Глава 11: Город-Призрак и Воспоминания (Руины Конаково или Кимры)
Каменное Безмолвие Конаково
Воздух над Конаково был не просто холодным, он был мертвым. Это был запах старой, истлевшей памяти, смешанный с едким привкусом сырости и металлической ржавчины. Каждый вдох казался попыткой втянуть в легкие пыль чужих несбывшихся снов. Город раскинулся перед Иваном и Надей, как гигантский, израненный зверь, его хребет — линия горизонта — изрезан острыми остовами высотных зданий, что вздымались к небу, подобно почерневшим, обглоданным костям. Солнце, пробиваясь сквозь рваные края свинцовых туч, не приносило тепла, лишь выхватывало из сумрака жуткие детали: застывшие в немом крике оконные проемы, черные дыры, из которых когда-то струился свет и смех, а теперь лишь свистел ветер, напевая траурную колыбельную. Этот звук был единственным живым шорохом в царстве каменной тишины — низкий, заунывный вой, пробирающий до самых костей, словно дух самого города оплакивал свою участь.
Иван чувствовал, как эта мертвенная атмосфера давит на него, обволакивает, проникая под одежду, оседая инеем на волосах. Каждый его шаг по треснувшему, вспученному асфальту отдавался глухим, неуютным эхом, которое, казалось, поглощала сама пустота. Дороги, когда-то гудевшие от потоков машин, теперь были изувечены, разорваны, их полотно расходилось широкими, гниющими шрамами. Дикие лианы, похожие на исполинских, ядовито-зеленых змей, душили остатки бетонных колонн, обвивали покосившиеся балконные ограждения, их цепкие отростки ползли по стенам, покрытым ржавыми потеками, как слезы застывшей боли. Молодые, наглые деревца с тонкой, но упрямой порослью пробивались прямо сквозь фундаменты, из оконных проемов, из расщелин в стенах, их корни-щупальца разрывали некогда крепкий бетон, превращая когда-то стройные ряды многоэтажек в хаотичные нагромождения щебня, кирпича и арматуры, сквозь которую, как через прорехи в одежде, виднелось серое небо. Пахло пылью, разлагающейся зеленью, и чем-то острым, металлическим — запахом тлена, который въедался в ноздри, заполняя легкие.
Вдалеке, на одном из перекрестков, ржавым памятником человеческой гордыни лежал опрокинутый остов трамвая. Его искореженные рельсы, изогнутые, как позвоночник древней рептилии, уходили в никуда, обрываясь у заваленных груд строительного мусора. От него веяло не только ржавчиной, но и затхлостью старой обивки, сладковатым, приторным запахом разложения и едва уловимым ароматом, похожим на запах замерзшей электроники. «Здесь тысячи жизней сгорели, как осенние листья, в одночасье. И ничего не осталось. Только этот скелет, этот каменный призрак былого величия», — пронеслось в голове Ивана. Он ощущал холод металла винтовки в руке, сухость на губах, но самым тяжелым грузом было это невыразимое, всеобъемлющее чувство потери, которое витало в воздухе, словно незримая, ледяная дымка. Это был не просто город, это был огромный, безмолвный склеп, где каждый квадратный метр был пропитан невыносимой, всепоглощающей тоской. Их шаги отдавались, словно стук молотка по крышке гроба.
Надя, обычно такая бойкая и энергичная, здесь двигалась медленнее, её обычно звонкий голос умолк, уступив место внутренней тишине. Она то и дело останавливалась, склоняла голову, прислушиваясь к шепоту ветра, который, казалось, был единственным живым звуком в этом кладбище бетона и стали. Иногда ветер, пробираясь сквозь трещины в стеклах и пустые дверные проемы, издавал тонкий, высокий стон, похожий на протяжный, страдальческий крик, от которого по коже бежали мурашки, а волосы вставали дыбом. Этот звук не просто пугал, он давил на нервы, заставляя внутренности сжиматься в холодный узел. Надя чувствовала, как ее легкие сжимаются от вдыхаемой пыли, смешанной с запахом плесени. Она крепче прижимала к себе свой вещмешок, словно пытаясь защититься от невидимой, но всепроникающей ауры запустения.
Тень Мишки и Шепот Потерянных Знаний
Их путь лежал мимо полуразрушенного здания, в котором легко угадывались очертания бывшего детского сада – низкие окна, обвалившаяся часть стены, поросшая диким хмелем. Под грудой обломков, где когда-то, возможно, была игровая площадка, Надя заметила нечто мягкое, выбивающееся из-под кучи кирпичей. Она резко остановилась, словно невидимая нить дернула ее за сердце. Осторожно, почтительно присела на корточки, ее пальцы, привыкшие к грубой работе и холоду, дрогнули, когда она потянулась к находке. Из-под обломков, словно призрак прошлого, показался плюшевый мишка. Его некогда пушистая, мягкая шкурка превратилась в скомканный, жесткий от грязи и влаги войлок, который едва сохранил былую форму. Один стеклянный глаз был оторван, другой – потускнел и смотрел в небо с безучастной, почти обвиняющей пустотой, словно вопрошая, «Почему?». Место, где когда-то было ухо, зияло рваной, грязной дырой. Надя бережно подняла его, ее большой палец коснулся холодного, влажного меха.
«Он... совсем как мой», — прошептала она, ее голос был едва слышен, как шелест осеннего листа, опавшего на камни. В ее глазах, обычно таких живых и любопытных, мелькнула тень невыразимой тоски. Это был не ее мишка, у нее не было такого в детстве, проведенном в стерильном бункере. Но это был образ. «Он, наверное, ждал своего ребенка. Ждал. До самого конца, пока стены не рухнули, пока не стало слишком поздно». Она прижала медведя к себе, и этот жест, такой простой и естественный, был полон невыразимой нежности и глубокой, личной печали. Образ маленькой девочки, бросившей своего мишку в спешке, возможно, в последний раз, встал перед ее внутренним взором. Недоигранная игра. Недосказанная сказка на ночь. Эти мысли давили на нее, как тонны обломков, словно кирпичи со стен рухнули прямо ей на сердце. Скулы ее сжались, и она прикусила губу, чтобы не выпустить рвущийся из груди вздох.
Рядом, в распахнутом шкафчике, чудом уцелевшем от огня и времени, Надя обнаружила старые школьные учебники. Она провела рукой по их влажным, слипшимся страницам, от которых исходил запах гнилой бумаги, смешанный с запахом сырости и пыли: «Азбука», «Математика для 2-го класса», «Природоведение». На обложке одного из них, с названием «Родная Речь», был нарисован жизнерадостный мальчик с ранцем, его улыбка казалась до странности чужой в этом мире разрухи. Надя попыталась открыть учебник, но страницы сопротивлялись, слипшиеся в один влажный монолит. От них пахло затхлостью и чем-то, похожим на давно забытый мел. Она представила, как эти учебники лежали на партах, как по ним скользили маленькие ручки, выводящие буквы и цифры, как звучал смех и шепот детей. «Они учились. Строили планы на будущее, на жизнь, которая казалась им бесконечной. А потом все это...» Ее взгляд потяжелел, наполняясь печалью, которая была почти физической. Она представила учителя, который с любовью объяснял им о круговороте воды в природе, о том, как сажать семена, о великих поэтах. Все это теперь было сломлено, растоптано, забыто. Образование, надежда, будущее – все сгорело в огне Катастрофы, оставив после себя лишь тлеющие угли невежества и выживания. Надя почувствовала холод на кончиках пальцев – от прикосновения к страницам, которые когда-то хранили так много знаний, а теперь были лишь влажным прахом.
Глубже в шкафчике, почти полностью погребенный под слоем пыли и мелкого мусора, лежал потрепанный альбом с пожелтевшими фотографиями. Надя, словно археолог, раскопала его, стряхнув толстый слой серой пыли, которая клубами поднялась в воздух. От альбома пахло затхлостью и чем-то неуловимо-сладким, как старые, давно засушенные цветы, которые когда-то были спрятаны между страниц. Она открыла его дрожащими пальцами, и страницы, казалось, вздохнули, выпустив наружу последние крупицы прошлого. На первой странице — молодая пара, обнимающаяся у моря, их лица сияют улыбками, их одежда, хоть и выцветшая, кажется неестественно яркой и легкой – пляжные шорты, легкое платье. Их волосы, кажется, были цвета золота. Дальше — детские лица, некоторые с забавными, недостающими зубами, новогодние елки, украшенные стеклянными шарами, школьные линейки, дни рождения с яркими воздушными шарами и кремовыми тортами. Незнакомые люди, живые, счастливые, полные надежд, их глаза искрились радостью, которую Надя видела только в старых фильмах из бункера. Она никогда не видела такой яркой, беззаботной жизни. Ее собственное детство прошло в бункере, среди музейных экспонатов и шепота матери, плачущей над старыми открытками, которые были ее единственной связью с миром вне толстых бетонных стен. Она ощутила жгучую, незнакомую боль — не свою, а чужую, коллективную, боль, которая пронзила ее до самых костей, словно сотни тонких игл. «Они были. Они жили. У них было всё, чего у нас никогда не будет». Слезы не текли, но горло сдавило, а легкие словно наполнились свинцом, не давая сделать полноценный вдох. Это было не просто сочувствие, а глубинное, экзистенциальное осознание масштаба утраты, понимание того, что целая эпоха, миллионы жизней и миллиарды мгновений счастья были стерты в порошок, словно их никогда и не существовало. Фотографии казались почти оскорбительными в своей беззаботности, словно свидетельство чьей-то ужасной, непостижимой ошибки, совершенной миллионы раз. Надя медленно, почти с благоговением, закрыла альбом, возвращая его на место, как будто хотела сберечь эти призраки прошлого от дальнейших потрясений, от любопытных глаз, от новой волны разрушения. Она опустила голову, ее плечи слегка опустились, и она сделала глубокий, прерывистый вдох, словно пытаясь вдохнуть воздух ушедших жизней, уловить их последние, ускользающие тени.
Флешбэки Ивана: Призраки Нормальности и Эхо Катастрофы
Иван, стоя чуть поодаль, наблюдал за Надей. Он видел, как менялось ее лицо, как она погружалась в эту бездонную воронку чужой боли. Его собственное сердце, давно покрытое коркой цинизма и защитного равнодушия, заныло тупой, ноющей болью. Он отошел в сторону, к обломкам книжного магазина, где среди рассыпавшихся страниц и обломков полок, его взгляд наткнулся на нечто, что мгновенно вырвало его из окружающего мира. Это был полуистлевший, но вполне читаемый паспорт. Он поднял его, его пальцы, загрубевшие от работы и холода, ощутили хрупкость старой, влажной бумаги. Ламинация была растрескана, но текст читался. От документа пахло плесенью и еще чем-то, неуловимо знакомым, как старая, забытая жизнь, которая едва не вытесняла из сознания текущую реальность. Иван открыл паспорт. На выцветшей, почти монохромной фотографии — мужчина с добродушным, слегка уставшим лицом, с чуть повязанным галстуком, его взгляд был прямым и открытым. Имя. Фамилия. Дата рождения. Место прописки. Довоенная дата выдачи, отпечатанная четким, теперь чужим шрифтом. Дата смерти была лишь немым отсутствием, зияющей пропастью между прошлым и настоящим.
«Он был таким же, как и я. Просто другой. Другой человек, из другого времени. А теперь его нет. И мира, в котором он жил, тоже нет. Его жизнь... она просто оборвалась, как нить». Мысль пронзила его, словно ледяной шип, острый и безжалостный. И тут же, без предупреждения, нахлынул первый флешбэк. Не просто воспоминание, а полноценное, многомерное погружение в прошлое, настолько реальное, что казалось, он может дотронуться до него. Запах свежего асфальта после летнего дождя, смешанный с ароматом цветущей сирени, которая тогда, в том мире, казалась самым обычным запахом на свете, фоном к повседневности. Детство. Он, маленький, еще невысокий, с ободранными коленками, крепко держит за руку отца. Отец смеется, его рука крепкая, теплая, пахнет табаком, машинным маслом и чем-то неуловимо «отцовским», надежным. Они идут по центральной улице Обнинска, где каждый квадратный метр плитки под ногами был знаком, каждая скамейка – местом для отдыха, каждый магазин – миром чудес, полным диковинных товаров, которых он сейчас даже представить не мог.
Детский смех, звон трамваев, нетерпеливый гул автомобилей, везущих людей на работу, на дачи. Из открытых окон кафе доносились приглушенные звуки джаза, голоса прохожих сливались в гулкую, живую симфонию, которая казалась бесконечной и неиссякаемой. Иван вспоминает, как яркие, несуразные вывески магазинов, вроде «Гастроном «Ромашка» с изображением желтого цветка или «Детский мир», казались ему вратами в волшебный мир, полный обещаний. Он видел, как люди спешили, но при этом находили время улыбнуться друг другу, как они покупали мороженое в вафельных стаканчиках, от которого сладко пахло ванилью и молоком, как старушки у подъездов обсуждали погоду, новости и свежие сплетни. Этот мир был полным, насыщенным, нетронутым, и в нем не было ни радиации, ни вечного страха, ни постоянной борьбы за выживание. Только покой, предсказуемость и надежда на лучшее будущее. «Как же это было? Как мы могли забыть, что это было? Как можно было вот так, просто взять и потерять всё?». Воспоминание было таким ярким, таким живым, что боль от его утраты ощущалась как свежая рана.
Образ из паспорта, словно катализатор, запустил цепную реакцию воспоминаний, которые неслись одно за другим, наваливаясь всей своей тяжестью. В Обнинске, несмотря на его статус наукограда, жизнь казалась размеренной. Но даже тогда, за ширмой обыденности, нарастало предчувствие беды. Иван, будучи мальчишкой, часто слышал обрывки разговоров взрослых, которые доносились из кухни, когда они думали, что он спит или занят своими игрушками. Голоса были приглушенными, нервными, словно они говорили о чем-то запретном, но неизбежном. «Готовность к войне». «Ядерная угроза». «Противоракетная оборона». «Они говорили об этом так, словно это была сказка для взрослых, жуткая страшилка, которую рассказывали, чтобы напугать, но никогда не поверить в ее реальность. И они ошибались». Он помнил, как отец, обычно такой спокойный и рассудительный, иногда курил у окна дольше обычного, его взгляд был задумчивым и тяжелым, устремленным куда-то вдаль, за горизонт событий. Мать, обычно суетливая и жизнерадостная, могла вдруг замереть посреди комнаты, глядя в никуда, а потом встряхнуться и с натянутой улыбкой сказать: «Все будет хорошо, Ванечка, спи». Но в ее глазах читалась нервозность, которую ребенок, может быть, и не понимал до конца, но ощущал каждой клеточкой своего тела, словно предчувствуя неминуемое.
Радио тогда было основным источником информации, и его монотонный голос, казалось, транслировал не только новости, но и растущее напряжение, словно невидимая пружина сжималась все туже. Иван помнил, как однажды, играя с солдатиками на полу, выстраивая воображаемые линии фронта, он услышал по радио необычный тон, который заставил его поднять голову. Не просто диктор, а голос, полный какой-то странной, непередаваемой тревоги, нараставшей с каждой секундой. Фразы о «международной обстановке», о «превентивных мерах», о «сценариях развития конфликта», о «последнем предупреждении». Детский мозг не мог обработать весь объем информации, но интонация, напряжение в голосе, навязчивый повтор определенных слов – все это отпечаталось в его сознании, как печать судьбы, неизбежной и жестокой. Он вспоминал, как взрослые начали запасаться продуктами – крупами, консервами, солью, спичками – как пустели полки магазинов, как на лицах людей появлялись все более изможденные, затравленные выражения, словно они уже жили в осажденной крепости. Улыбки стали редкими, смех – натянутым, как струна, готовая порваться. Мир, который он знал, медленно, почти незаметно, но неуклонно сползал в пропасть, и дети, чуткие к переменам, ощущали это кожей, каждой клеточкой своего существа.
А потом настал этот день. День Катастрофы. Он был обычным, ничем не примечательным утром. Запах яичницы, которую готовила мама, наполнял кухню уютом и привычностью. Утренние новости, казавшиеся такими же обыденными, как и яичница, звучали фоном. И вдруг... все изменилось. Небо не полыхнуло красным, не было огненных грибов, как в фильмах, нет. Были лишь последние, отчаянные сообщения по радио. Голос диктора, который еще минуту назад рассказывал о погоде, теперь был искажен помехами, прерываемый хрипом и шипением, словно кто-то перерезал ему горло. «Внимание! Внимание! Всем гражданам немедленно... укрытия... радиация... немедленно...». А потом – только хриплый, нарастающий свист, переходящий в оглушительное, всепоглощающее молчание. Не тишина, а именно молчание, словно кто-то выключил звук у целого мира, отрезав его от всех звуков жизни. И эта тишина была страшнее любого грохота, любой сирены.
Иван видел лица людей в этот день. Не панику, не крики, а именно растерянность, полное отсутствие понимания того, что происходит. Глаза, широко распахнутые от ужаса, но без слез, застывшие в немом вопросе. Движения, замедленные, словно люди попали в замедленную съемку, их тела двигались против воли. Мужчины, которые обычно выглядели сильными и уверенными, вдруг стали маленькими, беспомощными, их плечи опустились. Женщины, прижимающие к себе детей, их лица белые, как мел, а губы беззвучно шевелились в молитве или проклятии. Он помнил, как мать схватила его за руку, ее хватка была до боли сильной, и потащила куда-то, словно пытаясь вырвать его из лап невидимого чудовища. Как он спотыкался, падал, но она не отпускала, ее пальцы впились в его запястье, оставляя красные следы. Как он видел рушащиеся здания – не просто кирпичи, а целые стены, превращающиеся в облака пыли, дым, поднимающийся в небо, окрашенный в неестественные цвета, но все это было как в тумане, сквозь пелену ужаса, окутавшего его. И запах. Запах пыли, горечи, озона, металла – едкий, въедливый запах конца света, который до сих пор вызывал у него тошноту, от которого першило в горле. Его собственный детский страх был не криком, а внутренним сжатием, ощущением, что мир, который он знал, разваливается на части, и никто, никто не знает, что делать. Это было не просто страшное событие, это было осознание того, что взрослые, которые всегда казались такими всезнающими и сильными, оказались такими же бессильными, как и дети, как и он сам. «Они говорили, что готовы. Они лгали. Или верили в свою ложь до самого конца. Неважно. Итог один – этот мертвый город, эта пустота».
Бремя Истины и Шепот Душ
Флешбэк оборвался так же внезапно, как и начался. Иван ощутил себя выброшенным обратно в руины Конаково, словно его выплюнула темная, холодная вода, оставив на берегу разбитым и опустошенным. Он стоял, тяжело дыша, его сердце колотилось, как загнанная птица в клетке, пытаясь вырваться из груди. Пот выступил на лбу, скатился по виску, оставляя холодные дорожки на пыльной коже. Паспорт, который был катализатором этих мучительных воспоминаний, выпал из его ослабевших пальцев и упал на груду пыли, ставшую для него теперь символом погребенного прошлого. Он опустился на колени, пытаясь унять дрожь в руках, которая была настолько сильной, что он едва мог сжать кулаки. Мысли вихрем неслись в голове, сталкиваясь друг с другом, образуя хаотичную, болезненную мозаику. Не просто война, не просто природная катастрофа. Это было самоубийство. Череда «маленьких ошибок», накопившихся, как снежный ком, глупости, гордыни, жадности, слепого высокомерия. Неспособность договориться, нежелание слушать, слепая вера в собственное превосходство и непогрешимость. Все это, шаг за шагом, привело к одному – к этому мертвому городу, к этому всепоглощающему безмолвию, к этому вечному холоду, который пронизывал каждую клетку его существа.
«Человек – самый страшный хищник. И самый глупый. Он уничтожает сам себя, сам себя загоняет в угол, а потом удивляется, почему ему так больно». Эта мысль была не новой, он слышал ее от Деда Пихто, но теперь она отзывалась в нем с новой, пронзительной болью, которая была почти физической. Он всегда считал, что ищет истину, чтобы понять, что произошло, чтобы найти смысл в этой бессмысленной разрухе. Но теперь, когда он ее нашел, она оказалась не утешением, не облегчением, а тяжелым, свинцовым бременем, от которого хотелось убежать, но было некуда, потому что это бремя было частью его самого. Он закрыл глаза, пытаясь отогнать образы, но они настойчиво кружили перед внутренним взором, словно стая голодных ворон, клюющих его сознание. Каждое лицо, каждый звук, каждый запах из прошлого давил на него, выжимая остатки сил, оставляя его опустошенным, как выпотрошенная раковина.
Надя, заметив его состояние, подошла ближе. Она не стала спрашивать, не стала нарушать его молчание, которое казалось почти священным в этот момент. Просто присела рядом, по-восточному скрестив ноги, и молча, без единого слова, положила свою небольшую, но сильную ладонь на его предплечье. Ее прикосновение было легким, но в нем чувствовалась такая глубокая, невыразимая поддержка, которая говорила больше, чем любые слова. Она понимала. Не умом, а всем своим существом, каждой клеточкой своего тела. Ей не нужно было объяснять, что он только что пережил. Достаточно было увидеть тень, которая легла на его лицо, и тот особый, опустошенный взгляд, который она слишком хорошо знала, потому что видела его в зеркале после очередного приступа тоски по брату, по своей библиотеке, по миру, который существовал только в ее записях, но был так недосягаем. Иван почувствовал, как ее тепло просачивается сквозь ткань его куртки, проникая в его онемевшее тело. Она была якорем в этом шторме воспоминаний.
Иван поднял голову, его глаза, полные невыраженной боли, встретились с ее. В ее взгляде не было жалости, только глубокое, безмолвное сочувствие и понимание, которое было редкой драгоценностью в этом жестоком мире. Это было странно – в мире, где каждый был за себя, где доверие было роскошью, они научились читать друг друга без слов, по едва уловимым движениям, по изменению в дыхании, по взгляду. Надя медленно, не отрывая взгляда от Ивана, потянула из кармана свой потрепанный блокнот. Она открыла его на чистой, но уже слегка испачканной странице и, неторопливо достав огрызок карандаша, начала что-то рисовать. Не слова. Линии. Изогнутые, переплетающиеся, словно пытаясь связать невидимые нити между прошлым и настоящим, между болью и надеждой. Это был не рисунок, а скорее медитация, способ справиться с нахлынувшей тяжестью, способ найти смысл в хаосе. Она выводила линии, которые напоминали одновременно и разрушенные здания, и сплетающиеся корни новой жизни, и потоки энергии, пронизывающие пустоту.
Иван наблюдал за ее рукой, за тем, как штрихи ложились на бумагу. В этой простой сцене, в этом молчаливом взаимодействии, было больше смысла, чем в тысяче слов, сказанных в отчаянии. Он понял, что их поиск истины – это не просто любопытство, не просто желание знать, почему все рухнуло. Это была попытка осмыслить личную и коллективную боль, которая давила на каждого выжившего. Понять, чтобы не повторить. Чтобы найти путь, не повторяющий ошибок прошлого, которые привели к этой катастрофе. Их путь к Дубне теперь обрел новый, более глубокий смысл, который пронзал их до самого сердца. Это был не просто путь к «Ядерному Сердцу», к легенде о таинственной силе. Это был путь к пониманию, к возможности использовать знание не для мести или власти, а для исцеления, для возрождения. Тяжелое бремя знаний стало и их движущей силой, обжигающей, но необходимой. «Теперь мы знаем. И это знание не просто наше. Оно теперь наш долг. Долг перед теми, кого нет, и перед теми, кто, возможно, еще родится». Эта мысль, хоть и горькая, дала ему новую, неожиданную силу. Силу двигаться вперед, несмотря ни на что.
Отражение в Мутной Луже: Отчаяние и Новая Решимость
Иван поднялся, его ноги ощущали непривычную легкость, словно он сбросил часть невидимого груза, который он нес на себе с самого Обнинска. Он подошел к луже, застывшей в трещине асфальта, как кусок битого стекла, в которой отражалось серое, равнодушное небо и искорёженные остовы зданий. Вода была мутной, покрытой тонкой пленкой масляных разводов, но все же отражала. Он склонился над ней, его лицо было искажено отражением, словно в кривом зеркале времени, словно он смотрел на призрака самого себя. «Вот он, я. Человек из мира, которого нет. Отражение призрака, идущего по мертвой земле».
Они двинулись дальше, их шаги стали более уверенными, хотя воздух по-прежнему был густ от запаха разрушения и предчувствия грядущих испытаний. Молчание города теперь казалось не таким давящим, оно наполнилось невидимым эхом миллионов жизней, их смеха, их слез, их шепота, который, казалось, витал в каждой трещине. Каждый шаг по мёртвому городу отзывался флешбэками и призраками прошлого, напоминая о хрупкости мира и о том, что настоящая опасность может таиться не только в мутантах, подстерегающих их в тенях, но и в собственных воспоминаниях, способных сломить дух. Но теперь эти воспоминания были не только источником боли, но и источником силы, обжигающей, холодной силы, которая гнала их вперед, к Дубне, к Ядерному Сердцу, к возможности найти ответы, которые могли бы изменить будущее, если оно вообще существовало. Их тела двигались по инерции, но их души были тяжелы от знаний, и каждая клетка их существа понимала, что обратного пути нет. Мир был потерян, но, возможно, не навсегда. И это «возможно» было единственной искрой надежды в этом царстве вечного холода.
