16 страница18 января 2018, 23:28

XVI



***

В памятный вечер, когда я шла к себе после разговора с незнакомкой, в коридоре меня встретила тётка. Я не успела спрятаться в тёмный угол, и тётка заметила меня.

— Кто это? — крикнула она. — Ах, это ты, Феридэ? Почему прячешься?

Я стояла перед ней и молчала. В темноте мы не видели друг друга.

— Почему ты не идёшь в сад?

Я продолжала молчать.

— Опять какая-нибудь шалость?

Казалось, чья-то невидимая рука сжимает мне горло, стараясь задушить.

— Тётя... — с трудом вымолвила я.

О, если бы тётка в ту минуту сказала мне ласковое слово, погладила, как обычно, по щеке, я бы, наверное, со слезами кинулась ей в объятья и всё рассказала.

Но тётка ничего не понимала.

— Ну, что там у тебя ещё за горе, Феридэ?

Так она говорила обычно, когда я приставала к ней с какой-нибудь просьбой. Но тогда мне показалось, что этими словами она хочет сказать: «не хватит ли наконец?!»

— Нет, ничего, тётя, — ответила я. — Позвольте, я вас поцелую.

Всё-таки тётка была для меня матерью, и я не хотела с ней расставаться, не поцеловав на прощанье. Не дожидаясь ответа, я схватила в темноте её за руки и поцеловала в обе щеки, а потом в глаза.

В комнате у меня всё было перевёрнуто вверх дном. На стульях валялась одежда. Из ящиков открытого шкафа свешивалось бельё. Девушка, решившаяся на столь смелый шаг, не должна была оставлять, как неряха школьница, свою комнату в таком виде. Но что поделаешь? Я торопилась.

Я не зажигала лампу, так как боялась, что кто-нибудь заметит в окне свет и придёт. В темноте я кое-как нацарапала Кямрану несколько прощальных слов, затем достала из шкафа свой диплом, перевязанный красной лентой, несколько безделушек, дорогих мне как память, да кольцо и серёжки, оставшиеся от матери, и всё сложила в школьный чемоданчик.

Наверно, вот так поступали приёмные дети, покидая чужой дом. Подумав об этом, я горько улыбнулась.

Куда идти? Это пришло мне в голову только на улице. Да, куда я могла пойти? Утром было бы легче. В мыслях рождались какие-то смутные планы. Главное — пережить ночь. Но где укрыться в такой поздний час? Кажется, всё было предусмотрено, но не могла же я с чемоданом в руках до утра бродить одна по полям! В доме, конечно, вскоре поднимется переполох. В полицию, возможно, не обратятся, боясь позора, но поиски, несомненно, начнутся. Поезд, экипаж, пароход — всё это отпадало. Так слишком быстро нападут на мой след.

Теперь, когда я решила жить самостоятельно, ничто не могло принудить меня вернуться в ненавистный дом. Но моё решение родные могли счесть за детское безрассудство, за каприз взбалмошной девчонки и понапрасну только мучили бы себя и меня.

Я знала, что письмо, которое напишу завтра тётке, заставит их отказаться от поисков, и они уже больше никогда не упомянут моё имя!

Сначала я подумала о подругах, живущих поблизости. Они, конечно, могли принять меня хорошо. Но им мой поступок мог показаться непонятным, даже неблаговидным. Они побоялись бы себя скомпрометировать, приютив меня хотя бы на одну ночь. К тому же мне пришлось бы как-то объяснять столь необычный визит. Нет, у меня не хватило бы сил отчитываться перед чужими людьми, выслушивать их наставления. Наконец, знакомые, о которых я в первую очередь вспомнила, были известны также и моим домашним. Они кинулись бы искать меня прежде всего у них. Да и родители подружек не стали бы обманывать моих родственников, они не сказали бы им: «Её здесь нет».

Идти по проспекту, ведущему к станции, было опасно, и я свернула в улочку Ичеренкёйя. Темнота становилась непроницаемой. Мной овладела растерянность, в душу закрадывался страх, и вдруг я вспомнила про нашу старую знакомую, переселенку с Балкан, которая лет восемь — десять тому назад была кормилицей у моих дальних родственников. Она жила на Сахрайиджедит и часто наведывалась к нам в особняк.

В прошлом году, возвращаясь как-то после длительной вечерней прогулки, мы зашли к ней и с полчаса отдыхали у неё в саду. Она любила меня, я всегда дарила ей кое-какие старые вещи. Можно было, пожалуй, эту ночь провести у неё дома, и никто бы не додумался искать меня там.

По улице проезжала повозка. Я хотела было её остановить, но потом раздумала: слишком опасно, да и мелких денег у меня не было. Волей-неволей пришлось идти пешком. Завидев в темноте какую-нибудь тень или услышав шаги, я начинала дрожать и застывала на месте. Любой заподозрил бы неладное, увидев ночью одинокую женщину на безлюдной загородной дороге. К счастью, мне никто не встретился. Только около какого-то сада навстречу мне вышло несколько пьяных мужчин, горланивших песни, но всё обошлось благополучно, я перелезла через низенькую садовую изгородь и переждала, пока гуляки пройдут мимо. На моё счастье, в саду не оказалось собаки, а не то мне пришлось бы худо.

Уже на улице Сахрайиджедит я встретила сторожа, который устало волочил по мостовой свою палку. Но и тут мне повезло, он не заметил меня и свернул в тёмный переулок.

Увидев меня, кормилица и её старый муж были несказанно удивлены. Я рассказала им небылицу, которую придумала по дороге:

— Мы с дядей, старшим братом матери, возвращались из Скутари, но у экипажа сломалось колесо. В такой поздний час другого экипажа найти не удалось; пришлось возвращаться пешком. Издали мы увидели огонёк в вашем окне. Дядя сказал: «Ступай, Феридэ. Это не чужие. Переночуй у кормилицы, а я зайду к своему товарищу, который живёт поблизости».

Мой рассказ был не очень складен. Пожалуй, эти простодушные люди не очень поверили ему, однако приютить у себя на ночь «госпожу» было для них большой честью, и они не досаждали мне расспросами.

На следующее утро чистенькая, пахнущая цветочными духами постель, приготовленная бедной кормилицей для меня, была пуста. Если женщина и заподозрила неладное, то было уже поздно, птица улетела.

В ту ночь, потушив лампу и уставившись в темноту, я разработала подробный план, в котором основное место отводилось моему диплому, перевязанному красной ленточкой. До того дня я считала, что ему суждено валяться да желтеть в шкафу, но теперь все мои надежды и чаяния были связаны с этой бумажкой, о которой посторонние отзывались весьма похвально. И вот благодаря диплому я смогу работать учительницей в каком-нибудь вилайете[25] Анатолии и быть всю жизнь среди детей, весёлой и счастливой.

До отъезда из Стамбула я решила укрыться в Эйюбе у Гюльмисаль-калфы, старой черкешенки, которая была нянькой моей покойной матери. Когда мать выходила замуж, Гюльмисаль пристроилась помощницей у старой надзирательницы из Эйюба.

Она очень любила мою мать и терпеть не могла тёток, которые платили ей тем же. Пока была жива бабушка. Гюльмисаль иногда приходила в особняк, приносила мне пёстрые, разноцветные игрушки, которые продавались только в Эйюбе. Но после смерти бабушки няня перестала у нас появляться, и тётки тотчас забыли о ней. Не знаю причины этой неприязни, но мне кажется, в прошлом у них были какие-то счёты.

Словом, для меня во всём Стамбуле не было места надёжнее, чем дом Гюльмисаль-калфы.

Я была уверена, что, получив моё письмо, содержание которого представлялось мне всё отчётливее, тётка только всплакнёт. Это ничего! Ну, а что касается подлого сыночка? Думаю, совесть не позволит ему показаться мне на глаза (человек как-никак), даже если он выследит моё местопребывание.

Рано утром я подошла к дому Гюльмисаль. Калитка оказалась открытой, хозяйка мыла каменный дворик. Выкрашенные хной волосы выбивались у неё из-под платка, на босых ногах были банные чувяки.

Я остановилась у калитки и молча наблюдала за нею. Лицо моё было плотно закрыто чадрой. Гюльмисаль не могла узнать меня.

— Вам что-нибудь надо, ханым? — спросила она, растерянно тараща поблёкшие голубые глаза.

Судорожно глотнув несколько раз воздух, я спросила:

— Дады[26], не узнаёшь?

Мой голос неожиданно поразил Гюльмисаль, она отпрянула, словно в испуге, и вскрикнула:

— Аллах всемогущий!.. Аллах всемогущий!.. Открой лицо, ханым!

Я поставила чемоданчик и откинула чадру.

— Гюзидэ! — глухо вскрикнула Гюльмисаль. — Моя Гюзидэ пришла!.. Ах, дитя моё!.. — Она бросилась ко мне и обняла слабыми руками со вздутыми венами.

Слёзы ручьём текли по её лицу.

— Ах, дитя моё!.. Ах, дитя моё!.. — всхлипывала она.

Мне была понятна причина такого волнения. Говорили, что с возрастом я всё больше походила на покойную мать. Одна её давняя подруга часто говорила:

— Не могу без слёз слушать Феридэ. Голос, лицо — совсем Гюзидэ в двадцать лет.

Вот почему так разволновалась Гюльмисаль-калфа. До этой встречи я никогда не думала, что слёзы на глазах у женщины могут доставить мне столько радости.

Я помню мать как-то очень смутно. Неясный образ её, всплывающий в моей памяти, можно сравнить, пожалуй, со старым запылённым портретом, где краски потускнели, а контуры стёрлись, — с портретом, который давно уже висит в забытой комнате. И до того дня этот образ не пробуждал во мне ни грусти, ни чувства любви. Но когда бедная, старая Гюльмисаль-калфа закричала: «Моя Гюзидэ!» — со мной произошло непонятное: перед глазами вдруг возник образ матери, защемило сердце, и я заплакала навзрыд, приговаривая: «Мама!.. Мамочка!»

Несчастная черкешенка, забыв про своё горе, принялась утешать меня.

Я спросила сквозь слёзы:

— Скажи, Гюльмисаль, я очень похожа на маму?

— Очень, дочь моя! Увидев тебя, я чуть с ума не сошла. Мне почудилось, будто это Гюзидэ. Да пошлёт тебе аллах долгой жизни!

Через минуту Гюльмисаль, заливаясь слезами, раздевала меня, как ребёнка, в своей комнате, окна которой выходили в выложенный камнями дворик.

Никогда не забуду радости первых часов пребывания в её маленькой комнатушке с батистовыми занавесками на окнах. Гюльмисаль раздела меня и уложила в кровать, застелённую тканым покрывалом. Я положила голову к ней на колени, и она гладила моё лицо, волосы и рассказывала о матери. Она рассказывала всё по порядку, начиная с той минуты, когда впервые взяла на руки новорождённую, завёрнутую в синий головной платок, и кончая днём разлуки.

Потом и мне пришлось всё рассказать, и я выложила Гюльмисаль мои злоключения. Сначала она слушала с улыбкой, будто детскую сказку, лишь часто вздыхала, приговаривая: «Ах, дитя моё!» Но когда я дошла до описания событий минувшего дня и своего побега, заявив при этом, что ни за что не вернусь в особняк, Гюльмисаль не на шутку разволновалась:

— Ты поступила как маленькая, Феридэ... Кямран-бей достоин осуждения, но он раскается и больше такого не сделает...

Разве можно было доказать ей, что я права в своём возмущении?

— Гюльмисаль-калфа, — сказала я под конец. — Моя милая старая Гюльмисаль, не пытайся меня разубедить. Напрасный труд. Я поживу у тебя несколько дней, а потом уеду в чужие края, где буду трудом своих рук добывать средства к жизни!

Глаза старой черкешенки наполнились слезами. Она гладила мои руки, подносила их к губам, прижимала к щеке и говорила:

— Могу ли я не жалеть эти ручки?

Я усадила старую Гюльмисаль к себе на колени и стала её укачивать, гладить её морщинистые щёки...

— Пока что этим рукам не грозит большая опасность. Что им придётся делать? Разве только трепать за уши проказливых малышей.

Я так весело расписывала будущую жизнь в Анатолии, так увлекательно рассказывала, как буду там учительствовать, что в конце концов моё восторженное настроение передалось и Гюльмисаль-калфе. Она вынула из стенной ниши маленький Коран, завёрнутый в зелёный муслин, и поклялась на нём, что никому не выдаст меня, и если кто-нибудь из наших придёт к ней искать меня, то уйдёт ни с чем.

В тот день до самого вечера мы занимались с Гюльмисаль домашними делами. Раньше я жила на всём готовом, мне ни разу не пришлось сварить себе даже яйца. Теперь всё должно было измениться. Разве я могла нанять повара или служанку? Пока рядом Гюльмисаль-калфа, мне надо учиться у неё вести хозяйство, стряпать, мыть посуду, стирать и, хоть стыдно признаться, штопать чулки.

Я разулась и сразу же принялась за дело. Не обращая внимания на крики Гюльмисаль-калфы, достала из колодца несколько вёдер воды и вымыла в комнате пол, вернее, залила его как следует водой. После этого мы сели с Гюльмисаль у колодца и стали чистить овощи.

Легко сказать — «чистить овощи», но какая это, оказывается, тонкая работа! Увидев, как я чищу картофель, Гюльмисаль закричала:

— Дочь моя, ты полкартошки срезаешь с кожурой!

Я удивлённо поглядела на неё:

— А ведь верно, Гюльмисаль, хорошо, что сказала. Эдак я до конца жизни выбрасывала бы зря половину картошки, которую покупала бы на свои трудовые гроши.

В кармане у меня лежала маленькая книжка, куда я решила записывать всё, чему научусь у Гюльмисаль-калфы.

Вопросы так и сыпались на старую черкешенку:

— Дады, сколько стоит одна картофелина?

— На сколько сантиметров, самое большое, надо срезать картофельную шелуху?

— Дады, сколько вёдер воды нужно, чтобы вымыть пол?

В ответ на мои вопросы Гюльмисаль только смеялась до слёз. Не могла же я обучить неграмотную черкешенку новым методам преподавания!

Домашняя работа развлекла меня. Я радовалась: боль вчерашних потрясений начала утихать.

Поставив кастрюли на огонь, мы сели в кухне на чистые циновки.

— Ах, дорогая Гюльмисаль, кто знает, как прекрасны места, куда я поеду! Арабистан мне помнится смутно. Анатолия, конечно, во много раз крас́ивее. Говорят, анатолийцы совсем не похожи на нас. Сами они, говорят, совсем нищие, но зато сердцем богаты, да ещё как богаты!.. У них никто не посмеет попрекнуть совершенным благодеянием не то что бедного сиротку-родственника, но даже своего врага. У меня там будет маленькая школа, я её украшу цветами. А ребят будет в школе целый полк. Я велю им называть себя «аблой». Детям бедняков я буду собственными руками шить чёрные рубашки. Ты скажешь: какими там руками?.. Не смейся. Я и этому научусь.

Гюльмисаль то смеялась, то вздыхала и хмурилась.

— Феридэ, дитя моё, — вдруг начинала она, — ты ступаешь на неверный путь...

— Посмотрим ещё, кто из нас ступил на неправильный путь.

Покончив с хозяйственными делами, я написала тётке грозное письмо. Вот отрывок из него:

«...Буду откровенна с тобой, тётя. Кямран никогда не сказал мне ничего плохого. Это слабый, ничтожный, неприятный человек. Я всегда видела в нём маменькиного сыночка, бесхарактерного, самовлюблённого, избалованного и бездушного. Стоит ли перечислять его добродетели? Он никогда мне не нравился. Я не любила его и вообще никогда не питала к нему никаких чувств. Ты спросишь, как же в таком случае я соглашалась выйти за него замуж? Но всем известно, что чалыкушу — птичка глупая. Вот и я совершила глупость и, к счастью, вовремя опомнилась.

Вы все должны понять, какое страшное несчастье для вашего счастливого семейства могла принесли девушка, так плохо думающая о вашем сыне. И вот сегодня, расставшись наконец с вами, оборвав все связи, я предотвратила это несчастье и тем самым частично отплатила вам за то добро, которое видела все эти годы в вашем доме.

Я надеюсь, после этого письма даже имя моё будет для вас равносильно непристойности. И ещё вам следует знать: неблагодарная, невоспитанная девчонка, которая без зазрения совести пишет столь гнусные слова, может подраться, как прачка, если вы вдруг заявитесь к ней. Поэтому самое лучшее — забыть всё, даже наши имена. Представьте, что Чалыкушу умерла, как и её мать. Можете пролить над ней две-три слезинки, это не моё дело. Только не вздумайте оказывать мне какую-нибудь помощь. Я с отвращением отвергну её. Мне двадцать лет. Я самостоятельный человек и буду жить так, как захочет моё сердце...»

Мне всегда будет стыдно, я всегда буду плакать, вспоминая это бессовестное письмо. Но так было нужно. Иначе я не смогла бы помешать тётке разыскивать меня, возможно даже преследовать. Пусть лучше она сердится и злится, но не тоскует.

***

16 страница18 января 2018, 23:28