. Правда об этом интернате похожа на болезнь, стремительно поражающую разум, и что-то во мне панически жаждет излечиться от нее беспамятством. Но в глубине души я понимаю, что знаки и догадки посещали меня с первого дня здесь, просто я усиленно пытался не придавать им смысла.

— Я еще не видела, чтобы кто-то влиял на это место так сильно, — говорит Старшая. — Те, кто осознаёт, где находится, а таких единицы, могут влиять по мелочи и жить по законам этого места. Но те, кто может перекраивать его под себя, мне еще не попадались.

У меня заканчивается сигарета, и я умудряюсь отстрелить с нее тлеющий у самого фильтра остаток одним щелчком, словно делал так уже множество раз. Рыжий огонек утопает в мокром снегу и гаснет.

Старшая, продолжая смотреть в темноту, а не на меня, раскрывает передо мной ладонь и ждет, что я положу на нее окурок.

— Давай сюда. Нечего мусорить, — безразлично говорит она.

— Зачем? Ты же не уборщица, — хмурюсь я. Никогда не мог взять в толк, зачем она собирает по территории окурки. — К тому же, судя по твоим словам, я могу заставить его раствориться в воздухе.

— Сюда дай, — повторяет она. — Фокусник нашелся.

И как бы сильно я ни умел влиять на это место, со Старшей предпочитаю не спорить. Послушно кладу окурок ей на ладонь, а она убирает его в карман куртки. По губам пробегает тень победной улыбки, хотя сама Старшая все еще источает меланхолию, а я не понимаю, почему. Действительно ли она воспринимает заточение здесь настолько трагично? Либо я совсем ничего не понимаю в нюансах поведения, либо Старшая не выглядела несчастной все то время, что я ее знаю.

— Так вот, если возвращаться к твоему вопросу, — ее голос врывается в мои путаные мысли, — выпуска здесь, конечно, быть не может. Ученики не могут сообразить, сколько длится то, что они считают учебным годом. Учителя, впрочем, тоже. То есть, они понимают, что время идет, но не отслеживают, сколько прошло.

Старшая говорит об этом спокойно, а мне это кажется чем-то страшным. Я вспоминаю соседей, и их времяпрепровождение теперь видится в ином свете. Они почти всегда ведут себя так, будто тридцать шестая — их единственный островок безопасности. В ней они зависают в моменте, проводят там большую часть своего времени, и я начинаю сомневаться, что вне комнаты, классов и столовой они вообще существуют. Впрочем, если б не существовали, вероятно, Сухарь не встречался бы с Белкой. Эта мысль заставляет вихрь тревоги внутри меня поутихнуть хотя бы на время.

Старшая не замечает моего напряжения и продолжает:

— Это, я так понимаю, тоже влияние места. Интернат умеет, — она медлит, подбирая слово, — убаюкивать. Принимать, утешать, отводить тревожные мысли. Если человек это позволяет, он будет чувствовать себя здесь комфортно.

Я понимаю, о чем она говорит — ощущал это не раз на собственной шкуре. Беспокойные мысли очень быстро оставляли меня, стоило от них отвлечься. Если остальные не задумываются о странностях, они, получается, постоянно пребывают в этом навязанном спокойствии! Не уверен, что знаю, как на это реагировать.

— Поэтому все забывают Холод и тех, кого он забрал?

— Поэтому тоже, наверное...

Ответ Старшей будто сминается, как неудачная любовная записка. Она обрывает его и закусывает нижнюю губу.

— Тоже? — не даю ей соскочить с темы. — А почему еще? Почему этой ожившей страшилке удается на всех влиять? Или о Холоде все просто рассказывали одинаково, поэтому легенда и обрела такую силу?

Старшая поворачивается ко мне и смотрит очень пристально, как в самые первые дни моего пребывания здесь.

— Спасатель, Холод — это не страшилка, и никто никогда его не оживлял. Я вообще не уверена, что истории могут оживать, сколько бы раз их ни рассказывали. Только у тебя получилось это сделать. Возможно, потому что ты поверил в способность легенд оживать здесь и бессознательно проделал это со своим монстром.

— Стоп, — я качаю головой, — а как же твои заверения, что если много человек верит в правдивость истории, здесь она может стать правдой? Ты же говорила мне это...

— Потому что ты заваливал меня вопросами, — перебивает Старшая. — Я должна была что-то тебе сказать, чтобы ты угомонился.

Непонимающе качаю головой.

— Но если ты соврала, почему же Холод...

— Холод — это смерть, — говорит она отрывисто. — Он был здесь до любого из нас и всегда властвовал над этим местом. Это его территория. Если он забирает кого-то, значит этот кто-то скончался в коме. Или его отключили от аппаратов.

Таращусь на нее в ужасе и невольно отстраняюсь. Учитывая, что Старшая говорит, по сути, о таких же ребятах, как мы, — чьи тела в реальном мире сейчас лежат, подключенные к аппаратам, от которых зависит их жизнь, — констатирует она этот факт с пугающим хладнокровием.

— Что?! То есть, мы здесь, как коровы на убой, ждем своего часа?! И выхода нет?

Старшая приподнимает руку, прикрывает глаза и переводит дыхание, чтобы не начать кипятиться, как делает это каждый раз, когда считает меня недостаточно сообразительным.

— Тихо ты, не всё сразу, — строго обрывает она. — Этот час наступает не для всех, некоторые ведь выходят из комы.

— А можно из нее выйти специально? — выпаливаю. — Или это происходит само по себе, без твоего участия?

— Об этом чуть позже. — От меня не ускользает, что Старшая едва заметно кривит губы на этом моменте и с куда большей охотой продолжает про Холод. — Также смерть можно отвести. Ты и сам пару раз это делал.

Ее слова бьют меня, словно обухом по голове. Ошеломленно прокручиваю в воспоминаниях свои свидания с Холодом. Выходит, меня коснулась... смерть?

— Сообразил, — говорит Старшая. Это не вопрос, она видит, что я понял. — Понимаешь, почему другие бы не стали так рисковать и повторять твой трюк? И не надо сейчас говорить, что сам тоже не стал бы, если б знал. Уверена, тебя бы и это не остановило.

Тупо киваю, не находясь, что ответить. Слова из меня временно выветриваются.

— Это не единственный способ, — продолжает Старшая. — Есть еще метод Майора. Собственно, для этого существует корпус под названием Казарма, куда забирают всех, кто начинает слабеть. Здесь это называют трудным периодом. В Казарме их не просто так гоняют, а для того, чтобы к ним вернулись жизненные силы. Приводят в тонус. Как видишь по Нумерологу, этот метод работает.

А вот теперь я впечатлен и пристыжен. Щеки и уши у меня нагреваются, я припоминаю каждую грань своего сволочного поведения по отношению к человеку, который неустанно спасал учеников интерната. И, похоже, директора он тоже пытался спасти! Понимал, что у него не получится, поэтому и плакал у себя в комнате.

Потираю руками лицо и неловко молчу, не зная, что сказать. Неудобно вышло. Я Майора в чем только ни подозревал, а он, выходит, не так уж плох. Можно даже сказать, совсем не плох...

— Поэтому я его и защищала, — заключает Старшая. — Как видишь, он совсем не заслужил твоих нападок.

— А ты не могла мне просто все рассказать?! — возмущаюсь я.

— А ты бы поверил? — усмехается Старшая.

Учитывая, что даже после стольких доказательств верится мне со скрипом, крыть нечем, поэтому складываю руки на груди и недовольно нахохливаюсь. Старшая улыбается, и впервые за этот разговор ее улыбка не пропитана обреченностью.

— Так... — собираюсь с силами я, — если отвести смерть не удается, ушедших здесь забывают?

— Почти все. Кроме тех, кто понимает, что происходит. Ну и кроме тебя, — она досадливо пожимает плечами, — видимо, из-за твоей способности влиять на это место ты тоже не забывал. Не хотел. И место тебя слушалось — не отбирало у тебя твои воспоминания, несмотря на то, что они тебя тяготили.

У меня начинает ломить виски от тяжести всей этой информации.

— Интернат пытается успокоить и сохранить тех, кто в нем находится, — говорит Старшая. — Я догадываюсь, что такой мнительный тип, как ты, мог бы после всего, что узнал, посчитать это место плохим, но оно не плохое. — Голос Старшей пронизывают золотистые ниточки нежности. — Оно заботится о нас, если жить по его законам, понимаешь?

— Я пока не услышал, что оно может дать свободу выхода... — пытаюсь начать спорить я, и осекаюсь. Озарение ставит на моем лице печать, и Старшая кивает, видя, что я понял.

Перед моими глазами воскресает образ Пуделя и безумные слова, которые он говорил. «Выйти отсюда по-человечески, по дороге». Значит, он догадался, где находится (или просто понимал, что должен проснуться), поэтому и пытался умереть. Он думал, что это поможет ему оказаться в настоящем мире. Думал, это сработает, поэтому не прекращал попытки покончить с собой. У него хватало неверных догадок, у которых могли бы быть тяжелые последствия, но обошлось, потому что Майор... стало быть, он и вправду показал ему, что умереть здесь нельзя, тем самым наведя его на верную догадку?

— Пудель, — шепчу я.

— Да, — виновато подтверждает Старшая. — Он не был сумасшедшим. Он был странным, этого отрицать не буду, но понял он все правильно. Отсюда есть выход, интернат не держит. Пудель ушел через него. И, — она медлит несколько секунд, но потом добавляет, — Принцесса тоже. По законам этого места, их тоже должны были все забыть. Но с тобой, как всегда, вышло сложно.

Игнорирую упрек и досаду в ее голосе. Меня волнуют другие вопросы.

— Дриада ушла туда же?

— Судя по всему, — нехотя отвечает Старшая.

— И если бы я ее догнал...

— Возможно, ты бы тоже очнулся. И это могло быть плохо, потому что ты не чувствовал потребности выйти! Лучше не выталкивать никого отсюда насильно, человек может быть не готов выйти из комы, ему может требоваться больше времени. Поэтому я тебя и остановила, когда ты помчался за этой Дриадой. И по той же причине Майор тебе ничего не сказал о Пуделе, когда ты пришел в Казарму. Ты ведь не сбежать отсюда хотел, а снова стать нормальным, оставаясь здесь. Значит, не был готов очнуться.

Ладно, вопросы к Майору полностью отпадают, и надо бы перед ним извиниться. Теперь мне этого даже хочется: очень уж несправедливо я с ним себя вел все это время.

Тем временем неприязнь Старшей к нынешней ветви разговора почти ощутима. Некоторое время я не решаюсь снова пристать к ней с расспросами, но нетерпение начинает выжигать меня изнутри, и я не удерживаюсь:

— Там, в кабинете директора, я слышал голоса. Они называли меня сынок.

— Скорее всего, это твои близкие, — вздыхает Старшая. — Они могут говорить с тобой, и часть из этого долетает до тебя через шепот стен.

— Значит, я готов просыпаться, ведь так? Это уже точно не глубокая кома!

Старшая отводит взгляд. Нет, ей определенно не хочется говорить со мной о пробуждении, мне это не кажется.

— Ты уже определяешь степень глубины своей комы? — ядовито усмехается она. — А несколько минут назад вообще не мог поверить в это.

— Не язви, — прошу я. — Ты обещала поговорить начистоту, поэтому я спрашиваю. Не хочешь говорить сама, я спрошу у Майора.

Старшая вздрагивает и качает головой.

— Не надо, он... друга ведь потерял. — Она недовольно вздыхает, видя, что я настроен решительно. — Ладно, я не буду язвить, обещаю. Просто не трогай Майора.

Ее нежность к нему мне все еще не нравится, но на этот раз я заставляю себя не кипятиться. Старшая не замечает, как я давлю в себе раздражение, и возвращается в русло разговора:

— Начнем с голосов и того, с помощью чего я тебя вернула. Я попросила тебя вспомнить твое имя. Ты его, как водится, не помнишь, здесь так со всеми, и испугался. Интернат уловил это и отвел от тебя голоса, чтобы тебя успокоить.

Я недоверчиво хмурюсь.

— И что же, никто не помнит свои имена из реальной жизни?

— Как и подробности этой самой жизни, — кивает она.

— И никого это не беспокоит?

— А тебя беспокоило?

Вспоминаю день прибытия и понимаю, что все мысли о прошлом почему-то откидывал. Хотя что-то я, кажется, пытался вспомнить, но тут же бросал попытки — решал, что мне это не нужно.

Остальным это, похоже, тоже не требуется.

Перетрясаю в памяти все вечера с соседями в тридцать шестой и не выуживаю ни единого упоминания о жизни вне интерната. Любые сплетни, страшилки или курьезы касались только школы. При этом я почти всегда подсознательно чувствовал, что не хочу начинать разговоры о внешкольном прошлом или о будущем, как если бы эти темы считались неприличными или нетактичными.

— Неужели никто так и не вспоминает? — с грустью спрашиваю я.

Чувствуется какая-то жуткая несправедливость в том, что у тебя попросту отбирают всю твою историю. Выходит, здесь ты состоишь только из черт своего характера и теряешь весь опыт, который приобрел. Есть в этом какая-то нечестная беззащитность, которая не устраивает меня, сколь бы убаюкивающе интернат себя ни вел взамен.

— Бывает, что те, кого зовут голоса, вспоминают. Как правило, они уходят из интерната, как Пудель. Впрочем, редко кто вспоминает слишком много. Чаще всего они просто чувствуют потребность сбежать и бегут. — Старшая тяжело вздыхает. — Видимо, потеря имени и прошлого — еще один механизм, с помощью которого интернат успокаивает нас. Он отрывает нас от связей прошлого, и мы не тревожимся насчет тех, кто остался по ту сторону.

— Зато однодневный бойкот для вновь прибывших не способствует спокойствию, — бурчу я, вспоминая, как был растерян в первый день.

— А не все реагируют, как ты, — хмыкает Старшая. — Этот бойкот нужен, чтобы человек понял, остается он, или уходит. Некоторые уходят, так и не получив местную кличку. Таких мы обычно даже не замечаем. Ты и представить не можешь, сколько их сюда попадает и тут же пропадает.

Я напрягаю память, вспоминая собственный приезд. Затылок водителя всплывает первым, и я устремляю на Старшую горящие любопытством глаза.

— А все приезжают на черной машине?

— Да, — кивает она. — И водитель всех спрашивает: «выходить будешь?», дает тебе шанс сделать выбор. Кстати, никто никогда не видел его лица. — На короткий миг Старшая перестает напрягаться, и рассказ приобретает оттенок манящей местной загадки, которой можно было бы привлекать туристов, если б они тут водились. — Я даже не уверена, что он существует. В смысле, что он такой же, как мы все. — Она таинственно улыбается. — Возможно, он мираж, который просто отыгрывает для нас прибытие в школу. Для лучшей адаптации. Или что-то вроде Харона. В конце концов, не с потолка же берутся мифы.

Потираю ноющие виски и стараюсь усвоить услышанное.

— Ясно. Ясно. Будем считать, что я более-менее понял.

— Смелое заявление, — сомневается Старшая. — Уверен?

— Больше все равно переварить не получится, — неловко хихикаю я и тут же становлюсь серьезным. Гляжу на Старшую так, словно хочу уличить ее во зле, которое ей старательно удавалось скрывать. Она замечает этот взгляд и тоже на меня смотрит. Не реагировать у нее не получается: ее тело начинает напоминать сжатую пружину, глаза становятся испуганными.

— Ты чего так смотришь? — спрашивает она.

— По тому, что ты рассказала, все сходится, кроме одного, — говорю я. — Непонятно, почему ты до сих пор здесь. 

40 страница21 марта 2021, 22:59