Самобичевание
«Хватит контролировать меня!»
Её голос, обычно мелодичный, как перезвон колокольчиков, прозвучал хрипло, с той пронзительной, рвущей душу нотой, которая бывает только у того, кого загнали в угол. Это был крик её души, истерзанной до предела, выжженный болью и вывернутый наизнанку. Он обжёг меня изнутри, растекся по жилам раскалённым свинцом, и самый страшный, самый предательский ужас заключался в том, что я понимала её. До самой глубины своего холодного, мёртвого существа.
Я сама когда-то была этой птицей, бьющейся о невидимые прутья. Моя клетка была сколочена из страха, долга и чужих амбиций, а её — выстроена с такой любовью, с такой заботой, что прутья казались шёлковыми лентами. Но разве от этого не задыхаешься быстрее? Когда знаешь, что тюремщики обожают тебя до слёз?
Я стояла, вцепившись в запястье Джаспера так, что, будь он человеком, на его коже остались бы синяки. Мои пальцы искали в нём точку опоры, островок в бушующем море моего бессилия. И я чувствовала. Чувствовала под подушечками пальцев едва уловимую пульсацию. Это была не его ярость. Это была моя. Моё отчаяние, моя ядовитая ярость, которую он принимал в себя, как земля принимает ливень, безмолвно и терпеливо, лишь бы я не разлетелась на тысячи острых, беспомощных осколков.
«С ними были люди».
Слова Сэма, тяжёлые и влажные, как речные камни, упали в оглушительную тишину и легли на дно, отравляя всё вокруг. Люди. Обычные, тёплые, пахнущие солнцем, хрупкие, смертные люди. И вампиры. Это было противоестественно. Как запах гниения на роскошном пиру. Этот союз нарушал все неписаные законы, всё зыбкое равновесие, которое мы так отчаянно пытались сохранить.
Ирония, горькая и едкая, подступала комком к горлу, которого у меня не было. Мы все дали себе второй шанс. Я, сбежавшая от теней прошлого. Джаспер, нашедший свет после столетий тьмы. Мы выстроили этот хрупкий, прекрасный мирок. А теперь этот шанс, это чудо, что зовётся Ренесме, пытались вырвать у нас.
Её имя пронеслось в сознании не словом, а целой симфонией — смех, разбросанные по полу карандаши, доверчивый взгляд, запах её волос, когда она прижималась ко мне перед сном. И Джаспер, словно услышав этот беззвучный стон, сжал мою руку в ответ. Его дар — то успокаивающее одеяло, что он так часто набрасывал на мои израненные нервы — сейчас был тонким, почти рвущимся щитом, едва сдерживавшим бурю, что бушевала во мне. И я не хотела этого успокоения. Я отвергала его. Я жаждала своей ярости, этого дикого, первобытного гнева, который заставлял бы мир за стенами этого проклятого дома содрогнуться и узнать мою боль.
— Мария.
Его голос был не громче шелеста листьев за окном, лишь шёпотом, рождённым движением губ у моего виска. Но я услышала его так же ясно, как если бы он прозвучал у меня в голове. Это был не упрёк. Это была мольба.
— Дыши.
Я не дышала. Воздух был мне не нужен. Я лишь заставляла свою грудь подниматься и опускаться в насмешке над давно утраченным ритмом жизни. Запах оборотней — дикий, животный, пропитанный потом и яростью, — смешивался с нашим собственным, холодным запахом тревоги, создавая в комнате ядовитый, удушливый коктейль. И сквозь него я чувствовала лишь одно: безжалостную, всепоглощающую тишину. Тишину, которую оставила после себя наша девочка.
Карлайл заговорил, и его голос, обычно мягкий, как бархат, и ясный, как горный родник, прозвучал с новой, отточенной гранью. Он был воплощением разума в этом хаосе, пытающимся набросить узду логики на дикий табун наших эмоций. Но я слышала сталь под этой гладкой поверхностью. Тихий, холодный звон, знакомый до мурашек. Эта сталь появлялась лишь в считанные моменты за всю нашу долгую жизнь — когда под угрозой оказывалась семья. Не просто благополучие, а само её существование. И сейчас она звучала в каждом его слове, острая и безжалостная.
— Нам нужно найти её до них. Кем бы они ни были.
Эдвард стоял, отвернувшись к окну, в котором отражалось лишь наше общее горе. Его плечи были неестественно напряжены, будто тетива, натянутая до предела, готовая выпустить смертоносную стрелу. Он смотрел в пустоту за стеклом, но я знала — его взгляд был обращён внутрь. Его дар, всегда такой надежный компас в океане чужих мыслей, сейчас бился о глухую, немую стену, возведённую его же дочерью. Я видела, как он страдает. Это было не просто отцовское отчаяние. Это была агония существа, насильственно лишённого своего главного чувства, своей сути. Он был слеп, оглушён, и эта внезапная инвалидность сводила его с ума тихой, методичной яростью.
Белла, бледная как полотно, подошла к нему. Её движение было порывистым, но прикосновение — безмерно нежным. Её пальцы легли на его сжатую в бессильном кулаке руку, словно пытаясь вдохнуть в него часть своей собственной стойкости. Потом она подняла голову, и её тёмные, огромные глаза встретились с моими. И в них я не увидела ни упрёка, ни немого вопроса «как ты могла не заметить?». Я увидела отражение собственной души — то же самое дикое отчаяние, ту же самую ярость, что пылала во мне, как пожар.
Я закрыла глаза, пытаясь убежать от её взгляда, но нашла лишь новые муки внутри. Передо мной всплыл образ, выжженный в памяти — тусклый свет экрана её телефона. Всего два слова.
«Сегодня? Ты уверена?»
Они всё спланировали. Пока я играла в учительницу, стараясь казаться старше и мудрее, пока я пыталась нащупать хрупкую, ускользающую связь с Ренесме, пока я с мелом в руках рисовала на доске дурацкие, идеальные яблоки для чужих детей... он вёл свою тонкую, отравленную игру. И она... моя девочка, моя Нэсс... она позволила ему. Она поверила ему больше, чем нам. Больше, чем мне.
В груди что-то сжалось — старый, забытый мышечный спазм, призрак человеческой боли, эхо того времени, когда моё сердце ещё билось и могло разрываться от горя. Оно было таким же настоящим, таким же острым, как если бы я была жива. Это была боль предательства, усугублённая страшным осознанием: её доверчивость могла стоить ей всего.
Карлайл пытался говорить с оборотнями, и сохранять голос ровным, спокойным. Но я, видела, как дрожали его пальцы. Эти руки, способные с хирургической точностью спасать жизни, сейчас не могли удержать от падения самое дорогое, что у нас было.
Эсми стояла рядом с ним, как тень, как часть его самого. Её обычно мягкое, матерински-нежное лицо было искажено гримасой чистой, животной тревоги. В её глазах, обычно таких ясных и добрых, плескался ужас, и она бессознательно теребила складки своего платья, словно ища точку опоры в этом рушащемся мире. Весь наш дом, наша крепость, наш тщательно выстроенный и защищённый мирок, наша прекрасная, хрупкая иллюзия нормальной жизни — всё это рухнуло в одно мгновение, рассыпалось в прах от одного её исчезновения.
Стены дома, которые всегда были символом нашего убежища, вдруг показались мне слишком тесными, давящими. Эта красивая, но безжизненная мебель из светлого дерева, эти изящные картины на стенах... Всё это было всего лишь оболочкой. Искусно сделанной шкатулкой, в которой мы хранили своё хрупкое, драгоценное счастье. А теперь шкатулку грубо вскрыли, её содержимое — нашу любовь, наше доверие, нашу девочку — выбросили в грязь неизвестности и опасности, а мы остались стоять посреди этого опустошённого фарса, беспомощные и оголённые, с обнажёнными нервами и сердцами, разорванными в клочья.
Я не выдержала. Я повернулась и вышла из гостиной, оставив за спиной гул тревожных голосов и тяжёлое молчание. Шла по коридору, не видя ничего вокруг, не ощущая под ногами пола. Моё тело двигалось на автомате, ведомое какой-то глухой, инстинктивной потребностью. Дверь в комнату Ренесме была приоткрыта, как будто она только что вышла на минутку. Я зашла внутрь.
И меня ударило. Ударило волной её присутствия. Воздух всё ещё пах ею — сладковатый, нежный аромат её шампуня с запахом ягод, смешанный с едва уловимым, уникальным и таким родным запахом её кожи. Её любимая тёмно-бордовая кофта с вышитым оленем была небрежно брошена на покрывало, сохранив очертания её плеч. На столе, под лампой с тёплым светом, лежал раскрытый учебник по химии, на полях — её аккуратные, старательные пометки. Всё было на своих местах. Всё кричало о её присутствии, о её жизни. Всё было так, будто она вот-вот вернётся, заскочит в комнату, улыбнётся мне и начнёт рассказывать о своём дне. Но это была самая жестокая, самая изощрённая ложь.
Я подошла к столу, и мои пальцы, холодные и чуть дрожащие, медленно провели по гладкой обложке её тетради. Она научилась скрывать. От Эдварда, чей дар всегда был для неё открытой книгой. От Джаспера, чувствовавшего малейшую рябь на воде её эмоций. От всех нас, кто любил её больше жизни. Ради него.
Какая же титаническая, всепоглощающая сила должна была быть в этом чувстве, чтобы заставить её так поступить? Чтобы возвести эти невидимые стены, научиться обманывать тех, кому она доверяла всегда? Или... Или это была не сила? Может, это была слабость? Та самая человеческая, хрупкая слабость, которая заставляет цепляться за первую соломинку, за обещание понимания, даже если это обещание — лишь обманчивый мираж?
***
Лес поглотил их, как тёплое, тёмное, живое одеяло, сотканное из шепота листьев и запаха влажной земли. Ветви, словно цепкие пальцы, хлестали по рукам и лицу Ренесме, оставляя на коже тонкие, горящие полоски. Но она почти не чувствовала боли — лишь огромную, онемевшую пустоту внутри и ледяные дорожки слёз, которые высыхали на её щеках, стягивая кожу. Она шла, не оглядываясь, и её ноги, обычно такие сильные и послушные, сейчас казались ватными, чужими, предательски подкашивались на каждом шагу. Позади, в том мире, что остался за спиной, ещё гремели отголоски голосов — голосов, полных недоверия, укора и боли, которая резала её острее любой ветки. А впереди была лишь бездонная тьма и его рука, твёрдо и надёжно сжимающая её пальцы, словно единственный якорь в бушующем море.
Лиам вёл её без колебаний, его движения были отточенными и безошибочными. Его шаги были бесшумными, уверенными, будто он знал каждую кочку, каждый скрытый корень, каждую тропинку в этом лесу. Он был частью этой ночи, частью этой чащи. Он вёл её к тому, что называл «убежищем» — заброшенной лесной сторожке, затерянной в самой гуще, известной, как он утверждал, только ему одному.
Они ворвались внутрь, захлопнув за собой покосившуюся, скрипящую дверь, отсекая себя от внешнего мира. Воздух внутри был спёртым, густым, пах пылью, гниющим деревом и годами забвения. Лунный свет, пробиваясь сквозь запылённое, украшенное паутиной окно, рассекал темноту бледным, холодным лезвием, выхватывая из мрака клочки старой мебели и груды хлама.
Ренесме прислонилась к шершавой, прохладной стене, её грудь вздымалась в судорожной, прерывистой попытке поймать воздух, который, казалось, превратился в острые осколки стекла, ранящие её изнутри. Слёзы вновь хлынули из неё потоком — беззвучные, горькие, отчаянные, оставляющие солёные, жгучие дорожки на её разгорячённой коже.
Лиам не подходил. Он стоял в нескольких шагах, его высокий силуэт был напряжённым, как у готового к прыжку зверя. В его глазах, казавшихся в полумраке совсем тёмными, бездонными, бушевала настоящая буря — ярость, боль, вина и что-то ещё, неуловимое и сложное. Он видел, как она разваливается на части, как её хрупкие плечи трясутся от рыданий, и каждый её сдавленный вздох отзывался в нём жгучей, почти физической болью. Его инстинкт, глухой и мощный, кричал ему — обнять её, прижать к своей груди, закрыть своим телом от всего мира, шептать слова утешения в её шелковистые волосы. Но другая часть его, та, что была выжжена до тла ненавистью и годами тщательного планирования мести, цепенела, парализованная холодным расчетом и грузом предстоящего выбора.
— Они... они не понимают, — выдохнула она, наконец, и её голос был сорванным, детским, полным надлома. — Они видят только своё. Свои правила. Свой контроль. Свои страхи.
Он молчал. Его пальцы сжались в кулаки так сильно, что ногти впились в ладони, оставляя на коже полумесяцы. Он думал о Марии. О её холодном, идеально-прекрасном лице, которое он видел в своих кошмарах с того самого дня, когда память вернулась к нему. О том, как её образ сливался с образом тех, кто отнял у него всё — сестру, мать, детство, веру. А теперь он стоял здесь, в шаге от её племянницы, от её плоти и крови, и эта племянница, эта невинная душа, плакала, потому что её семья, её кровь, была ему ненавистна.
— Они... боятся за тебя, — прошептал он, и слова показались ему едкой желчью на языке. Это была правда, горькая и неудобная, но не вся правда. Не та, что грызла его изнутри.
— Я не хочу их страха! — она выпрямилась, смахнула слёзы тыльной стороной ладони резким, почти яростным движением. В её глазах, налитых серебристым лунным светом, вспыхнул живой, обжигающий огонь. — Я хочу их доверия! Хочу, чтобы они видели во мне не вечного ребёнка, не хрупкую диковинку, а... а личность. Кто-то, кто может сам выбирать. Кто может ошибаться. Кто может любить.
Слово «любовь» повисло между ними, хрупкое и опасное, как пузырёк с ядом. Лиам почувствовал, как что-то сжимается у него в груди, холодный ком, мешающий дышать. Он сделал шаг вперёд, преодолевая невидимое сопротивление, потом ещё один, медленно. Расстояние между ними сократилось, наполнилось напряжённым, почти осязаемым трепетом. Он видел, как в её глазах, полных слёз, отразился его собственный, измученный образ.
— Тебе нужно поспать, — его голос прозвучал приглушенно, уткнувшись губами в ее волосы.
Ренесме не ответила. Она уткнулась лицом в грубую ткань его куртки, вдыхая знакомый, горьковатый запах дыма и леса — запах, который стал для нее синонимом свободы и боли одновременно. Этот аромат въелся в ткань, смешался с потом и ночной сыростью, и теперь казался единственной реальной вещью в этом рушащемся мире.
— Я не хочу возвращаться, — прошептала она, когда слёзы начали иссякать, оставляя после себя лишь горькую, выжженную опустошённость. Голос её был хриплым от плача, детски-беззащитным. — Я не могу. Не сейчас. Не после всего этого.
Лиам медленно отстранился — не отпуская, но создавая между ними крошечное пространство, достаточное, чтобы посмотреть ей в глаза. Его серые глаза, обычно такие холодные и нечитаемые, как сталь в пасмурный день, сейчас были полны бури. В них плясали отблески лунного света и что-то ещё — мучительная внутренняя борьба, ярость, направленная на самого себя, и щемящая, запретная нежность.
— Тебе не придётся, — его голос прозвучал низко и хрипло, обжигающе искренне. Слова казались вырванными из самой глубины его существа.
Он поднял руку, и его большой палец, шершавый от работы и оружия, с невероятной, почти пугающей осторожностью провёл по её мокрой, распухшей щеке, смахивая остатки слёз. Его прикосновение было обжигающе тёплым, живым пятном на её озябшей коже, и оно отозвалось в ней странной дрожью — смесью облегчения и нового, тревожного напряжения.
Он касался её, и его собственная душа разрывалась на части, раздираемая противоречиями. Каждое её всхлипывание, каждый прерывистый вздох отзывались в нём эхом его собственных, давно похороненных, проглоченных слёз. Слёз того мальчика, который стоял на могилах матери и сестры, мальчика, который в один миг потерял всё, что имел, и чьё сердце заполнилось только пеплом и ненавистью.
Он смотрел на её волосы, шелковистые и пахнущие полевыми цветами под его подбородком, на хрупкие, вздрагивающие от остаточных рыданий плечи. Она была самой чистой, самой светлой и беззащитной вещью, что случалась с ним за всё время его тёмной, одержимой местью жизни. Солнечным зайчиком, забредшим в подвал, полный теней. А он... он был грязью у её ног. Лжецом. Орудием, направленным в самое сердце её семьи, в тех, кого она, несмотря ни на что, любила.
Первый луч солнца, бледный и жидкий, словно разбавленное молоко, пробился сквозь узкую щель в покосившейся ставне и упал ей на веко, заставив медленно открыть глаза. Ренесме лежала, свернувшись калачиком на грубом, пропахшем пылью и временем диване в заброшенной хижине, укрытая одной лишь его курткой. Его запах всё ещё витал в воздухе, пропитывая собой всё вокруг. Но за ночь что-то изменилось. Теперь этот аромат не казался успокаивающим. Он пах побегом. Пах опрометчивым, безрассудным поступком. Пах горькой, неприкрытой ошибкой.
Сознание возвращалось к ней не спеша, как тягучий, мутный прилив, неся с собой не острые осколки вчерашней ярости, а нечто худшее — тяжёлые, тупые обломки осознания. Боль от сказанных слов, жгучая ярость — всё это выгорело за ночь, оставив после себя лишь тяжелый, унылый, давящий пепел стыда. Перед её внутренним взором вставали образы, от которых сжималось всё внутри: лицо матери, искажённое не гневом, а безмолвным, всепоглощающим горем; пустые, потухшие глаза отца, в которых читалась не просто боль, а настоящая пропасть; оглушительная, гробовая тишина, повисшая в доме после того, как дверь захлопнулась за её спиной.
«Что я наделала?»
Мысль была тихой, как одинокая капля воды, падающая в глубоком колодце в полной тишине. Она отдавалась эхом в самой её душе. Она не просто сбежала. Она поступила как трусиха. Она взяла свою боль, свою обиду, вылепленную в острый, отравленный нож, и швырнула его в тех, кто любил её больше жизни, а сама убежала в ночь, не оглядываясь, не дав им ни шанса, ни слова. Она, которая так яростно кричала о том, что её не понимают, сама не потрудилась понять их страх — древний, животный, инстинктивный. Не поняла их любовь — такую же неотъемлемую часть их сущности, как клыки, бессмертие и жажда крови.
Она с трудом приподнялась на локте, тело ломило от неудобной позы и нервного перенапряжения. Взгляд её упал на Лиама. Он сидел на полу, у двери, прислонившись затылком к грубому деревянному косяку. Он не спал. Его глаза были открыты и пристально, почти невидяще, смотрели в пыльную пустоту перед собой. Пальцы его правой руки медленно, с каким-то гипнотическим, нервным ритмом сжимали и разжимали корпус телефона, будто он решал, сделать ли тот самый звонок, который мог всё изменить. В сером, безрадостном утреннем свете он казался измождённым, почти призрачным, будто вся его энергия, вся его воля ушли на то, чтобы просидеть так всю ночь. Он защищал её. От внешнего мира. От возможных опасностей. И, как она с ужасом, холодной волной накатывающим на сердце, начала понимать, возможно, и от самой себя. От её внезапных порывов.
— Лиам, — её голос прозвучал в утренней тишине, хриплый от недавних слёз и тяжёлого, беспокойного сна.
Он вздрогнул, словно его ударили током, резко вынырнув из пучины собственных мрачных мыслей. Его взгляд, секунду назад блуждавший где-то в небытии, мгновенно сфокусировался на ней, пронзительный и напряжённый. И в них она увидела отражение собственной души — ту же самую внутреннюю борьбу, то же смятение, тот же раздирающий душу конфликт между желанием и долгом, между порывом и страхом.
— Ты в порядке? — его голос прозвучал низко, прокрученным сквозь часы бессонницы.
Ренесме медленно покачала головой, смахивая с ресниц предательски навернувшуюся влагу, которая застилала мир лёгкой, дрожащей пеленой.
— Нет. Я... я не в порядке. — Она глубоко вздохнула, чувствуя, как воздух обжигает лёгкие, собираясь с духом, чтобы выговорить самое трудное. — Я была ужасна. Эгоистична и жестока. Они... они не заслужили этого. — Она подняла на него взгляд, широко распахнутый, полный мольбы и отчаянной надежды на понимание. — Мне нужно вернуться, Лиам. Мне нужно их увидеть. Извиниться.
Она замерла в ожидании, внутренне сжавшись, готовая к протесту, к вспышке гнева, к горькому разочарованию в его глазах. Но ничего этого не последовало. Его лицо лишь исказилось от странной, глубокой, неизбывной боли, будто она воткнула ему нож в самое сердце. Он закрыл глаза на мгновение, длинное и тягучее, словно принимая некий приговор, обрекая себя на что-то неизбежное, а потом кивнул, коротко и резко.
— Хорошо.
Он поднялся, его движения были скованными, неестественными, будто каждое давалось ему с огромным, нечеловеческим усилием, будто он поднимал непосильную тяжесть.
— Я провожу тебя до опушки леса. Чтобы ты была в безопасности.
Он протянул ей его же куртку, и их пальцы едва коснулись на мгновение. Его прикосновение было ледяным, безжизненным, словно он уже отгораживался от неё, уходя в себя. Он упорно отводил взгляд, не в силах смотреть ей в глаза, и в груди у Ренесме сжалось что-то холодное, тяжёлое и тревожное, предвещающее беду. Это была не просто грусть от предстоящего расставания. Это было что-то глубже, что-то окончательное и необратимое, зловещая тень, лёгшая между ними.
— Лиам, что с тобой? — прошептала она, и её голос дрогнул от нахлынувшего страха.
— Позже, — он резко, почти грубо отвернулся, разрывая этот хрупкий миг. — Сначала тебе нужно домой.
В этот момент скрипнула дверь — протяжный, жалобный звук, нарушивший хрупкое напряжение между ними.
Они оба вздрогнули, как преступники, застигнутые на месте преступления. В проёме, залитая потоками утреннего солнца, что делало её почти сияющим видением, стояла девушка. Она была одета в простое, но безупречно скроенное платье песочного цвета, а её светлые, почти белоснежные волосы были небрежно, но с изящной небрежностью убраны в низкий пучок, от которого мягко отсвечивали отдельные прядки. На её удивительно прекрасном лице играла лёгкая, сердечная улыбка, а в изящных руках она держала плетёную корзинку, прикрытую накрахмаленной клетчатой салфеткой, из-под которой исходил соблазнительный аромат свежей выпечки.
— Лиам! Вот ты где! — её голос прозвучал тёпло, как летнее утро, и с той самой ноткой лёгкого, почти привычного упрёка, которую можно услышать только у самых близких людей. — Я чуть не поседела от волнения! Опять где-то пропадаешь, даже не потрудившись предупредить!
Она переступила порог, и её сияющий, как горный хрусталь, взгляд скользнул по комнате, пока не упал на Ренесме. И здесь её лицо изобразило самое искреннее, самое неподдельное, почти детское удивление. Она замерла на месте, широко распахнув свои бездонные глаза, в которых смешались изумление и любопытство.
— О! Простите, я не знала, что у тебя... гостья, — произнесла она, и в её голосе прозвучала лёгкая, смущённая заминка.
Лиам застыл, как глыба льда. Каждая мышца его тела напряглась до предела. Его лицо стало непроницаемой маской, но Ренесме, научившаяся читать самые тонкие оттенки его настроения, уловила в нём мгновенную вспышку шока и глубочайшее, всепоглощающее напряжение, будто он увидел призрак. Он сглотнул, и его кадык нервно дёрнулся, прежде чем он сумел заговорить. Голос его прозвучал натянуто, неестественно ровно.
— Сара... это Ренесме. Ренесме, это моя сестра, Сара.
— О, Боже, — Сара мягко, почти музыкально ахнула, и её взгляд наполнился неподдельным, живым интересом и тёплым участием. Она сделала несколько лёгких шагов вперёд, и с ней в спёртое воздушное пространство хижины ворвался свежий, цветочный аромат — смесь полевых цветов и того самого, невероятно аппетитного запаха свежей сдобы из корзинки. — Очень, очень приятно, Ренесме. Прости за это внезапное вторжение. Этот бестолковый братец мой, — она бросила на Лиама взгляд, полный сестринской досады и снисходительной нежности, — вечно заставляет меня волноваться, пропадая бог знает где.
Ренесме, ошеломлённая и сбитая с толку этой неожиданной встречей, смогла лишь смущённо пробормотать, чувствуя, как жар заливает её щёки:
— Вам нечего извиняться... Здравствуйте.
— Здравствуй, дорогая, — голос Сары был бархатным, обволакивающим, словно тёплое какао в холодный день. Она внимательно, но мягко посмотрела на Ренесме, и её пронзительный взгляд стал тёплым, почти матерински-заботливым. — Ты... прости, если я слишком бестактна, но ты не из тех новых учениц в школе? Лиам как-то обмолвился, что там появилась очень способная, необыкновенная девочка. Неужели это ты?
Её тон, её лёгкие жесты, её искреннее беспокойство о брате и неподдельное любопытство выглядели настолько подлинными, так органично вписывались в картину нормальной, человеческой жизни, что ледяной ком сомнений и страха в груди Ренесме начал таять, уступая место растерянности и смутной надежде. Эта девушка была человеком. Настоящим, тёплым, живым, пахнущим солнцем, хлебом и беззаботной заботой. Она не была холодным, сверкающим, пугающе идеальным существом вроде её семьи. Она была... другой. Обычной.
— Да, это я, — призналась Ренесме, и её голос прозвучал тише, покаявшись в этом невольном признании, чувствуя, как её щёки розовеют от смущения и неожиданного, щемящего облегчения.
— Я так и думала! — Сара улыбнулась ещё шире, и её лицо озарилось таким радушием, что в него хотелось верить безоговорочно. — Лиам в последнее время стал таким задумчивым, таким отрешённым, и я сразу поняла — тут явно замешана девушка. — Она подмигнула Ренесме с лёгкой, заговорщицкой улыбкой, а потом её выражение лица стало более серьёзным, глубоким, полным неподдельного участия. — А ты, милая, вся просто излучаешь волнение. Что-то случилось? Может, я могу чем-то помочь? Иногда поговорить с кем-то со стороны бывает куда полезнее.
И она распахнула руки в простом, но красноречивом жесте — не для объятия, а как универсальный символ открытости, готовности принять и поддержать. Этот жест был подобен распахнутому окну в душной комнате, и Ренесме, изголодавшаяся до боли по простому, человеческому пониманию, по кому-то, кто не станет тут же осуждать её семью, выискивать скрытые мотивы или смотреть на неё как на чудовищную диковинку, почувствовала, как последние остатки её защитных стен с грохотом рушатся. Эта девушка с бездонными глазами и запахом свежего хлеба казалась таким же убежищем, как и эта заброшенная хижина. Только это убежище было тёплым, пахнущим домом и безоговорочным принятием, о котором она так отчаянно мечтала.
Она даже не посмотрела в сторону Лиама, не увидела его одеревеневшую, как у статуи, позу, не уловила в его глазах, прикованных к Саре, немое отчаяние и предостережение, кричащее о смертельной опасности. Всё её существо, всё её израненное внимание было приковано только к этой сияющей, понимающей улыбке, к этому тёплому голосу, который обещал простое решение всех её сложных проблем.
— Всё сложно, — выдохнула Ренесме, и её собственный голос прозвучал хрупко и надломленно, дрогнув на последнем слоге, выдав всю глубину её смятения. — Я... я поссорилась с родителями. И сбежала.
Сара приложила изящную, почти фарфоровую руку к груди, и её лицо выразило самое неподдельное, глубокое сочувствие, в котором, казалось, растворялись все её собственные заботы.
— Ах, детка моя... Я так тебя понимаю. До слёз понимаю. Семья — это порой самое сложное испытание в мире. — Её голос стал тише, доверительным. — Но они, наверное, сейчас сходят с ума от волнения. — Она на мгновение перевела взгляд на Лиама, и в её глазах мелькнул мягкий, но ощутимый укор. — И ты, братец, хоть бы позвонил сразу, чтобы я знала, что вы целы и невредимы? Мы же могли помочь вам по-человечески, а не прятаться в этой сырой развалюхе, — она с лёгким пренебрежением обвела взглядом хижину, и это пренебрежение к месту косвенно возвышало Ренесме, как будто говоря: «Ты заслуживаешь лучшего».
Она говорила так естественно, так убедительно, будто они с Лиамом и Ренесме были одной маленькой, нелепой командой, попавшей в переделку, а её появление было не внезапным вторжением, а логичным, долгожданным завершением их ночного побега, появлением старшей, мудрой сестры, которая сейчас всё расставит по местам. И Ренесме, ослеплённая острой, почти физической потребностью в простом решении и невыразимо желанном человеческом тепле, безоговорочно поверила ей. Она увидела в Саре не скрытую угрозу, а спасительницу, союзницу в её одинокой войне за самостоятельность. И это ослепление, эта доверчивость, рождённая отчаянием, была самой искусной, самой безжалостной ловушкой из всех, что могли бы для неё приготовить. Ловушкой, приманкой в которой было именно то, чего она жаждала больше всего на свете.
***
Вольтерра. Город, застывший во времени, где каждый камень дышал древностью, а воздух был густым и тяжёлым от пыли веков. Элис стояла в своих покоях — роскошных, безупречных, но от этого ещё более напоминающих позолоченную тюрьму. Её тонкие, почти прозрачные пальцы скользили по причудливой резьбе мраморного подоконника, будто по шрифту Брайля, пытаясь прочесть в холодных, замысловатых узорах ответ на вопрос, что мучил её сильнее любой физической боли.
Внутри неё бушевал настоящий хаос, оглушительный и беспощадный.
Её видения, обычно такие ясные и отчётливые, сейчас приходили к ней обрывками — как клочки дорогого, но порванного в клочья шёлка, которые яростный ветер вырывал у неё из рук, не давая собрать воедино. Они были смутными, затуманенными, лишёнными привычной кристальной чёткости, и от этого становились лишь более ужасающими. Неопределённость была хуже самой чёткой катастрофы.
Тёмный, негостеприимный лес. Сплетение голых, костлявых ветвей, что хватаются за одежду, как пальцы скелетов. Ренесме. Её сердце колотится в унисон с трепетом листьев. Она бежит, задыхаясь, её ноги путаются в корнях. А потом... тень. Неясная, бесформенная, но несущая неотвратимую угрозу. Опасность. Не мгновенная, не вспышка ярости, а нечто куда более страшное — медленная, ползучая, разъедающая душу, как самый изощрённый яд.
Элис сжала виски кончиками пальцев, пытаясь унять пульсирующую боль, что сверлила её изнутри, угрожая расколоть её бессмертный разум. Она изо всех сил пыталась разглядеть дальше, пробиться сквозь пелену, увидеть лицо угрозы, конкретное место, точное время. Но будущее, всегда бывшее для неё открытой книгой, сейчас упрямо затягивалось непроглядным туманом, словно кто-то намеренно водил по страницам мокрой тряпкой, размазывая чернила, смазывая все контуры. Эта неопределённость, это ощущение слепоты были для неё пыткой. Это означало, что в самом механизме судьбы что-то пошло не так. Что-то фундаментальное сломалось.
И самый глубокий, леденящий душу ужас заключался даже не в самой угрозе Ренесме, а в их нынешнем местоположении. Логово Вольтури. Сердце древней, безжалостной власти. И если Аро узнает... если его алчный, всевидящий взгляд прочтёт в её смутных видениях малейшую угрозу такому редкому, уникальному существу, их величайшей диковинке...
Лёд, острый и колкий, пробежал по её позвоночнику, заставив всё её существо сжаться. Аро не просто заинтересуется. Он потребует полного контроля. Он захочет, чтобы Ренесме была здесь. Под рукой. Наблюдаемой, изучаемой, как редкий, бесценный экспонат в его коллекции. А семья... её семья, гордая и любящая, никогда не позволит этого. Карлайл не согласится на такое пленение. Эдвард, с его отцовской яростью, тем более. И тогда хрупкий, выстраиваемый годами мир, этот шаткий мост между их семьёй и всемогущими правителями, рухнет в одночасье. Началась бы война. Война, в которой они, при всей своей силе, были бы заранее обречены. И виной всему станут её видения, которые она не смогла скрыть.
Она чувствовала его приближение прежде, чем услышала шаги. Деметрий. Его присутствие было ощутимым, как тёплый, тяжёлый бархатный плащ, наброшенный на её вечно зябнущую, трепетную душу. Он был её тихой гаванью в вечном шторме видений. Он вошёл в комнату беззвучно, как тень, но аура его спокойной, незыблемой силы наполняла пространство, вытесняя собой давящую пустоту.
— Элис.
Одно только её имя на его устах звучало не просто как обращение. Это было обещание защиты, стабильности и той безоговорочной преданности, которую она чувствовала каждую секунду их совместной жизни. Она почувствовала, как его большая, сильная рука легла ей на плечо, и под этим прикосновением её собственное, сжатое в тугой комок напряжение на мгновение отступило, растворившись в знакомой, незыблемой уверенности, что он излучал.
И именно поэтому, именно из-за этой абсолютной веры в него, она не могла ему сказать.
— Ты взволнована. — Его пальцы, лежащие на её плече, слегка сжали его, и это лёгкое давление было одновременно и вопросом, и попыткой удержать, придать сил.
Она повернулась к нему, каждое движение её тела было отточенным, контролируемым. Она заставила свои губы растянуться в лёгкую, беззаботную улыбку — ту самую, что она отрепетировала для тысяч незначительных моментов. Улыбку, которая должна была убедить весь мир, что с Элис Каллен всё в полном порядке.
— Деметрий. Всё в порядке. Просто... мысли, — её голос прозвучал нарочито легко, но где-то в глубине, в самой грудной клетке, пряталась предательская дрожь.
Он смотрел на неё своими тёмными, проницательными глазами. Он не был телепатом, но он знал её лучше, чем кто-либо во всём мире. Он читал её, как открытую книгу, по малейшему движению ресниц, по едва уловимому, почти несуществующему напряжению в уголках её губ. Он чувствовал ту мелкую, внутреннюю дрожь, которую она так тщательно скрывала от всего мира, но не могла скрыть от него.
— Видение?
Сердце Элис — орган, давно замолкший, но в такие моменты яростно напоминавший о себе призрачной болью, — сжалось. Она видела в его твёрдом, открытом взгляде не просто любопытство или беспокойство. Она видела готовность. Ту самую, что заставляла его быть её щитом. Готовность бросить вызов хоть всему миру, разорвать на части любого, будь то человек, вампир или сам дьявол, если того потребуют её покой и безопасность.
И в этой готовности заключалась главная, самая страшная опасность. Потому что Деметрий, при всей его безграничной преданности ей, был прежде всего и стражем Вольтури. Его долг, его клятва, данная Аро, были вплетены в саму суть его существа. И он, человек чести до самого мозга костей, чья порядочность была выкована в огне древних законов, не смог бы солгать своему правителю. Не смог бы утаить информацию о потенциальной угрозе такому уникальному, такому ценному активу их мира, как Ренесме. Его честь не позволила бы ему сделать такой выбор, даже если бы этим выбором была бы она, Элис. И именно это понимание разрывало её на части, заставляя прятать правду за лёгкой улыбкой и отводить взгляд от тех глаз, что видели её насквозь.
Она мягко положила свою маленькую, почти невесомую руку поверх его мощной ладони, лежащей на ее плече. Старалась, чтобы ее прикосновение было легким, как дуновение ветерка, успокаивающим.
— Просто обрывки. Ничего важного, — ее голос прозвучал нарочито легко, но в самой его глубине пряталась хрипотца напряжения. Она сознательно отвела взгляд к высокому арочному окну, где закат, словно раскаленная лава, заливал древние черепичные крыши Вольтерры кроваво-красным, зловещим светом. — Иногда будущее просто... капризничает. Отказывается показывать карты. Ты же знаешь.
Она чувствовала, как его молчаливое недоверие нависает между ними тяжелой, гнетущей тучей, готовой разразиться грозой. Он знал. Считывал каждую фальшивую нотку в ее голосе, каждую искусственную складку на ее лице. Он чувствовал невидимый, но прочный барьер, который она возвела, и это ранило его глубже любого клинка. Она уловила, как на долю секунды в его обычно непроницаемом взгляде мелькнула тень настоящей, немой боли. Боль от осознания, что ей, его вторая половина, его спутница, не может доверять ему в этот момент. Боль от того, что ее что-то терзает и пугает, а он, ее защитник, бессилен это исправить, потому что ей от него требуется лишь молчаливая игра.
Но это холодное отчуждение было меньшим из двух зол. Лучше его молчаливая обида, терзающая ее собственную душу, чем риск того, что его непоколебимая честь и чувство долга заставят его пойти к Аро и доложить о тревожных видениях. Лучше его временное, пусть и ранящее недоверие, чем вечный, безрадостный плен для Ренесме в этих мрачных стенах и неминуемая гибель для их семьи в войне с Вольтури.
— Всё в порядке, моя любовь, — снова прошептала она, поднимаясь на цыпочки, чтобы ее губы коснулись его щеки. Ее поцелуй был легким, как прикосновение лепестка, к его холодной, идеально гладкой коже, и она почувствовала, как все его тело на мгновение замерло, все еще оставаясь напряженным, не поддаваясь ее ласке. — Я просто соскучилась по дому. По всем.
Это была не совсем ложь. Тоска по Форксу, по хаотичному, наполненному жизнью и свету дому Калленов, по их перебивающим друг друга голосам, по смеху, по самой сути того, что они называли семьей — все это было горькой, но чистой правдой. И она вложила всю горечь этой тоски в свой голос, надеясь, что он примет ее за единственную причину ее подавленности и тревоги.
Деметрий не ответил. Не сказал ни слова. Он просто смотрел на нее, его темные, проницательные глаза, казалось, пытались прожечь ее внешнюю оболочку и проникнуть в самую суть ее существа, вырвать правду силой своей воли. Затем, после тягостной паузы, он медленно, почти механически кивнул, принимая — или делая вид, что принимает — ее жалкое объяснение.
— Хорошо, — сказал он просто, но в этом коротком слове прозвучал отзвук чего-то надломленного, какой-то хрупкой связи, давшей трещину.
Он обнял ее, и она прижалась к его недвижимой, могучей груди, закрыв глаза, чтобы не видеть пустоты в его взгляде. Но под веками ее ждали другие образы — смутные, пугающие. Тень, скользящая между деревьями. Испуганные, широко распахнутые глаза Ренесме, полные слез и недоумения. И она осознавала с леденящей душу ясностью. Она должна была действовать в одиночку. Она должна была найти способ, хитрый и безошибочный, чтобы предупредить их, не привлекая внимания древних, всевидящих существ, в чьей безжалостной власти они сейчас находились. Это была самая опасная и сложная игра в ее долгой жизни, и ставкой была жизнь той, что была ей как родная дочь. И безоговорочное доверие того, кто был для ней всем — ее любовью.
И пока она стояла в его объятиях, притворяясь, что все в порядке, притворяясь, что между ними нет этой пропасти, Элис чувствовала, как леденящее одиночество медленно, но верно смыкается вокруг нее, образуя безвоздушное, давящее пространство.
