ГЛАВА 2 "Больничный свет"
Светало. Вернее, мне так казалось.
Белый потолок плыл перед глазами — размытый, неестественно яркий, будто кто-то включил все лампы разом и забыл выключить. Запах ударил в нос раньше, чем получилось разлепить веки до конца: спирт, хлорка, что-то ещё — медицинское, стерильное, мёртвое. Так пахнет только в одном месте.
Больница.
Я знал этот запах. Мама приносила его с собой после смен — он въедался в её халат, в волосы, в кожу рук, сколько бы она их ни мыла. Только теперь запах был повсюду, густой и тяжёлый, как ватное одеяло, и он не имел ничего общего с тем, как пахла мама.
Попытка пошевелиться вышла так себе. Тело напоминало мешок с камнями: лежит, дышит, но двигаться отказывается. Не от боли — боли не было, — а от пустоты. Такой глубокой, будто из меня выкачали весь воздух и забыли закачать обратно. Левая рука не слушалась совсем, правая — чуть лучше, но пальцы были ватными. Где-то сбоку пикал монитор. Ритмично, монотонно — пик-пик-пик. Сердцебиение. Значит, живой.
Глаза удалось открыть на четвёртую или пятую попытку.
Палата оказалась одноместной — уже странно. В Форт-Нельсоне не было частных клиник с люксовыми палатами, только городская больница на пару этажей. Значит, либо дело дрянь, либо свободных коек не хватало, и меня сунули куда придётся. Стены — бледно-зелёные, краска старая, местами облупившаяся. Окно справа задёрнуто светлыми жалюзи, сквозь которые пробивался серый дневной свет. На подоконнике — засохший кактус в пластиковом горшке. Кто-то забыл полить.
И у кровати — двое.
Мама сидела слева, на жёстком больничном стуле с потёртой обивкой. Спина прямая, плечи напряжены, руки сцеплены в замок на коленях — так сильно, что побелели костяшки. Глаза красные. Не просто покрасневшие, а воспалённые, с лопнувшими сосудами — так выглядят люди, которые не спали всю ночь и ещё половину дня. Под глазами — тёмные круги, которые она обычно маскирует тональником перед сменой. Сейчас — ничего. Даже ресницы не накрашены.
Увидев, что я открыл глаза, она всхлипнула. Не зарыдала — мама никогда не рыдает, — а именно всхлипнула, коротко и сухо, как от удара. Потом подалась вперёд и схватила меня за руку.
— Луи. Луи, милый, ты меня слышишь?
Голос дрожал. Так дрожит натянутая струна перед тем, как лопнуть. Я хотел ответить, но из горла вырвалось что-то среднее между хрипом и кашлем. Во рту было сухо, как в пустыне.
Отец стоял у окна.
Не сидел. Стоял. Спиной ко мне — но я видел его лицо в отражении оконного стекла. Серое. Каменное. Челюсть сжата так, что желваки ходили под кожей. Руки скрещены на груди — его обычная поза, но сейчас она выглядела не уверенной, а защитной, будто он держал себя, чтобы не развалиться. Форма была всё та же — полицейская рубашка, — но мятая, с пятном от кофе на рукаве. Отец никогда не ходил в мятой форме. Значит, не переодевался со вчерашнего дня.
— Луи. — Он повернулся только тогда, когда мама всхлипнула. Голос был ниже обычного, с той особой хрипотцой, которая появлялась у него только в самые паршивые моменты. — Ты нас напугал.
Не «мы волновались». Не «слава богу, ты жив». «Ты нас напугал». Это был максимум того, что отец мог сказать о своих чувствах. Но я знал: если бы я умер, он бы не заплакал на похоронах. Он бы стоял с каменным лицом, а потом, через месяц, мама нашла бы его в гараже — сидящим на полу, с ящиком, который он никогда не открывает при мне.
Я попытался сесть. Мама тут же подложила подушку под спину — быстро, привычно, как она делала это сотни раз с пациентами. Её руки чуть дрожали. Сил не было вообще — каждое движение давалось с трудом, будто мышцы забыли, как работать.
— Что болит? — спросила она, и её медсестринский тон на секунду перекрыл материнский страх. — Где у тебя раны? Врачи сказали…
Она осеклась. Переглянулась с отцом. На этот раз пауза была длиннее.
— У тебя нет ран, — сказала мама, и её голос прозвучал так, будто она сама не верила в эти слова. — Вообще. Ни царапины.
Я моргнул.
— Но…
— Тебя нашли в крови, — продолжила она, и пальцы её сжались на моей руке чуть крепче. — Дальнобойщик сказал, что ты был весь красный. Он думал, ты истекаешь кровью. Но когда скорая приехала… — Она замолчала, подбирая слова. — Врачи не нашли ничего. Ни порезов, ни укусов. Ничего.
Отец у окна издал короткий звук — не то вздох, не то хмыканье. Он не обернулся, но плечи его стали ещё напряжённее.
— Они хотели оставить тебя на обследование, — добавила мама, — но лечить было нечего. Врач сказал, что ты истощён. Сильное переутомление, обезвоживание. Как будто пробежал марафон. Но…
Она снова не договорила. Да и не надо было. Я и так понял: всё это неправильно. Кровь на одежде была, а ран — нет. И ни один врач не мог объяснить, как такое бывает.
— Что случилось в лесу, Луи?
Голос отца прозвучал глухо — он всё ещё стоял спиной, глядя в окно на больничную парковку, где ветер гонял прошлогодние листья.
Я сглотнул. Во рту по-прежнему было сухо, и слова выходили с трудом.
— Медведь.
Отец медленно повернулся. Его зелёные глаза — мои глаза, только на двадцать пять лет старше — впились в меня с той самой цепкостью, которой он славился на службе. Взгляд, который заставляет подозреваемых сознаваться.
— Медведь, — повторил он без интонации.
— Ну да. Гризли. Большой. Я гулял, а он вышел из кустов. Я побежал, упал, поранился. А потом…
Я осёкся. Что «потом»? Что я мог сказать? Что раны затянулись за ночь? Что волк с красными глазами сидел в кустах и ждал, пока я очнусь? Что я сам не понимаю, какого чёрта произошло?
— Потом я отключился, — закончил я.
Мама и отец переглянулись. На этот раз взгляд был долгим — целый безмолвный разговор, из которого я не понял ни слова. Потом мама выдохнула — слишком резко, слишком громко — и засуетилась, поправляя одеяло.
— Ладно, ладно, это неважно, — зачастила она, и её голос снова стал медсестринским: быстрым, деловитым, не терпящим возражений. — Главное — ты жив. Всё остальное неважно. Сейчас тебе надо отдыхать.
— Я в порядке, — сказал я. Это была неправда, но мне нужно было её успокоить. Хотя бы попытаться. — Когда меня выпишут?
Мама замешкалась. Отец ответил за неё:
— Сегодня.
— Что?
— Врачам нечего лечить, Луи. — Он наконец отошёл от окна и встал в ногах кровати — высокий, широкоплечий, заполняющий собой полкомнаты. — Ты чист. Ни ран, ни инфекций, ничего. Единственное — упадок сил. Они говорят, что с таким истощением ты должен пролежать неделю, но лежать можно и дома.
В этом был весь отец — докладывать о состоянии сына как о происшествии на участке. Я почти улыбнулся. Почти.
— Твою одежду выбросили, — добавила мама, и её передёрнуло. — Она была вся в крови. Пришлось разрезать, чтобы снять. Но кроссовки целы. Оба.
Я не стал спрашивать, откуда взялся второй. Наверное, дальнобойщик нашёл. Или полиция. Или кто-то ещё.
В коридоре, за стеклянной дверью палаты, мелькнула тень.
Райан.
Он сидел на пластиковом стуле у стены, сгорбившись и засунув руки в карманы толстовки. Волосы — ещё более взлохмаченные, чем обычно, будто он не прикасался к расчёске со дня моего исчезновения. На коленях лежала какая-то книга, но он в неё не смотрел. Он смотрел на дверь моей палаты. Ждал.
Наши взгляды встретились через стекло. Он не помахал. Не улыбнулся. Просто поднял брови — коротко, вопросительно: «Ну ты как?» Я чуть качнул головой — сам не зная, что это значит. «Нормально». «Живой». «Потом поговорим».
Он понял. Кивнул и откинулся на спинку стула.
Райан Тобинс. Единственный человек в этой больнице, который не задавал вопросов. Просто сидел и ждал.
---
Выписка прошла быстро. Слишком быстро.
Мама заполнила какие-то бумаги — её ручка летала по строчкам с той скоростью, которая бывает только у людей, желающих поскорее убраться из больницы. Отец расписался в журнале, перебросился парой фраз с медсестрой на посту — та смотрела на него с тем особым выражением, какое бывает у людей, знающих друг друга по работе. Потом меня вывели в коридор.
Собственные ноги держали, но шли неуверенно. Не от боли — от слабости. Каждый шаг давался с усилием, будто к щиколоткам привязали по мешку с песком. Стены плыли. Свет резал глаза.
В коридоре Райан поднялся со стула. Книга соскользнула с колен и шлёпнулась на пол, но он даже не заметил. Он смотрел на меня — быстро, цепко, сканируя лицо в поисках ответов. Потом открыл рот, чтобы что-то сказать, но мама опередила:
— Райан, милый, ты можешь прийти завтра. Сейчас Луи нужно домой.
Она улыбалась — вежливо, мягко, той самой улыбкой, которой она встречала родственников пациентов. Но я слышал в её голосе сталь. Никаких гостей. Никаких вопросов. Мы уходим — и прямо сейчас.
Райан снова кивнул. Посмотрел на меня. Я на него. И на этом всё. Никаких «чувак, что за хрень случилась?», никаких «ты меня до чёртиков напугал». Просто кивок — и он пошёл к выходу, засунув руки ещё глубже в карманы. Толстовка висела на нём мешком. Спина была напряжена. Я смотрел ему вслед и чувствовал себя идиотом. Надо было что-то сказать. Но слов не было. Они застряли где-то внутри, придавленные усталостью и этим странным, липким ощущением, что всё вокруг — ненастоящее. Что я всё ещё сплю в лесу и вижу какой-то дурацкий сон.
Мама взяла меня под локоть. Отец пошёл вперёд, открывая двери — сначала внутренние, потом наружные. Уличный воздух ударил в лицо: влажный, прохладный, пахнущий бензином и мокрым асфальтом. Небо было серым, низким, затянутым облаками. Где-то вдалеке гремел гром.
Машина встретила знакомым запахом. Старый «Форд», отцовский — тот самый, на котором меня возили в школу, к врачу, на футбол, который я бросил после смерти дяди. Запах кофе, оружейного масла и старой кожи — запах отца. Я сел на заднее сиденье, привалился к окну и закрыл глаза.
Мотор заурчал, и машина тронулась с парковки — мягко, почти бесшумно. Отец всегда вёл плавно. Не как полицейский — как водитель, который возит что-то хрупкое. Мама сидела впереди, пристёгнутая, но развёрнутая ко мне вполоборота, будто боялась, что я исчезну, стоит ей отвернуться.
Я смотрел в окно.
Форт-Нельсон проплывал мимо — тихий, приземистый, зажатый между бескрайним лесом и шоссе, уходящим в никуда. Городок был из тех, что не попадают на открытки. Здесь не было туристов, не было красивых фасадов и мощёных площадей. Зато были двухэтажные дома с облупившейся краской, заправка «Петро-Канада» на углу, продуктовый «Сейфвей» с потрёпанной вывеской и вечно пустая парковка у «Тим Хортонс», где по утрам собирались одни и те же лица — в основном дальнобойщики и пара пенсионеров, которым просто некуда было идти.
Мы проехали мимо школы. Моей школы. Здание песочного цвета с плоской крышей и выцветшим флагом на фасаде смотрелось сейчас как-то особенно чужим. На футбольном поле за школой гоняли мяч — кажется, младшие классы. Мелькнула фигура в красной толстовке, похожая на Дилана, но я не был уверен. Парковка пустовала. Занятия ещё шли, и окна горели ровным электрическим светом. Где-то там, на втором этаже, в кабинете литературы, миссис Грант, наверное, рассказывала про Шекспира и поглядывала на мою пустую парту.
— Луи?
Мамин голос выдернул меня из размышлений.
— А?
— Ты как? Не тошнит?
— Нет.
— Точно?
— Точно.
Она помолчала, покрутила на пальце обручальное кольцо — привычка, которую я знал с детства. Волнуется.
— Райан пришёл, — сказала она, будто я сам не видел. — Хороший мальчик. Сидел там, наверное, с самого утра. Медсестра сказала, он приехал на первом автобусе.
Я ничего не ответил. Просто смотрел в окно.
— Ты бы позвонил ему вечером, — продолжила мама. Голос был бодрым, слишком бодрым для человека, который не спал всю ночь. — Или завтра. У тебя теперь больничный на неделю, так что будет время. Может, пригласишь его? Я испеку шарлотку. Или брауни. Как ты больше любишь? Брауни, да?
— Ага.
— И клюквенный пирог. Ты же любишь клюквенный. У меня где-то был рецепт твоей бабушки, надо только найти. И горячий шоколад сделаю. С маршмэллоу.
Она говорила и говорила — про выпечку, про то, что в холодильнике закончилось молоко, про то, что шериф Маккаллан, отцовский начальник, обещал заехать вечером проведать меня. Всё что угодно, лишь бы не молчать.
Отец не произнёс ни слова. Только пальцы его сжимались на руле — ритмично, как пульс.
Я смотрел на проплывающие дома. Магазинчик «Нортерн» с индейскими сувенирами в витрине — ловцы снов, резные фигурки медведей, флакончики с кленовым сиропом. Две старухи в бесформенных куртках болтали у входа, и одна держала на поводке здоровенного хаски. Пёс лениво зевнул, провожая взглядом нашу машину. Дальше — парикмахерская с выцветшей вывеской, где мама стриглась раз в три месяца. За ней — пустырь, заросший одуванчиками, и покосившийся щит с надписью «Добро пожаловать в Форт-Нельсон». Надпись почти стёрлась.
Мы свернули на Мейпл-стрит. Моя улица. Здесь всё было знакомо до последней трещины в асфальте. Дом миссис Грейвз с её дурацкими гномами в саду — она коллекционировала садовые фигурки и расставляла их по газону, как маленькую армию. Почтовый ящик, разрисованный детьми на Хэллоуин. Старый дуб на углу, под который мы с Райаном однажды закопали капсулу времени. Кажется, мы положили туда монетку, комикс и записку с желаниями. Я уже не помнил, что загадал.
— Пап?
Отец чуть повернул голову, но глаз от дороги не отвёл.
— Мм?
— Почему меня выписали так быстро?
Пауза. Короткая, но заметная.
— Тебе нечего было лечить, — сказал он ровно. — Врачи не нашли ран.
— А кровь?
— Одежда была в крови, — вмешалась мама, слишком быстро, слишком громко. — Но под ней — ничего. Наверное, ты просто… Может, это была кровь животного? Медведя? Ты же сказал, что убегал. Может, медведь поранился о что-то, а ты упал в ту же лужу?
Она сама не верила в то, что говорила. Я слышал это по её голосу — по той самой ноте, которая появлялась, когда она врала пациенту, что укол совсем не больно.
Я перевёл взгляд на заднюю панель машины. Под стеклом лежала старая стик для лакросса — моя первая. Отец купил её, когда мне было семь, и я на месяц заболел этой игрой. Алюминиевый стержень, потёртая рукоятка, сетка, местами порванная и замотанная изолентой. Я не играл уже года три, наверное. Но клюшка всё ещё лежала там — за стеклом, как музейный экспонат. Отец никогда её не выбрасывал.
— Можно мне брауни с орехами? — спросил я, потому что надо было что-то сказать.
Мама обернулась, и на секунду в её глазах мелькнуло что-то, похожее на облегчение.
— Конечно. С орехами. И горячий шоколад. Я сегодня же сделаю.
Отец ничего не сказал. Но уголок его губ чуть дёрнулся — не улыбка, но почти.
Машина свернула на подъездную дорожку. Дом встретил нас затемнёнными окнами и тишиной, какая бывает только в середине дня, когда все соседи на работе, а дети в школе. Газон перед крыльцом зарос — отец не косил его уже недели две. На ступеньках лежал свёрнутый рекламный буклет, мокрый от дождя.
Я вышел из машины. Ноги всё ещё были ватными, но стоять получалось. Ветер пах хвоей и сырой землёй — тот самый запах, который я помнил из леса. Только теперь он не пугал. Почти.
Мама взяла меня под локоть. Отец заглушил мотор, но из машины не вышел. Я обернулся и увидел его через стекло — он сидел, положив руки на руль, и смотрел прямо перед собой. Ждал. Что-то было в этом ожидании — что-то тяжёлое, невысказанное.
— Пойдём, — сказала мама и потянула меня к крыльцу. — Тебе надо поесть и поспать. Завтра всё будет лучше.
Я не был уверен, что завтра будет лучше. Но спорить не стал. Просто позволил увести себя в дом, где пахло корицей, старыми обоями и тишиной, в которой прятались ответы на вопросы, которые я ещё не успел задать.
