Глава 5. Чудны стези на пряже Макоши
Ясия резко проснулась, вскакивая с полатей рывком, будто кто-то невидимый дернул её за волосы. Губы слиплись, во рту стоял горький привкус желчи, а в груди кололо, будто кто-то пропахал её нутро ржавыми вилами. Рука сама потянулась ко рту — тело выгнулось в судороге, и тёплая, кислая волна выплеснулась прямо на палас. Рвота обожгла горло, оставив после себя едкий привкус.
— Все дурное вышло, донюшка. Куда ночь, туда и сон, — матушка уже стояла над ней с влажной тряпицей, пахнущей полынью и чертополохом. Она быстро вытерла ею лицо, — Поднимайся поскорее. Собираться нам нужно.
За ее спиной уже лежали увязанные узлы — небогатый скарб, но сложенный с тщательностью, приготовленный заранее. На самом верху лежал отцовский нож в берестяных ножнах — он никогда не позволял к нему прикасаться.
На голом столе без скатерти дымились угли в глиняной чашке, куда матушка бросала щепотки каких-то трав. Значит, пока Ясия металась в кошмаре, она не спала — стерегла, молилась, заговоры шептала...
В избе стоял тот особый сизый свет, когда ночь уже не властвует, но и день еще не родился — время, когда духи теряют силу. Время, когда петух отзывается третий раз.
Внутри избы было зябко, зимний холод пробирался сквозь бревенчатые стены, но Ясию била дрожь совсем не от стужи. Это был озноб страха, леденящий кости и сковывающий разум. Сон, кошмарный и зловеще реальный, смолой прилип к коже, не желая отпускать её в мир яви. Каждая деталь ночного видения, каждое слово, каждый звук эхом отдавались в голове. В животе всё сжалось в тугой, болезненный комок, тошнотворный и нестерпимый.
Руки дрожали, когда она завязывала поношенный платок — тот самый, что маменька подарила на прошлые святки. В углу скрипнула дверь — матушка уже вела Микулу, полуспящего, с опухшими от сна глазами.
— Вставай, соколик, — шептала она, заворачивая его в старый отцовский тулуп. Он ему был слишком большим, до самых пят. — Пойдем, где солнышко теплее.
Мальчик не плакал, лишь цеплялся за мамину руку, путая ступни в валенках, которые всё время спадали.
Ясия оглядела избу — вдруг впервые замечая изменения. Деревянные стены, что в детстве казались ей теплыми от смолы и солнечного света, теперь стояли потемневшие, в серых разводах сырости. Ранее хранили тепло печи, но теперь оно уходило сквозь щели, словно душа покидала тело. Пол неровный, с выбоинами, когда-то скрипевший чистым, сухим деревом, теперь прогибался под ногами, истаял от времени. Лавка у печи — та самая, где они собирались по вечерам, — покосилась, её край истерзался годами. Ничего общего с уютным домом из сна.
Но здесь, в этой избе, всё ещё пахло родным теплом. Здесь тень отца ещё висела на гвозде у двери — верша. Ещё вчера пахла речной тиной, теперь съёжилась у порога. Лесьяр обещал женушке починить её к весне. Лук из ясеня — роговина — лежал на полатях, лишённый тетивы. Последняя, из сухожилий лося, лопнула в мороз, так и не выпустив стрелу. Отец тогда сплюнул: «Словно сама зима шепчет зверю — беги».
Здесь они жили — небогато, пусть даже и голодно, но вместе. И теперь, когда мать толкнула скрипучую дверь, Ясия в последний раз провела ладонью по косяку — шершавому от времени, с зарубками, отмечавшими её детские ростки. Грусть, тяжёлая и тихая, осела в уголках её губ. Мать толкнула засов — скрежет железа пробил тишину, будто рвал последнюю нить. Они вышли в предрассветную синь, петляя между изб, словно тени, которых никто не должен был заметить.
Ясия украдкой глянула на площадь. И то, что открылось её взору, было хуже любого кошмара.
Рогожи.
Неровные бугорки под ними.
И вороны, что не кружили и не каркали.
Сидели на подстрехах крыш, вытянув пернатые шеи, и ждали.
Площадь, во сне шумная от песен и смеха, теперь напоминала жертвенник. У покосившегося колодца лежало несколько длинных, бесформенных свёртков. Ткань местами пропиталась и застыла в багровых наплывах. Из-под одной торчала рука — синяя, с почерневшими ногтями. Но то не от холода.
Женщины, те самые, что во сне водили хороводы, теперь метались между трупами. Одна, в разорванном по швам платке, билась головой о мерзлую землю, и с каждым ударом стенала:
— На что ж ты нас покинул, мой сизокрылый. На что ты ушёл в эту чащу проклятую.
Другая, схватившись за живот, выла так, что у Ясии свело челюсти. Этот звук — не человеческий, всю её душу вытряс.
— Зверьё лютое, ныне неведомое... — шептали вокруг. — Растаскали, только кости да клочья остались...
Ясия похолодела всем телом, словно её окунули в ледяную воду. Обуреваемая диким желанием узнать правду, она дёрнулась вперед. Ноги её готовы были ближе подойти, только сильная рука матушки удержала.
— Не смей. — Её голос был тихим, но твёрдым. — Ты им уже не поможешь. А нам — навредишь.
Они развернулись — медленно, будто против невидимой бури, — и пошли прочь, оставляя за спиной вой и воронье молчание. Шаги матушки были твёрдыми, но Ясия видела, как её пальцы сжимают подол так, что вот-вот порвут ткань. Всё в ней кричало вернуться, пересчитать ещё раз: пять тел из десяти мужей. Пять. Значит, остальные — где-то там, в чёрной пасти леса...
Лада оставила Лесьяру знак — перевёрнутый котелок в печи (так всегда договаривались: юг — вверх дном, север — набок). И ветку рябины под порогом — чтоб нечисть не заняла их избу.
— Он найдёт нас, — прошептала мать дочери, будто мысли ее услышав.
Ветер кружил за спиной, заметая следы их валенков, стирая из памяти деревни. Они шли вдоль замёрзшей Сиверги, и каждый их шаг отдавался в груди пустотой – будто сердце превратилось в ледяную глыбу, что вот-вот треснет. Река, обычно шумная и живая, теперь лежала под ними мёртвым зеркалом, покрытым снежными дюнами, которые ветер сдувал в причудливые узоры, похожие на руны. Где-то в толще льда глухо постанывало – то ли течение ещё боролось с зимой, то ли сама река стонала, предупреждая.
Мирослав, завёрнутый в отцовский тулуп, который болтался на нём, шаркал валенками по снегу. Его лицо, обычно румяное и озорное, теперь было бледным, с синевой вокруг глаз. Он не плакал — казалось, даже страх застыл в нём, как лёд в реке. Ясия думала о том, как ещё пару деньков назад Микулка смеялся с её сказок. Теперь этот смех казался ей чем-то чужим, как будто его вырезали ножом из памяти.
Они шли, проваливаясь в снег по колено, и каждый шаг давался как последнее усилие. Ясия чувствовала, как холод, сначала просто щипавший щёки, теперь проникал глубже — под кожу, в кости, в самое нутро. Ветер, который минуту назад скрывал их следы, теперь дул в лицо, залепляя глаза снегом.
Факелы вспыхнули внезапно. Огни заплясали меж деревьев, как бесовские очи на Купалу. Гул голосов нарастал — не крики, не вопли, а ровное, методичное урчание. Маревцы гнались за ними и настигли у старой ивы, что склонилась над рекою. Староста впереди, с лицом, как из дубовой коры. За ним — бабы с вилами. И старейшины, те, что должны были хранить, вели себя, как стая голодных псов. Они выросли из темноты — не толпой, а единым существом с десятками рук и горящими глазами.
Мужик лихой Антип Степаныч шагнул вперёд. Его лицо было неподвижно. Только глаза — маленькие, глубоко посаженные — горели холодным огнём.
— Куда это вы, Лада, бежать вздумали? — голос его ударил, как обух. — От долга перед родом? От судьбы, что Макошь пряла?
Мать не ответила. Она стояла, прикрывая собой детей, но Ясия видела — её руки дрожат. И от страха то. От ярости.
Толпа сомкнулась вокруг них плотным кольцом. Мужики схватили их грубо, как мешки с картофелем — матери скрутили руки за спину, Ясию толкнули так, что она упала лицом в снег, а Мирослава, маленького и лёгкого, просто сгребли за шкирку, как котёнка. Деревня возвращалась единым строем, факелы бросали на снег длинные, пляшущие тени. Кто-то бил в било — глухие удары разносились, словно сама земля охала от боли.
В доме старосты пахло смрадом, перегаром и злобой. Ясию, Ладу и Микулу втолкнули внутрь, связав руки грубыми веревками, которые впивались в запястья. Микулка прижался к матери, его глаза были широко раскрыты, но слез не было — только ужас, глубокий и немой.
В углу, забившись, как затравленный зверь, сидел старец духовный — Евлампий. Его иссохшие пальцы перебирали потрепанные четки, губы шептали молитвы, но глаза полнились полны ужаса. Он знал, что творилось неправедное, знал, что это был грех, но что он мог сделать против толпы, ослепленной страхом? Он лишь слабый старик, чей голос давно перестали слушать. Его плечи сгорбились, будто под невидимым грузом, а взгляд устремился в пол, словно он не смел поднять глаза на происходящее.
— Думаешь, просто так решили, девку твою сгубить? — голос Антипа был похож на скрип двери в бане Прасковьи, а глаза уставились на Ладу. — Навь лесной не спит. Он бродит у границ леса, ищет покой. А раз не находит — злится.
— Ты видела, что творится! — слюна брызнула из рта бабы Агафьи. — Земля не родится. Люди вокруг в селах вымирают. А наших сельчан зверьё по косточкам смакует.
Лада, мать Ясии, стояла, как разъяренная, истрепанная волчица, прикрывая дочь собой. Ее лицо перекосилось от ярости и отчаяния, руки сжались в кулаки, ногти впивались в ладони до крови.
— Не отдам! — крикнула она, и голос ее дрожал от бессилия, но хватку держала намертво. — Мою девку не отдам на растерзание!
Агафья, мать Дивеи, взревела, как медведица, и рванулась вперед, схватив Ладу за волосы. Ясия вскрикнула, а Микулка захныкал.
— А мою, значит, можно?! — ее слюна брызнула на лицо Лады. — Она мне не тяжелее твоей досталась. Столько мертвых рождалось, одна она и осталась. Нет уж, раз жребий пал — твоя и пойдет!
Староста Свирид тяжело опустился перед Ясией на колени, и старые кости хрустнули под его весом. Лицо выражало почти болезненную жалость. Но когда он заговорил, девица заметила, как его зрачки расширились неестественно широко, а в глубине глаз заплясали какие-то огни.
— Ясия... — его голос звучал почти ласково. — Твоя доля быть обрученной с навью. В тебе есть Свет, что так не хватает его Тьме.
Со стороны могло показаться, что слова исходят из его рта, но сам он лишь безвольно шевелил губами, будто тряпичная кукла в руках невидимого кукловода.
— Он это почует. Успокоится.
Его рука с грязными обломанными ногтями вдруг дёрнулась вперёд, схватила девушку за подбородок, царапнув щеку до крови. Кровь выступила тонкой ниточкой, а в его глазах на миг вспыхнуло что-то дикое, животное - не то ужас, не то ликование. Но тут же взгляд снова замутился, стал неподвижным, как у мертвеца. Он стоял, безвольно свесив руки, а из уголка его рта стекала слюна, капая на выцветший зипун.
— Нет! — Лада рванулась вперед, но двое мужиков схватили ее.
— Не понимаешь! — Антип Степаныч вскинул голову, и в его глазах вспыхнуло отчаяние. — Не выдадим ему девку — смерть придет в каждый дом! Ты хочешь, чтобы твой Микулка был следующим?!
— Не отдам Ясию, — твердила она, — хоть убейте.
Антип Степаныч вышагнул вперед, и его тень накренилась над Ясией, как грозовая туча. Единственный черный зуб в его рту обнажился в оскале, будто гнилой корень старого пня. Голос его, низкий и дребезжащий, будто скрип тележных колес по мерзлой земле, раскатился по избе:
— За своеволие — тридцать розог! — Он ударил костяшками пальцев по столу, и посуда звякнула в ответ. — Малому — вдвое! Чтоб с пеленок знал, куда ведет бабья дурь!
Староста Свирид стоял рядом, и его рука вдруг дернулась вверх — резко, неестественно, будто у той же марионетки на ярмарочном представлении. В воздухе повис тонкий щелчок суставов. Его рука сама собой приняла положение, означающее начало правёжа, но сам он лишь бессмысленно моргал, словно не понимая, что делает.
— Исполняйте, — прошептал он, но голос его звучал чужим, будто кто-то говорил его ртом.
Баба Агафья вытащила из-за пазухи свежие розги, гибкие, смоченные водой, чтобы жгли сильнее.
— Раздевайте их! — крикнул кто-то сзади.
Ясия почувствовала, как чьи-то грубые, мозолистые руки впились в её волосы. Холодный воздух ударил по оголённой спине, и кожа тут же покрылась мурашками. Где-то рядом Микула — её маленький брат, её кровь, её радость — завизжал. Тонко, пронзительно, как загнанный зверёк, попавший в капкан. Ясия увидела. Его рот. Раскрытый в беззвучном крике, губы, дрожащие от ужаса, глаза, полные непонимания — за что?
Всё внутри неё перевернулось.
Мысли пронеслись вихрем — мать еще могла выстоять, но брат... — а тело уже двигалось. Оно опередило разум, вырвалось вперёд, как дикий конь, сорвавшийся с привязи.
Её голос взорвал тишину, резкий и звонкий.
— Возьмите меня! Нави, лешему, чёрту лохматому в жены — кому угодно! Но их... — она задыхалась, сердце колотилось так, что, казалось, вырвется из груди, — их ОСТАВЬТЕ!
Тишина.
Даже старец Евлампий, до этого момента сгорбленный в углу, словно стараясь стать невидимым, поднял голову. Его иссохшие, дрожащие руки возделись к небу, а в глазах, помутневших от старости, мелькнула мольба иль надежда.
Антип медленно кивнул.
— Так и быть...
Розги опустились.
Но уже не на спину Микулы.
На дубовый стол.
Глухой стук — знак, как приговор.
Ясия обмякла, свалившись на пол. Братик миленький. Маленький. Хрупкий. Смешной такой, особенно когда коверкал слова, пытаясь походить на взрослых.
Он не пережил бы.
И первых десяти розг не выдержал бы.
И она не позволила бы изводить брата, пока жива.
Даже если взамен пришлось бы отдать себя.
